– Риголетта? Хохотушка? Что-то не припомню такой, – сказал Поножовщик, видимо роясь в своих воспоминаниях.
– Еще бы, конечно, ты ее не знаешь: Хохотушка – честная девушка; она превосходная швея и теперь зарабатывает не меньше двадцати пяти су в день; и у нее собственное гнездышко… Вот почему я больше не посмела увидеться с ней. Я так усердно сорила деньгами, что под конец у меня осталось всего сорок три франка.
– На эти деньги тебе следовало купить ювелирный магазин, – пошутил Поножовщик.
– Признаться, я поступила лучше… Белье мне стирала женщина, родом из Лотарингии, кроткая, как овечка; в то время она была на сносях… А из-за своей работы ей вечно приходилось валандаться в воде… Представляешь? Работать прачкой она больше не может и просит принять ее в Бурб; мест там больше нет, и она получает отказ; бедняжка должна вот-вот родить, заработка больше нет, она даже не может заплатить за койку в меблированных комнатах! К счастью, как-то вечером она случайно встречает у моста Парижской Богоматери жену Губена, которая уже четыре дня прячется в подвале полуразрушенного дома, что находится позади больницы Отель-Дьё.
– А почему жена Губена должна была прятаться?
– Она боялась мужа, который хотел убить ее, и выходила только по ночам, чтобы купить себе хлеба. Таким образом она повстречала бывшую прачку, которая не знала, где приклонить голову, а ведь она скоро должна была родить… Жена Губена привела ее к себе в подвал. Все же это была крыша над головой.
– Погоди, погоди, жену Губена зовут Эльминой?
– Да, славная она женщина и хорошая портниха, – ответила Певунья, – она шила на меня и на Хохотушку… Словом, она сделала, что могла: отдала половину своего подвала, соломенной подстилки и хлеба бывшей прачке, которая родила там крохотного, жалкого ребеночка; а у женщин нет даже одеяла, чтобы завернуть его, ничего нет, кроме соломы!.. Тогда жена Губена не выдержала. Рискуя встретить мужа, который повсюду разыскивал ее, она вышла среди бела дня на улицу, чтобы повидаться со мной; она знала, что у меня осталось еще немного денег и что я не жадная: как раз мы с Хохотушкой собирались сесть в аглицкую кабарлетку[33 - Наемный кабриолет на четырех колесах.] и истратить мои последние сорок три франка на поездку за город, в поля, я так люблю деревню, люблю смотреть на деревья… траву… Но когда Эльмина рассказала мне о несчастье с прачкой, я отослала кабарлетку, бегом вернулась к себе домой, взяла постельное белье, матрац, одеяла, вызвала носильщика и поспешила с ним в подвал к жене Губена… Вы бы видели, как была довольна бедная роженица. Мы с Эльминой попеременно ухаживали за ней, а когда она поправилась, я помогала ей до тех пор, пока она не вернулась на свою прежнюю работу. Теперь она зарабатывает себе на жизнь, но мне никак не удается всучить ей счет за стирку моего белья! Я прекрасно понимаю, что таким образом она хочет расплатиться со мной!.. Но… если так будет продолжаться, я откажусь от ее услуг, – важно проговорила Певунья.
– А что сталось с женой Губена?
– Как, ты не знаешь? – спросила Певунья.
– Нет, а в чем дело?
– Несчастная женщина!.. Губен не промахнулся! Трижды всадил ей нож между лопатками! Он узнал, что ее видели возле больницы Отель-Дьё; как-то вечером подстерег ее, когда она вышла из подвала, чтобы купить молока для роженицы, и убил ее.
– Так, значит, ему амба[34 - Конец.], и, видно, через неделю его чикнут[35 - Казнят.].
– Вот именно.
– И что же ты сделала, девочка, когда истратила на роженицу свои последние деньги? – спросил Родольф.
– Я попробовала найти работу. Я хорошо умела шить, была предприимчивой, чувствовала себя уверенно; вхожу в белошвейную мастерскую на улице Святого Мартина. Мне не хотелось быть обманщицей; я говорю, что два месяца назад вышла из тюрьмы и ищу работу; мне указывают на дверь. Я прошу дать мне на пробу какое-нибудь шитье; хозяйка мастерской отвечает, что она не доверит мне даже рубашки, а просить об этом – значит считать ее за дуру. Когда я, убитая, возвращалась домой… мне повстречалась Людоедка и одна из старух, которые всегда приставали ко мне после выхода из тюрьмы… Я не знала, как жить дальше… Они увезли меня… напоили водкой!.. Вот и все.
– Понимаю, – сказал Поножовщик, – теперь я знаю тебя так же хорошо, как если был бы сразу твоим отцом и матерью и ты никогда не покидала бы меня. Вот это исповедь так исповедь!
– Можно подумать, будто ты жалеешь, что рассказала нам свою жизнь, деточка? – спросил Родольф.
– Вы правы, тяжело ворошить старое. Сегодня мне впервые случилось вспомнить обо всем, начиная с детства, а это невесело… не правда ли, Поножовщик?
– Ладно уж, – иронически сказал Поножовщик, – ты, видно, жалеешь, что не была кухонной девкой в какой-нибудь харчевне или прислугой у старых дураков и нянькой их старых кошек?
