
Три робких касания
– Молю, – пробурчал я беспамятно.
– Молю, молю, – запричитал дед. – Всеми святыми и мучениками!
– Где?
– Да тут оно! – старикан нырнул под прилавок и выволок передо мной килограмма четыре «мясца».
– Газета, – выкатилось мёртвым полушёпотом.
– А-а… За дверью в ящ-щечке. Бери, сколько хочешь, нам парнишка штук сто притарабанил. Так договорились, да, сынок? Договорились?
– Договорились, – я зачем-то кивнул, зачем-то взял мясо, зачем-то высыпал три сорок мелкими за сырокопчёную, и вышел прочь.
***
Ключ долго скрёбся и никак не подходил. Я толкнул, позвонил и, дождавшись, покуда топот голеньких ног отомкнёт мне, толкнул дверь.
– Ина? – позвал я тихо. Девочка привстала на цыпочки и чмокнула меня в щеку. Беловолосый ангелок.
– Нина, – поправила она после, без доли горечи. Я идиот. – тебе звонила. Просила вернуть ей эм… приказ. Я сказала, что оставишь его в участке, правильно?
– Правильно, Даня, ты молодец.
Она улыбалась, и пуговица за пуговицей расстёгивала мою шинель. Может, так и лучше? Просто уйти вдвоём. Он не будет страдать, его не будут допрашивать. А меня не будут ждать, по мне не будут плакать. Девочка улыбалась, от неё так пронзительно пахло сдобой и теплом.
– Ты мясо купил? – звенело где-то далеко. – А зачем так много? Мы же сегодня с твоим братом ужинаем в…
Я не мог не выдержать… я…
– Дань, они…
– Перезвонили уже. В четыре. В четыре, – повторила она, как маленькому, и унеслась на кухню с пакетом.
Мы встретились у Печного моста. Мне захотелось ему вмазать: человек, который столь злостно отказывается пользоваться телефоном, просто не может иметь полный набор зубов! А он мог и радостно ими улыбался.
***
Чай подавать не спешили. Притащили один лаваш и какой-то белый соус, подозрительно походящий на сметану с чесноком. Голодный Галвин вопросительно поглядывал на хлеб. Ему хоть в рот засовывай. Не возьмёт же, просто из какого-нибудь своего пятисот семнадцатого принципа, не притронется. А нет, взял.
– Слушайте! – Даня крутанула солонку. Сколько восторга в одном крохотном жесте!
– Слушаем, – согласился жующий Галвин. Мог бы и молча прожевать.
– А вы не думали… не думали, – повторилась она, понизив градус самолюбования. Солонка чуть замедлилась, завалилась на бок и не упала. – Что этот ваш Виррин Од просто-напросто сбежал, причем уж не меньше года назад.
– Нет, – обрубили мы хором. Причём моё «нет» вышло самым твёрдым, галвинское каким-то грустным, а Анна вообще в конце рассмеялась и, цапнув птичьей лапкой кусочек лаваша, принялась его ожесточённо мять.
– Сбежал? – повторила она задиристо. Даня покраснела, что бабкина свёкла, одни бровки остались белыми. – Он сбежал, – руки веды упали на стол. – Когда мы последний раз его видели? – её голос дрожал печальной иронией, той самой флуктуацией между хохотом и рыданием. – Прошлой осенью. Мы с ним кристаллографические таблицы рассматривали. Ровно месяц, прошёл после того, как я переехала.
– А доклад?
Про этот нашумевший доклад знали всё. Слепая монашка совершила прорыв в кристаллофизике. Нет, не монашка. Нет, не слепая. Обычная девушка. Получила среднее образование в храме. Много таких, особенно из провинций. Оду служит, чернокнижникам? Опять – нет. Да что за дела? Но совершила же? А что за прорыв? На этом обычно и останавливались, вникать в кристаллофизику трудновато, а обсуждать достижение чье-то там лаборантки – скучновато. Только без Ода здесь, конечно, не обошлось. Галвин рассказывал. Её там с Малого на Большой как мяч гоняли. В общем, не могло такое дело без Виррина Ода обойтись.
– Доклад подписывала Большая комиссия естественных наук. Печать Ода стояла на пустом бланке. Писали сверху. Я видела.
Даня неуверенно глянула в сторону Анны. Даня стеснялась и ёрзала, совсем не похожая на себя кабинетную. Галвин поднял голову, вот конец Даниным теориям. Он-то с Одом чуть ли не каждый день завтракал. Прости, Дана, сейчас и бровок, бедная, от тебя не останется.
