– Буду жить! Правда, правда? Буду жить?
– Послушай, из жалости к твоей жене, к твоему сыну я дам тебе совет: согласись умереть сегодня…
– О нет, нет, вы отказываетесь от своего обещания, не убивайте меня, жизнь, самая мерзкая, самая ужасная, ничто по сравнению со смертью.
– Ты так решил?
– О да, да…
– Ты так решил?
– Да, и никогда не пожалуюсь на свою участь.
– Что ты сделал со своим сыном?
– Тот друг, о котором я вам говорил, дал ему знания по бухгалтерии, необходимые, чтобы поступить в банк; таким образом, сын держал бы нас в курсе некоторых финансовых операций. Так было договорено между нами. Тогда я еще был в Рошфоре и, готовясь к побегу, руководил этим планом посредством зашифрованных записок.
– Этот человек ужасает меня! – воскликнул Родольф, содрогаясь. – Оказывается, существуют преступления, о которых я и не подозревал. Признайся… Признайся же… Зачем ты хотел устроить сына в банк?
– Для того… вы понимаете… чтобы в согласии с нами незаметно войти в доверие к банкиру… помогать нам… и…
– О боже! На что он обрек сына, своего родного сына! – скорбно воскликнул Родольф, с гадливостью закрывая лицо руками.
– Речь шла всего-навсего о фальшивых деньгах! – воскликнул разбойник. – Да и кроме того, когда мой сын узнал, чего мы ждем от него, он возмутился… После бурной сцены с человеком, воспитавшим его для выполнения наших замыслов, он исчез… С тех пор прошло полтора года… Никому не известно, что с ним сталось… Вы найдете в моем бумажнике перечень шагов, предпринятых воспитателем сына, который во что бы то ни стало хотел разыскать его, из боязни, что тот выдаст наше содружество; но след его в Париже был потерян. Последнее местожительство сына – дом номер четырнадцать на улице Тампль, где он известен под именем Франсуа Жермена; адрес тоже находится в моем бумажнике. Как видите, я все сказал, решительно все… Выполните теперь свое обещание и велите арестовать меня только за попытку сегодняшнего ограбления.
– Ну а торговец скотом из Пуасси?
– Доказать это невозможно за отсутствием улик. Я признался только вам, чтобы подтвердить свою добрую волю; на следствии я все буду отрицать.
– Итак, ты признаешься?
– Я был в нищете, не знал, как жить дальше… Совет этот мне дала Сычиха… Теперь я раскаиваюсь… Сами видите, ведь я во всем признался… Ах, если бы у вас хватило великодушия не предавать меня правосудию, я дал бы вам честное слово, что не вернусь к прежней жизни.
– Ты будешь жить, и я не предам тебя правосудию.
– Так вы прощаете меня? – вскричал Грамотей, не веря своим ушам. – Прощаете?
– Я вершу суд над тобой… и выношу тебе приговор! – воскликнул Родольф громовым голосом. – Я не отдам тебя в руки правосудия, потому что ты попадешь либо на каторгу, либо на эшафот, а этого не должно быть… Нет, не должно… На каторгу? Чтобы ты снова господствовал над тамошним сбродом благодаря своей силе и подлости! Чтобы ты снова мог удовлетворить свою жажду грубого угнетения!.. Чтобы все тебя ненавидели и боялись, ибо у преступников есть своя, особая гордость, и тебе будет льстить сама исключительность твоей низости!.. На каторгу? Нет, нет: твоему железному здоровью нипочем каторжные работы и палка надсмотрщика. Да и, кроме того, цепи можно перепилить, стены пробуравить, через крепостной вал перелезть; и придет день, когда ты снова пустишься в бега, чтобы снова нападать на кого попало, как взбесившийся дикий зверь, отмечая свой путь грабежами и убийствами… ибо никто не застрахован от твоей геркулесовой силы и от твоего ножа; а этого не должно быть, нет, не должно! Но если на каторге ты можешь разбить свои цепи, как же быть, чтобы уберечь общество от твоих злодеяний? Отдать тебя в руки палача?
– Так, значит, вы хотите моей смерти! – вскричал разбойник. – Вот чего вы хотите?
– Твоей смерти? Не надейся на это… Ты так слабодушен… ты так боишься смерти… что никогда не поверишь в ее неизбежность. Благодаря твоей жажде жизни, твоей упрямой надежде ты избежишь мучительного страха при ее грозном приближении! Надежде глупой, бессмысленной!.. Но она все же избавит тебя от искупительного страха смерти, и ты поверишь в нее только в руках палача! Но тогда, отупевший от ужаса, ты превратишься в инертное, бесчувственное тело, которое и будет принесено в жертву душам загубленных тобою людей… Этого не должно быть… ты верил бы в спасение до последней минуты… Чтобы ты, чудовище… смел надеяться? Чтобы на стенах одиночной камеры надежда являла тебе свои утешительные, сладостные миражи… до тех пор, пока смерть не затуманит твоего взора? Полно!.. Старик Сатана и тот смеялся бы над этим до упаду!.. Если ты не раскаешься, я не хочу, чтобы ты сохранил надежду в этой жизни…
– Но что сделал я этому человеку?.. Кто он?.. Чего хочет от меня?.. Где я?.. – вскричал Грамотей чуть ли не в бреду.
