– Так чего же ты боишься? – спросил он с улыбкой.
– Я утверждаю, что вам не пристало вступать в драку с первым попавшимся мужланом. Я говорю это не из-за того, что считаю неприличным для некоего почтенного дворянина, моего знакомца, мазать себе лицо углем и походить в таком виде на черта… Несмотря на мою седину, дородность и степенность, я переоделся бы канатным плясуном, лишь бы сослужить вам службу, но от своих слов я не откажусь.
– О, я прекрасно знаю это, дорогой Мэрф. Когда какая-нибудь мысль засядет в твоей упрямой башке, когда преданность внедрится в твое стойкое и отважное сердце, самому дьяволу не вырвать их у тебя ни когтями, ни зубами.
– Вы льстите мне, монсеньор, вы замышляете какое-нибудь…
– Говори, не стесняйся.
– Какое-нибудь безрассудство, монсеньор.
– Мой бедный Мэрф, ты плохо выбрал время, чтобы читать мне нотации.
– Почему?
– Я переживаю как раз одну из редких минут счастья, гордости… Я приехал сюда…
– В местность, где вы сделали столько добра?
– Здесь я спасаюсь от твоих проповедей, это мое прибежище.
– Если так, то где же еще, черт возьми, я смогу вас пожурить, монсеньор?
– По всему видно, Мэрф, что ты хочешь помешать моему новому безрассудству.
– Есть безрассудство и безрассудство, монсеньор, к некоторым из них я отношусь снисходительно.
– Например, к мотовству?
– Да, что ни говори, а имея миллиона два годового дохода…
– И вместе с тем иной раз мне не хватает денег, мой бедный друг.
– Кому вы это говорите, монсеньор?
– И все же бывают радости, трепетные, чистые, глубокие, которые вдобавок недорого стоят! Какое чувство можно сравнить с тем, что я испытал, когда эта обездоленная девушка, увидев себя здесь, где ничто не грозит ей, в порыве благодарности поцеловала мне руку? Это еще не все; мое счастье не кончится на этом: завтра, послезавтра и еще долгие дни я буду с наслаждением думать о том, что чувствует эта бедная девочка, просыпаясь утром в своем спокойном убежище, под одной крышей с такой превосходной женщиной, как госпожа Жорж, которая нежно полюбит ее, ибо несчастье сближает людей.
– О, что касается госпожи Жорж, никогда еще ваши добрые дела не находили лучшего применения. Благородная, мужественная женщина!.. Ангел, сущий ангел по своей редкой добродетели! Меня нелегко растрогать, но несчастья госпожи Жорж растрогали меня… Зато ваша новая протеже… Впрочем, не будем говорить об этом, монсеньор.
– Почему, Мэрф?
– Монсеньор, поступайте как вам заблагорассудится…
– Я делаю то, что хорошо и справедливо, – проговорил Родольф с оттенком нетерпения.
– Справедливо… по вашему мнению.
– Справедливо перед богом и перед моей совестью, – строго заметил Родольф.
– Простите, монсеньор, но мы все равно не поймем друг друга. Повторяю, не стоит больше говорить об этом.
– А я приказываю вам говорить, – повелительно воскликнул Родольф.
– Еще ни разу не случалось, монсеньор, чтобы вы приказывали мне молчать; надеюсь, что на этот раз вы не прикажете мне говорить, – гордо ответил Мэрф.
– Сударь!!! – воскликнул Родольф.
– Монсеньор!!!
– Вам известно, сударь, что я не терплю недомолвок.
– А если, на мой взгляд, они необходимы? – резко возразил Мэрф.
– Так знайте же, сударь, я снисхожу до фамильярности с вами, но при одном условии: вы обязаны возвыситься до откровенности со мной.
Невозможно описать выражение крайнего высокомерия, отразившегося на лице Родольфа при этих словах.
– Монсеньор, мне пятьдесят лет, я дворянин; вам не пристало так разговаривать со мной.
– Замолчите!
– Монсеньор!
– Замолчите!
– Монсеньор, негоже принуждать великодушного человека вспоминать об оказанных им услугах.
– Твои услуги? Разве я не оплачиваю их всеми возможными способами?
Надо сказать, что Родольф не приписывал этим жестоким словам того унизительного смысла, который усмотрел в них Мэрф из-за своего подневольного положения; к несчастью, именно так он истолковал их. Лицо Мэрфа побагровело от стыда, и он поднес сжатые кулаки ко лбу с выражением горестного возмущения; но тут настроение его резко изменилось, и, бросив взгляд на Родольфа, благородное лицо которого было искажено чувством гневного презрения, он подавил вздох, посмотрел на молодого человека с ласковым состраданием и сказал ему взволнованно:
– Монсеньор, опомнитесь!.. Вы неблагоразумны!..
Эти слова окончательно вывели из себя Родольфа; глаза его дико сверкнули, губы побелели, и он подошел к Мэрфу, угрожающе подняв руку.
– Как ты смеешь?! – воскликнул он.
Мэрф отступил на шаг и проговорил скороговоркой, как бы помимо воли:
– Монсеньор, монсеньор, вспомните о тринадцатом января!
Эти слова оказали поразительное действие на Родольфа. Его лицо, искаженное гневом, разгладилось. Он пристально взглянул на Мэрфа, опустил голову и после минутного молчания прошептал изменившимся голосом:
– Ах, сударь, как вы жестоки… я полагал, однако, что мое раскаяние, мои угрызения совести!.. И это вы!.. Вы!..
Родольф не докончил фразы, его голос прервался; он опустился на каменную скамью и закрыл лицо руками.
– Монсеньор, – воскликнул Мэрф в отчаянии, – мой добрый господин, простите вашего старого преданного Мэрфа! Только доведенный до крайности и опасаясь, увы, не за себя… а за вас… последствий вашей горячности, я сказал без гнева, без упрека, сказал помимо воли и с чувством сострадания… Монсеньор, я был не прав, что обиделся. Боже мой, кому лучше знать ваш характер, как не мне, человеку, который всегда был при вас с самого вашего детства!.. Умоляю, скажите, что прощаете меня за то, что напомнил вам об этом роковом дне… Увы… Чего вы только не делали, дабы искупить…