– На балу в честь Самайна.
– Чуть больше года, – одними губами повторила Анна и снова расхохоталась, а Галвин вместе с ней.
– Получается, он целый, что б его черти загрызли, год народ дурил? Нет, чушь какая-то.
Анна хмыкнула.
– Не он. Люди сами себя дурили. Я вот его, две недели назад, в лабораториях искала. Думала по делам отъехал, разминулись!
Галвин молчал.
– Он сбежал, потому что испугался, – влезла Дана, уверенная, как школьник. – Потому что, сделал что-то ужасное, ужасно нехорошее.
– Не демонизируй. Виррин тьму не призывал. Од учёный и хитрец, а в остальном, такой же человек, как мы. Не маг, – грозно отрезал Галвин. Даня съёжилась на стуле. – Он где-то просчитался, и потому свалил. А меня поставил отвечать.
– А почему тебя? – дурёха.
– Ну, – он усмехнулся, – либо он так сильно в меня верил, что решил, будто я смогу разгрести всё этого дерьмо за него, либо, – и с грустной миной уронил лаваш, – меня попросту не жалко. Было бы неплохо уточнить при встрече.
– А вот и чай!
– Как ты…? – Даня сконфуженно умокла, посмотрела на веду, потом на стол, потом на веду. Любопытство победило: – Как ты видишь? Ты что, не слепая?
Ну вот, аж в ушах зазвенело. Сейчас что-то будет. Анна, добродушно поблагодарила официантку за нас за всех, поймала руку Галвина, одним кротким касаньем запрещая ему грубить, и призналась с такой легкостью, что мне, аж стало завидно:
– Я пользуюсь чужими глазами.
Даня удовлетворённо кивнула и произнесла с восхищением:
– Ты ведьма!
– Ха. Есть такое.
Виррина Ода этим вечером мы больше не вспоминали. К чёрту его. Если мой брат, погибнет из-за этого урода… О чём я? Галвин не умрёт. Всё уже решилось. Осталось чемодан собрать.
Как бы подтверждая это, как бы возвращая нас сюда, в жизнь, Анна болтала, расхваливая каких-то поэтов. Она это умела, совершенно странная: то жуткая, то нелепая, то слишком умная, то слишком Анна, умела видеть этот чёртов мир красивым. Боже, как же меня поначалу это в ней злило: болтовня и её колготки, которые должны носить нормальные, красивые девушки, и, да куча всего… Боже, я бы тоже так хотел.
Веда болтала, Галвин улыбался. Больше и добавлять нечего.
Бар закрывался в сорок минут четвёртого, мы вышли в половину седьмого, вечером, неспешно вышли, сидеть уже мочи не было. Закат серел какой-то особой мокрой невзрачностью. Под такими закатами и без прощаний выть хочется.
– Ты что-то хотел нам рассказать! – Даня ткнула меня ноготком под локоть. Вчетвером мы стояли на улице перед каким-то северным мостом.
– Хотел, – но не тебе. Даня жалась ко мне. А я всё пытался пробиться к Галвину. – Я уезжаю, – ах! чем быстрей, тем лучше. – Меня переводят к границе.
На фронт.
– Что? – возмутился Галвин.
– То.
Глава 16
В день
В ночь Самайна добрые хозяева ставят свечи на подоконники и крылечки, выкладывают огоньками дорожки, дабы духи умерших смогли отыскать родной дом. Я в это не верю. Я ведьма, дочь гадалки, не забывайте. Мама знала, мёртвые не возвращаются, не дают советов и не едят сладкую кашу, оставленную на теплом пороге. Мама повторяла, повторяла неустанно: «Нет высшей силы, Аннушка. Никто не захочет тебе помочь. Ты одна, моя девочка». Она учила меня странным вещам, она была немного безумна, легкомысленна и совершенно безграмотна, а я всё равно ей благодарна. Кто бы ещё приучил рассчитывать только себя? Кто бы ещё научил любить? Любить странное и неправильное, не такое? Добрые хозяева украшают добрые жилища, готовят добрые ужины, зовут добрых друзей и танцуют, танцуют, танцуют.
