Случались, однако, с ней странные неожиданности, над которыми, впрочем, она потом стала смеяться.
Лоретта время от времени заглядывала в комнаты, опустевшие после смерти Сюрко, в сопровождении своей служанки, которая обметала и проветривала их. Ключ от этих помещений хранился у самой хозяйки. Но она стала замечать, что тот или другой предмет, который, казалось ей, стоял на одном месте, вдруг оказывался на другом.
Вдова парфюмера чувствовала, что часто бывала рассеянна, и потому говорила себе, особенно при воспоминании о памятной ночи ее испуга:
– Если бы только у меня память не была так коротка… и если б я была суеверна… я бы подумала, что покойный Сюрко возвращается сюда ночью!..
* * *
Была ли права Лоретта?
Умер ли Сюрко?
Умер ли? Да. Он умер так же верно, как и всякий другой человек, тело которого подвергалось в продолжение часа осмотру и исследованию двух докторов, которые наконец объявили, что наука тут уже бессильна!
Он умер, и тело его, положенное в гроб, окоченело, посинело и похолодело, как камень.
Он был похоронен. И если предположить, что даже заживо, то гробовая крышка, давившая его под землей, должна была задушить его в эти двенадцать дней.
Предоставляем судить об этом самому читателю из нашего рассказа о том, как покойный провел свой последний день среди живых.
6 мая 1795 года или лучше, говоря языком того времени, 17 флореаля, III года Республики, парфюмер проснулся, бледный и встревоженный. Все утро слонялся он в волнении туда-сюда, без всякой видимой цели и с нетерпением человека, время которого тянется мучительно долго!
В девять часов он накинул свою карманьолку и, нахлобучив меховую шапку, в костюме якобинцев, хотя уже не посещал их клуба, вышел тревожными шагами но направлению к Сене.
Дорогой неотвязчивая мысль сверлила его мозг, так что он машинально задавал себе вслух один и тот же вопрос:
– А если он признается, чтобы выкупить свою жизнь?
Проходя по набережной Межессери до Меняльного моста, он с трудом протискивался сквозь плотные толпы народа, которые чем дальше, тем становились все гуще и гуще.
Достигнув противоположного конца моста, Сюрко обернулся.
Отсюда ему видна была вся Гревская площадь со страшными позорными столбами гильотины. При виде грозной машины парфюмер прошептал:
– А! Это, конечно, для сегодняшнего дня!
Мрачный и бледный, он протискивался сквозь толпу, стараясь добраться до Палаты правосудия. С большими усилиями достиг он великолепной решетки, огибавшей улицу Барильери, и, по примеру многих других, выломав прут, взмостился на ограде. С этой высоты он наблюдал за правым углом Палаты, где виднелся въезд с узорными воротами под низкими сводами, который назывался «воротами Консьержери». При виде трех двухколесок, стоявших перед воротами, Сюрко повторил свою фразу:
– О, это, конечно, на сегодня!
Задыхаясь от тайного ужаса, он ждал, уцепившись за железную решетку.
Набережная Пеллетье, мосты Нотр Дам и Меняльный и улица Барильери сплошь были запружены народом, этим человеческим приливом, поднявшимся, наводнив сначала обширный двор Палаты правосудия, до последних ступеней подъезда, возвышающегося под стенными часами. Во всех окнах и на крышах мелькали миллионы голов, жаждавших обещанного зрелища.
Время от времени гул толпы вдруг смолкал и после короткой паузы тысячи голосов сливались в один крик ярости и ненависти:
– Смерть Фукье-Тенвилю!
Правосудие вступало в свои права: те, кто растерзал столько невинных жертв, теперь в свою очередь получал возмездие по делам своим.
В продолжение девятнадцати дней народ теснился у Палаты, нетерпеливо ожидая приговора экзекутору Фукье-Тенвиля и членам прежнего революционного судилища, дававших отчет во всем содеянном.
Была минута, когда Фукье-Тенвиль с сообщниками надеялись уйти безнаказанными. Восемь месяцев прошло с тех пор, как их товарищи Коффинал и Дюме последовали на эшафот за Робеспьером. Жозефа Лебона, палача Арраса, настигло возмездие. Баррор и Колло д’Эрбуа отправлены в ссылку. Жестокий, как зверь, Каррьерь, этот кровопийца нантских жителей, казнен на Гревской площади со своими аколитами, Гранмезоном и Пинаром.
В начале сентября прошедшего года Фукье-Тенвиль и его сообщники, заключенные в крепость, считали уже себя забытыми, когда спустя шесть месяцев вышел приказ перевести их в Консьержери и началось над ними следствие.
Не станем описывать этого процесса, разоблачившего кровавые беззакония их страшного революционного судилища, которое в несколько месяцев беспощадно произнесло 4000 смертных приговоров, из них 1200 – женщинам. Приведем на удачу несколько фактов, которые покажут, как Фукье-Тенвиль и его ставленники, судья и присяжные, произносили приговор обвиненным.
На очереди было дело графа Гамаша. По какому-то роковому недоразумению в суд призвали однофамильца графа, слесаря Гамаша. На открытии заседания секретарь предупредил Фукье об ошибке. «Ба? – отвечал тот, – так не напрасно же мы беспокоили слесаря. Два Гамаша под гильотиной вместо одного это – прибыль».