– Если, напротив, ты нагло, пренебрежительно встретишь смерть, – продолжал Родольф, – то и тогда не следует предавать тебя казни… Эшафот послужил бы тебе кровавыми подмостками, где, по примеру многих других, ты похвалялся бы своей жестокостью… где, позабыв о дурно прожитой жизни, ты произнес бы последнее богохульство и осудил бы свою душу на вечные муки!.. Этого тоже не должно быть… Негоже для народа смотреть на осужденного, который шутит со смертью, подтрунивает над палачом и с ухмылкой гасит божественную искру, вложенную в нас создателем… Спасение души есть нечто священное. Нет греха непростительного – кроме греха нераскаянного, сказал Спаситель[65 - Исаак Сирин. Слово подвижническое. М., 1858, с. 12. (Примеч. перев.)]. Но расстояние от суда до эшафота слишком коротко, чтобы ты успел раскаяться. Ты не должен умереть на гильотине.
Грамотей был сражен… В первый раз в жизни он столкнулся с чем-то, что было страшнее смерти… Эти смутные опасения были ужасны…
Доктор-негр и Поножовщик смотрели на Родольфа с тревогой, они слушали, содрогаясь, его звучный, резкий голос, беспощадный, как нож гильотины; сердца их болезненно сжимались.
– Ансельм Дюренель, – продолжал Родольф, – ты не попадешь на каторгу… Ты не умрешь…
– Но чего же вы хотите от меня?.. Так, значит, вы посланы ко мне из преисподней?
– Послушай, – сказал Родольф, торжественно вставая, и властно, угрожающе поднял руку. – Ты преступно злоупотреблял своей силой… Я парализую ее… Сильнейшие дрожали перед тобой… Ты будешь дрожать перед слабейшими… Убийца… Ты погружал созданья божии в вечную ночь… Вечный мрак наступит для тебя в этой жизни… Сегодня… Сейчас… Такая кара будет, наконец, под стать твоим преступлениям… Но, – продолжал Родольф с горестным сочувствием, – эта страшная кара откроет, по крайней мере, перед тобой безграничные возможности искупления… Я был бы так же преступен, как ты, если бы покарал тебя из чувства мести, какой бы справедливой она ни была… Твоя кара не будет бесплодна, как смерть… она должна послужить спасению твоей души, вместо того чтобы обречь тебя на вечные муки… Она поможет твоему искуплению… Если, желая обезвредить тебя… я навсегда лишаю тебя великолепия божьего мира… если погружаю в непроглядную ночь… в одиночество… в воспоминания о своих злодеяниях… то делаю это для того, чтобы ты беспрестанно созерцал весь ужас содеянного тобой… Да, навеки обособленный от внешнего мира, ты вынужден будешь всецело погрузиться в себя… и тогда, надеюсь, твой лоб, отмеченный бесчестием, покраснеет от стыда, твоя душа, очерствевшая от жестокости… растленная преступлением… проникнется чувством сострадания… До сих пор каждое твое слово было богохульством… Придет время, и каждое твое слово будет молитвою… Ты отважен и жесток, ибо чувствуешь свою силу… ты будешь кроток и смирен, ибо почувствуешь свою слабость… Твое сердце было глухо к раскаянию… настанет день, когда ты станешь оплакивать свои жертвы. Ты растлил ум, данный тебе богом, превратив его в оружие грабежа и убийства… Из человека ты стал хищным зверем… Придет день, и твой ум, очищенный угрызениями совести, пробудится благодаря покаянию… Ты не берег то, что берегут даже звери, – своих самок и детенышей… После долгой жизни, посвященной искуплению грехов, ты обратишься с последней молитвой к богу, слезно моля его ниспослать тебе нежданное счастье умереть в присутствии твоей жены и твоего сына.
Эти последние слова Родольф проговорил голосом взволнованным и грустным.
Ужас, охвативший было Грамотея, почти прошел… Он подумал, что Родольфу захотелось напугать его этим нравоучением, прежде чем закончить свою речь. Ободренный мягким тоном своего судьи, преступник все больше наглел, по мере того как проходил его страх.
– Черт возьми! – сказал он с грубым смехом. – Мы что, шарады разгадываем или присутствуем на уроке закона божия?
Врач-негр с опаской взглянул на Родольфа, ожидая его гневной вспышки.
Этого не случилось… Молодой человек с невыразимой печалью покачал головой и сказал врачу:
– Приступайте, Давид… И да покарает меня одного господь, если я совершу ошибку.
И Родольф закрыл лицо руками.
При этих словах врач позвонил.
Вошли двое мужчин, одетых во все черное. Доктор указал им рукой на дверь в соседнее помещение.
Они вкатили в него кресло с Грамотеем и связали его так, что он не мог пошевельнуться. Голову они прикрутили к спинке кресла с помощью повязки, охватившей одновременно шею и плечи.
– Обвяжите его лоб платком и намертво прикрепите к креслу, а другим платком заткните ему рот, – распорядился Давид, не сходя с места.
– Теперь вы хотите перерезать мне глотку?.. Помилуйте!.. – взмолился Грамотей. – Помилуйте!.. И…
Из соседней комнаты доносился теперь лишь невнятный шепот.
Двое мужчин появились на пороге… и по знаку доктора вышли из залы.
– Монсеньор? – молвил в последний раз врач вопросительным тоном.
– Приступайте, Давид, – ответил Родольф, не меняя положения.
Давид медленно вошел в соседнюю комнату.
– Господин Родольф, мне страшно, – сказал побледневший Поножовщик дрожащим голосом. – Господин Родольф, скажите что-нибудь… Мне страшно… Или это сон?.. Что делают там с Грамотеем? Ничего не слыхать… От этого мне еще страшнее.
Давид вышел из соседней комнаты; он был бледен, как бывают бледны негры. Белыми были его губы.
Двое мужчин снова вошли в залу.
– Прикатите сюда кресло.