Чужие руки вели меня по залу. Синий атлас трепетал, жалкий и тонкий. Звенели бокалы. И музыка срывалась в фальшь. Я не могла сконцентрироваться, пробраться кому-нибудь в голову. Я гуляла в слепоте. Говорят, в ночь Самайна грань между Явью и Смертью истончается, говорят, исчезает. Чужие слова увлекали меня. Тянули прочь из зала, по паркету отчаянно скользкому. Паркет скрипел. Я не танцевала, просто шла, слепая, беспомощная. Шла, гордо расправив плечи. Шла, громко стуча каблуками. Его не было. Нигде не было. Его увели. Говорят, в ночь Самайна мир перестаёт быть дробным: свет, тьма, жизнь, смерть – всё, наконец, сливается воедино. Но, как по мне, мир и без того был и будет целым.
Надо уходить. Бежать надо.
Он вёл меня, держа за руку, держась за неё, не смотрел, бежал наугад, на дрожащих ногах. Мы успели спуститься по лестнице, три пролёта миновать, до прихожей добежать. Грянул первый, удар ли, выстрел? Пол покосился, задрожал. Галвин крикнул. Кто-то шумно неуклюже пнул двери, что-то рухнуло, где-то треснуло. Грянул второй, да мы вышли. Не знаю, был ли кто рядом. По пустому розовому саду мы бежали в одиночку, слышались голоса далёкие, неразличимые, кто мог уйти – ушёл заранее, а остальные не успели попросту. Грянул второй. Кругом гремело и рокотало. Из окон падали звёзды, грозди дыма, огня и осколков. Мы бежали по тихому саду, туфли вязли в осенней слякоти.
– Посмотри, – он остановился у моста, прислонился к ограждению. До станции осталось совсем немножко. Может, и уедем на чём.
– А можно? – я встала рядом. Ужасные туфли, не по-осеннему прекрасные, натёрли пальцы, порвали тонкие чулки. Было бы лето, скинула бы их, пусть катятся ко всем чертям и демонам. В спину дул холодный и колкий ветер, разметавший дым и дождь.
Он не ответил, а вместо этого зачем-то прошептал:
– Вот здесь. Три большие звёзды, видишь? Конечно, видишь.
– И маленькая рядом.
– Да. Созвездие Летний полк. Не спрашивай, почему Летний, – Галвин улыбался, дрожал, как и я, и улыбался, – появляется оно только зимой.
– Хорошо, не буду, – лучше тоже улыбнусь. – А что уже зима?
Он слегка нахмурился и пожал плечами, точно хотел признаться в неведении, ведь, кто её, эту зиму знает – календарь один; хотел, да вместо этого сказал:
– Зима.
Кивок. Всего один, как точка за словом, как штамп в конце страницы. Мы ведь знаем. Не забыли. Завтра? Нет-нет. Не завтра! «Зима» – треклятое признание. И мне вдруг стало так несказанно холодно, будто все морозы мира пробрались под курточку. Зима. Зима. Заунывный колокольный звон.
Мы нырнули в эту ночь беспомощные, добрались к городу в каком-то сонном товарнике. Машинист выбрался покурить на платформу, ну мы и прыгнули, а с нами ещё человек восемь, студенты, гуляки и два грустных собачника. Поезд гудел и рычал, медленный шумный одинокий, наша странная случайная удача: в Самайн-то обычно никто не работает, только, если столичные товар пригоняют или…
***
Ключ подошёл только с третьего раза. То ли руки не слушались, то ли двери успели перебежать и вернуться. Графский дом испуганно жужжал, не спал, погружённый во мрак, он все ещё пытался праздновать. Получалось плохо, из рук вон плохо, ужасно, нелепо, абсурдно, жалко – прекрасно. Иначе нельзя.
Там, где не видно конца и начала, только лихая кудрявая мгла. Я бы не знала, не знала, не знала. Никогда.
Галвин присел рядом и щёлкнул выключателем. Чёрный квадратик проломился и выскочил с другой стороны. В лампе что-то зажужжало, треснуло. Пошевелил провод. Ещё и ещё. Неохотно, точно набираясь по капле, из-под зелёного жестяного купола хлынуло рыжеватое сияние – овал не больше метра в диаметре, на наши руки хватит. Я скомкала покрывало, отпихнула его небрежно в сторону, с ногами забралась на кровать. В комнате было темно, не настолько темно, как бывает в моей голове, но настолько, чтобы жёлтое стало чёрным.
– С тёмным годом, веда, – его длинные волосы, насквозь пропитавшиеся дымом, щекотали мне плечи.
– С новым, чернокнижник. Это теперь, похоже, наш профессиональный праздник.
– Наш, – волосы он откинул. Вдох к вдоху.