То же случилось с торговкой Малльет: «Ей-богу! – вскричал Тенвиль. – Я очень дорожу своим счетом и из-за какой-нибудь буквы „т“ не стану его путать. Пусть торговка сегодня положит свою голову под гильотину вместо графини, а эта завтра отплатит ей за услугу».
К нему привели сумасшедшего, и он подписал ему смертную казнь, говоря: «Если это сумасшедший, то он не бог знает что теряет в своей голове».
Однажды, когда члены суда замешкались в буфете Палаты, Фукье отдал им следующий приказ: «Мы опоздали, надо теперь стрелять беглым огнем». И в час с четвертью допросили и приговорили к смерти сорока двух осужденных.
В другой раз, приехав утром на заседание, чудовище увидел двухколески, стоявшие у ворот тюрьмы. «Девять тележек! – вскричал он. – Сколько же у нас сегодня осужденных?» (Для него слова «обвиненный» и «осужденный» были однозначны.)
– Около сорока, – ответил секретарь.
– В таком случае две тележки лишние.
– Я их отошлю обратно.
– Нет, не стоит! Но чтоб они не напрасно проехались, беги скорей в тюрьму и приведи сюда двенадцать первых встречных из этой кучи заключенных. Они совершат с другими это великое путешествие, а мы таким образом пополним гарнизон.
Члены судилища так хорошо «стрелявшие беглым огнем» нисколько не уступали в жестокости кровожадному общественному обвинителю. Один из них, Реноден, предложил пускать перед казнью кровь осужденным, находя, что жертвы слишком бодро встречали смерть. Шателен забавлялся в судилище рисованием карикатур обвиненных, «для препровождения времени», говорил он, потому что эти люди наскучили ему. Леруа Монталамбер, храпевший на заседаниях, пробуждался только для того, чтобы выговорить, зевая: «А, похоже, однако, нескоро еще покончим со всеми этими несносными болтунами? Пусть их осудят как усыпителей». Присяжный Виллат, бывший монах, потеряв терпение при допросе пятидесяти семи обвиненных, кричал президенту: «Довольно с нас! На казнь их! Что касается меня, то я объявляю их всех виновными в двойном преступлении: в заговоре против Республики и в заговоре в настоящее время против моего желудка, потому что вот уже добрых полчаса как я должен был бы обедать». Приер, гордый изобретением выражения «плевать в сумку, в которой хранятся решения суда», предлагал воздвигнуть гильотину в самом помещении судилища для избежания лишней траты времени. Судья Дюпомье особенно отличался «стрелянием беглым огнем». Когда он занимал должность вице-президента, то вместо всякого допроса довольствовался справкой об имени обвиненного.
Мы не намерены поднимать здесь всю судебную хронику этих палачей, отправивших, как мы сказали, на тот свет 4000 несчастных, осужденных по одному обвинению: жертвы эти никогда не слыхали, в чем была их вина, не имели права отвечать ничего, кроме «да» и «нет», и, если намеревались открыть рот в свою защиту, Фукье кричал им: «Слово не за тобой!»
Зловещая быстрота, с которой решались все дела в революционном судилище, понятна из следующих строк о том времени:
«Заседание суда открывалось обыкновенно около половины одиннадцатого утра… Сначала секретарь прочитывал обвинительный акт, к которому Фукье-Тенвиль делал должные, по его мнению, дополнения, затем у каждого из шестидесяти или семидесяти осужденных спрашивали об его имени, фамилии, летах, месте жительства и т. п. Это продолжалось около двух часов. Время было дорого. Телеги, заказанные всегда накануне вечером, ожидали своего груза с девяти часов утра на дворе Палаты. Вошло в обычай отправлять их ровно в четыре часа, и осужденным обыкновенно оказывалась милость: полчаса, чтоб оправдаться между оглашением приговора и приходом палача, которому так же оставалось полчаса на погребальный туалет. Рассчитайте теперь – и вы увидите, что даже когда трибунал и не задерживался в буфете Палаты, едва ли шестидесяти-семидесяти обвиненным оставалась хоть минута на объяснения и защиту в предполагаемых преступлениях, о которых они узнавали совершенно неожиданно. Да вдобавок президент отнимал у них право слова после ответа „да“ или „нет“ на его вопросы».
Вот каковы были те, которых теперь, несомненно, ожидала смертная казнь, потому что еще до произнесения приговора для них заранее был воздвигнут эшафот на Гревской площади и тележки палача уже красовались у ворот.
Между этими людьми, надо полагать, был человек, смерти которого Сюрко сильно желал и в то же время боялся его объяснений.
Наконец весть о приговоре облетела всю толпу, начиная с теснившихся на лестнице. Из тридцати четырех обвиненных смертный приговор поражал шестнадцать.
Узнав это, парфюмер побледнел еще больше и прошептал:
– Нет ли его в числе шестнадцати?
После часа ожидания, мучительного для Сюрко, в толпе раздался нетерпеливый крик:
– Вот они! Вот они!