– Все равно… быть честной, верно, очень приятно… – проговорила со вздохом Лилия-Мария.
– Честной!.. Взгляните только на эту физиономию!.. – воскликнул разбойник с громким смехом. – Честной!.. А почему бы тебе не получить награду за добродетель, чтобы почтить неизвестных тебе отца с матерью?
С лица Певуньи сошло за последние минуты характерное для нее беззаботное выражение.
– Ты знаешь, Поножовщик, что я не плакса, – сказала она, – отец мой или мать бросили меня у придорожной тумбы, как надоевшую собачонку! Я не в обиде на них, может, они и сами не могли прокормиться! Но, видишь ли, бывает доля счастливее моей.
– Счастливее твоей? Что тебе еще надобно? Ты хороша, как картинка; тебе нет семнадцати лет; ты поешь, как соловей; ты кажешься девочкой, тебя прозвали Лилией-Марией, и ты еще жалуешься! Посмотрим, что ты скажешь, когда в ходунах[36 - Ногах.] у тебя будет грелка и на голове парик под шиншиллу, как у нашей Людоедки.
– О, я никогда не доживу до ее лет.
– Быть может, у тебя есть патент на то, как не стать гирухой?[37 - Старухой.]
– Нет, но я долго не протяну! У меня такой нехороший кашель.
– Вот оно что! Я так и вижу тебя на кречеле[38 - Похоронных дрогах.]. Ну и глупая же ты… прости господи.
– И часто в голову тебе приходят такие мысли, Певунья? – спросил Родольф.
– Иногда… Вы-то, господин Родольф, наверно, поймете меня. По утрам, когда за монетку, данную мне Людоедкой, я покупаю себе немного молока у молочницы, которая останавливается на углу Старосуконной улицы, и вижу, как она возвращается домой на своей тележке, запряженной ослом, я часто завидую ей… Я говорю себе:
«Она едет в деревню, на вольный воздух, в свою семью… а я поднимаюсь одна-одинешенька на чердак Людоедки, где даже в полдень бывает темно».
– Ну что ж, дочь моя, выкини такую штуку, будь честной, – сказал Поножовщик.
– Честной, бог ты мой! А на какие шиши? Одежда, которую я ношу, принадлежит Людоедке; я должна ей за помещение и за еду… Я не могу уйти отсюда… Она арестует меня как воровку… Я в ее власти… Мне нужно расплатиться с ней.
При этих горестных словах бедная девушка невольно вздрогнула.
– Тогда оставайся такой, какая ты есть, и не сравнивай себя с крестьянкой, – сказал Поножовщик. – Не сходи с ума! Подумай только, что ты блистаешь в столице, тогда как молочница возвращается домой, чтобы варить кашу своим соплякам, доить коров, идти за травой для кроликов и получать взбучку от мужа, когда тот возвращается из трактира. Вот уж действительно завидная судьба!
– Налей мне, Поножовщик, – сказала Лилия-Мария после длительного молчания и протянула ему стакан. – Нет, не вина, водки… Водка крепче, – проговорила она своим нежным голоском, отстраняя жбан с вином, который взял было Поножовщик.
– Водки! Наконец-то! Вот такой я люблю тебя, дочка, ты не робкого десятка! – сказал он, не поняв состояния девушки и не заметив слезы, повисшей на ее ресницах.
– Как жаль, что водка такая противная… Она здорово одурманивает… – проговорила Лилия-Мария, поставив на стол стакан, который она выпила с брезгливым отвращением.
Родольф выслушал с огромным интересом этот наивный и печальный рассказ. Не дурные наклонности, а нищета и обездоленность привели к гибели эту несчастную девушку.
Глава IV. История Поножовщика
Читатель, верно, не забыл, что за двумя собутыльниками внимательно следил некто третий, недавно пришедший в кабак.
Как мы уже говорили, один из этих мужчин был в греческом колпаке, прятал свою левую руку и настойчиво расспрашивал Людоедку, не видела ли она в тот день Грамотея.
Во время рассказа Певуньи, которого они не могли слышать, оба дружка несколько раз перешептывались, с тревогой посматривая на дверь.
Человек в греческом колпаке сказал своему приятелю:
– Что-то Грамотей никак не прихряет[39 - Не придет.], как бы андрус[40 - Дружок.] не пришил его, чтобы отколоть побольше[41 - Не прикончил его, чтобы отхватить себе побольше.].
– Тогда наше дело дрянь, ведь это мы вскормили дите[42 - Обмозговали и подготовили дело.], – отозвался второй.
Новоприбывший, который наблюдал за этими двумя типами, сидел слишком далеко и не мог слышать их разговора; сверившись несколько раз с какой-то запиской, лежащей на дне его фуражки, он, видимо, остался доволен своими наблюдениями; встав из-за стола, он обратился к Людоедке, которая дремала за стойкой, положив ноги на грелку, а толстого черного кота – к себе на колени.
– Вот что, мамаша Наседка, – сказал он, – я мигом вернусь, последи за моим жбаном и тарелкой… Надо остерегаться любителей полакомиться за чужой счет.
– Будь спокоен, парень, – ответила хозяйка, – если твоя тарелка и твой жбан пусты, никто на них не позарится.