– Поцелуй меня. И здесь. Ниже, чернокнижник, ниже.
***
Утро поднималось сонное, жемчужно-белое, он видел это из-за неподнятых занавесок. Видел, как над городом, только-только пережившим большой страх, над городом, ещё не знающим о страхе, вставало золотистое зимнее солнце. Солнце будет всегда, говорила мама, говорила и матушка.
– Галвин? – У меня руки тряслись и у него тряслись. – Надо собираться, надо бежать отсюда.
– Надо.
Я слышала, как из крана, открытого на три четверти, хлынула вода. Он ойкнул, выругался, турка звякнула железом о железную раковину.
– Ещё же можно? Нас выпустят?
– Не знаю. Я уже ничего…, – начал он было, а потом, отбросив эту турку, недомытую, не отмытую, повернулся ко мне. Из соседской квартиры пробивался шелест настойчивого радиоприёмника.
«В ночь на Самайн… – шипело и рвалось из-за стены, – в ночь произошёл взрыв. Неизвестные устроили покушение в усадьбе графа… – мне не хотелось слушать. Заткнуть, чем потолще, щели и окна. Не слышать. – Число погибших…»
– Давай собираться. Что бы там ни было, я больше не хочу, – его голос, в начале хлёсткий, тускнел, – оставаться в этом городе.
Мы вышли из кухни, мы турку не взяли.
***
Мы стояли вчетвером. Килвин такой красивый, такой высокий и грозный в новой шинели, в сапогах, в нелепой шапке, тоже военной. И Даня рядышком, она не прощалась она шептала ему о чем-то, обещала, просила.
– Я же медицинское училище закончила, я с тобой поеду.
– Не смей, – повторял Килвин, поправляя ремень.
– Я тебя одного…
– Оставишь. Не маленький. А ты маленькая. Боже! Скажите и вы хоть что-нибудь, Аннушка? Галвин?
– Мы… мне…
– Я коробку Ода нашёл. Последний подарочек! – выпалил Галвин совершенно не к месту. Наш солдат нервно дёрнулся. Даня неуверенно отпрянула. Мы сюда пришли прощаться, да никак не получалось. Вот коробку эту дурную вспомнили. Килвин от одного имени мастера злым котом ощетинился, за сигаретами полез.
– Б-будешь?
– Н-нет.
***
Коробка, самая обыкновенная, самая дурацкая, тяжёлая коробка, заваленная хламом.
– Открывай. Ну же, Галвин!
Мы выставили её на стол, как главную ценность этого дома, как экспонат музейный. Кругом разруха, сумка с расстёгнутым брюхом валяется, штаны, мои украшения, собранные в тугой бархатный мешочек, документы, мантия его – брошена, не возьмём.
– Сейчас. Я… дай минуту, я ножницы…
– Галвин?
Он смотрел на эту коробку… ну не смотрят так люди на коробки, разве что на тараканов, на пожарище – на посылку от великого Виррина Ода!
– Что?!
– Не злись, – мне тоже было бы страшно.– Мне тоже страшно. Вдруг там бомба или ну, я не знаю, ваши чернокнижечьи демонические штучки: кости там какие-нибудь.
– Нет, – он поднял, погладил пальцами испуганно и нежно и вновь опустил на стол. – Костей там нет. Что-то тяжёлое и цельное. Возможно, металлическое.
Не письмо – открыточка от «мастера Виррина Ода лучшему ученику Гавлину». Точка.
– Бомба?
– Ты же не серьёзно? – он усмехнулся.
– А сам как думаешь?
– Я уже никак не думаю. Но если только… вдруг там его, его последняя работа, та самая, как ты говоришь, штука, из-за которой Виррину пришлось сбежать? И он оставил её мне… Боже, мы должны передать совету? – он ковырнул коробку ногтем,– Должны… – отодвинул и вновь притянул к себе.
Совету, который хочет тебя повесить?
– Не должны. Если Од оставил это тебе, он хотел, – а если подставил? А если… Да к чёрту! Нет, не к чёрту. – Позволь?
Галвин чуть повернул голову, зажмурился, кивнул.
– Я не знаю… Я уже ничего не понимаю. Ань, это так надо, да? Так и должно быть? Чтобы правильно, но больно и через…
– И по. Я за ножницами схожу. Они в комоде лежат, да в комоде. Подождешь?
***
– И что там было? – Килвин выбросил сигарету.
– Мёд. Два литра цветочного мёда в стеклянной банке.
– Здорово, – он отвернулся и высморкался в рукав новой шинели. – Я… я пойду?
– Стой.
Мы с Даной, не сговариваясь, отошли на шаг. Пусть говорят. Я отпустила Галвина и провалилась в звук. Мне всё думалось, тревожно и мельком, о забытом, об оставленном, о Килвинской охотничьей куртке, о пальто, что на мне, что стащили из гардероба, о…
Пробило восемь, и Килвин ушёл. Прекрасным строем они прошлись по главной площади. Испуганный люд выглядывал из окон, повсюду ещё пестрели праздничные огоньки, валялись рогатые маски. Гремели барабаны, гремели голоса из сотен чёртовых приемников. Заливалась вечерним звоном подзабытая церковь. Мы лишь немножко посмотрели на парад, ровно столько, чтобы не плакать, пока что, не плакать, а после с чемоданом, с Даниным, отправились на вокзал. Колёсики огромного чемоданища вязли в скользкой грязи, цеплялись за камни, за выступившую брусчатку. «Килвин ушёл, – повторяла я про себя как молитву, как странный оборвавшийся заговор, – и мы уйдём, а что останется, будет уже не про нас».
Поезд, длинный товарняк, медленно подползал к перрону. Людей практически не было, только мы да две девчонки с огромным рюкзаком и женщина лет сорока в роскошной белой дублёнке. Поезд не гудел, он будто бы плакал – протяжно, тихо, и голос его исчезал в слоистых облаках. Галвин держал меня за руку, за рукав толстого, краденого пальто, стискивал его, чуть ли не на ниточки разрывал. Дана болтала ногой, удобно устроившись на своем огромном чемодане. Нет, мы не беженцы, на моря едем. На товарнике, за сорок минут до рассвета. Подумаешь. Девочки стояли, затаив дыхание, одна низенькая большеглазая, другая повыше – в длинной коричневой юбке, не по погоде красивой. Я помню, такую же в магазине присматривала. Ткань нежная, сама в руку просится, подкладка – сеточка коричневого фатина. Попробуй, отыщи такой. В общем, денег мне на юбку не хватало, точнее, хватило бы, но только на неё одну, а за комнатку и на продукты ищи, Аня, где хочешь. Рюкзак заметало снегом.
Глаза Галвина слезились, хоть он того, конечно, не признавал. Громоздкая фигура защитника нашей бедной родины истончалась в памяти. Буро-зелёная шинель, высокие ботинки, отрезанный чуб – весь добрый Килвин превратился в одно далёкое пятно. Я моргнула, освобождая сознание Галвина. Мир погрузился во тьму. Там всполохами мерцала грусть, подкрашенная смутным огоньком надежды – Килвин своё откричал, и теперь ему просто хотелось вернуться. И мне тоже, тоже этого хотелось. «Возвращайся. Возвращайся, пожалуйста, живым!» – я шептала, кричала, молила не губами, но сердцем, вспоминая все мамины наказы, требовала. Я же веда, ворожея, в конце-то концов!
«Возвращайся!»
Холодный ветер пах сталью и лиственной горечью, в нём, едва живом, трепещущем, выли наперебой тоска, вина, и страх. Это наши, мои и Галвина. Мы стояли так близко, две напуганные статуи. Вот его руки совсем рядом. Вот мои.
– Я буду плакать, – просто сообщила я, чтобы сказать, чтобы порвать этот стальной бездушный ветер. Он смолчал, не ответил. – Обними меня, хорошо?
– Хорошо, – повторил ученик чернокнижника, после долгой-долгой бездны-паузы, как болванчик повторил, от страха повторил хриплым голосом и уткнулся носом мне в волосы.
– Я не уйду, – слышишь, Галвин? Кто-то должен был так сказать. Лучше б ты, но и я могу. Я люблю. За двоих, за себя и за Килвина. Ветер буйствовал, но вдвоём не холодно, – с тобой не холодно.
– Аннушка, – он хрипло прошептал моё имя, попросил его, и имя отозвалось во мне солнышком, и руки заскользили по его спине там, где куртка, где хвост, где капельки дождевые застывшие.
– Да?
Он оторвался на чуть-чуть и произнёс:
– Пора.
22 февраля 2020
Примечания
1
Упоминается кристаллографический принцип Кюри, согласно которому кристалл под внешним воздействием изменяет свою точечную симметрию так, что сохраняет элементы симметрии, общие с элементами симметрии воздействия (здесь и далее примечания автора)