Тимофей отыскал Лизу на шестой день, когда уже вовсе отчаялся ее найти и стал подумывать о том, что не миновать ему суровой кары от воровского схода. Он исходил всю Москву, по несколько раз в день наведывался в те места, где раньше бывала Лизавета. Но. его бывшая возлюбленная как в воду канула: дома ее не было, никто ее не видел.
На шестой день Тима без всякой надежды на успех забрел – уже, наверное, в тридцатый раз – на ту квартиру, где они когда-то проводили счастливые деньки. Он даже не мог сказать, что именно подтолкнуло его снова явиться в знакомый дом: надежда, отчаяние или тоска по минувшим дням. Меньше всего можно было ожидать появления Лизы в этом логове любви, которое он снимал для их интимных свиданий. Подойдя к знакомой двери, он сразу понял, что Лиза в квартире, даже почувствовал запах ее духов. Некоторое время Тимофей стоял у порога, боясь того, что должно было совершиться. Но, взглянув на перебинтованную руку, он ощутил приступ ярости и решительно постучал. Дверь тотчас открылась. Сначала он увидел на ее лице радостную улыбку, которая медленно сменилась гримасой отчаяния.
– Вижу, что не ждала! – хмуро произнес Тимофей и, оттеснив Лизу плечом, прошел в комнату. – Да прикрой ты дверь, никогда не любил сквозняков.
Вот так– то лучше, – одобрительно кивнул он, услышав за своей спиной щелчок замка, и, повернувшись, приблизился к испуганной женщине. – Ну, здравствуй, Лизавета! Как живешь… стерва? – Тимофей стиснул пальцами подбородок Лизы. Ему достаточно было увидеть ее, чтобы копившаяся все эти дни ненависть растаяла, подобно весеннему снегу под лучами солнца. Чего ему сейчас хотелось, так это сорвать с нее тонкое платье, не скрывавшее очертаний высокой груди, и бросить на кровать ее жаркое упругое тело. Тимофей старался распалить в себе ненависть, но она мгновенно гасла, стоило ему заглянуть в болотный омут женских глаз. Он прошелся по комнате, потупив глаза, а потом, приподняв забинтованную руку, не глядя на Лизу, зло произнес:
– Видишь! По твоей милости пальцев лишился. Ты ведь и не догадываешься, каково быть карманнику с изуродованной клешней! Ладно еще пожалела меня братва, а то могли бы и на правой руке пальцы оттяпать. – Тимофей помолчал, тяжелым взглядом уставившись в пол, а потом, вскинув глаза на Лизавету, хрипло спросил:
– А теперь говори, сука, кому меня заложила?
Лиза с ужасом смотрела на Тимофея, не в силах произнести ни слова.
Тимофей достал из кармана револьвер и положил его на стол. Металл, зловеще клацнув о полированное дерево, напомнил о том, что воровская любовь так же опасна, как и заряженный револьвер.
– Родненький ты мой, миленький ты мой! – Лиза бросилась в ноги Тимофею. – Да что же это ты?! – Она крепко обхватила его колени. – Неужели вот так сразу… Да разве я могла бы! Люблю я тебя! Люблю… Разве я могу тебя предать?!
Сложно устроен вор, и любовь его всегда непростая: хоть он и считает, что женщина приносит зло однако падок на ее ласки, на домашний уют и за эти мгновения тепла порой готов поступиться воровскими правилами. Но очень часто лишенный нормальной жизни вор за любовь принимает всего лишь ее бачью привязанность одинокой бабы, истосковавшейся по сильным мужским объятьям. А чаще всего любовь у вора бывает краденая, и от этого вкус ее кажется терпким, а поцелуи хмельными и дурманящими. Расплачивается вор за страстные любовные ласки всегда щедро, как если бы провел последнюю в своей жизни ночь любви.
– А кто ж, коли не ты?! – Тимофей оттолкнул от себя женщину. Лиза неловко завалилась на бок, и он увидел, как задралось легкое платье, оголив белоснежное бедро. Ему стало тошно от мысли, что кто-то другой мог касаться этой гладкой кожи, мог нашептывать в точеное ушко ласковые словечки, и, подумав об этом, он разозлился по-настоящему:
– Кто тебя подослал ко мне, говори, падла! Кому ты нас выдала?! – Тимофей что есть силы рванул на девушке платье, и ткань, жалобно затрещав, высвободила из плена тяжелую красивую грудь.
– Не убивай меня, Тимоша, все скажу! – Лиза вновь обняла его колени.
– Грешна я перед тобой, только не со зла я все это сделала. Меня жизнь заставила. Я сначала мужа своего спасала. На грех пошла. Потом, как увидела тебя, все у меня в голове помутилось. Полюбила я тебя. Энкавэдэшники мне наобещали, что и тебя не тронут, и мужа отпустят. Только два года мы с ним и пожили… Пришли однажды какие-то в форме и забрали моего Степу. Два месяца я ихние пороги обивала, не знала, где он, а потом достучалась до самого главного их начальника он мне сказал: если хочу мужа живым увидеть, то должна с уркачом сойтись, а все, что увижу и услышу, обязана на Лубянке рассказывать…
Воровская любовь – не всегда сладкое вино под хорошую закуску: чаще она напоминает уксус и пахнет предательством, так что урке частенько приходится глотать горький плод измены.
– Понятно, – протянул Тимофей, хотя ровным счетом ничего не соображал и вряд ли в эту минуту способен был сосчитать хотя бы до десяти. До последнего мгновения он продолжал надеяться, что Лиза невиновна и по-прежнему ему верна. Прозвучавшие слова признания придавили его к земле и застлали глаза черным туманом. Он чуть приподнял руку, нащупал на столе револьвер, поднял его и, направив ствол в перепуганные глаза Лизы, резко надавил на спуск.
Выстрел раскатился по двору и спугнул стайку голубей. Минуты две птицы тревожно летали над домом, а потом опять как ни в чем не бывало опустились на асфальт клевать рассыпанные крошки.
У Тимофея не было сил перешагнуть через бездыханное тело. Он даже не услышал, как в комнату вошла бабуля, жившая по соседству: несколько секунд она стояла в дверях, шальным взглядом смотрела на человека, стоявшего с револьвером в руках, а потом из ее горла вырвался истошный вопль, и она выскочила из комнаты, захлопнув дверь. А еще через пять минут, ударами сапог распахнув дверь, в комнату ворвались четверо милиционеров. Они направили стволы Тимофею в грудь, и вор понял, что опера только и ждут повода, чтобы изрешетить его пулями. И тут ему вдруг неимоверно захотелось жить. У него перед глазами пронеслась вся его недолгая жизнь, голодное детство без отца и без матери, его шальная воровская юность с вечной необходимостью убегать, прятаться, рисковать, лихие молодые годы среди уркачей, братвы и блатных девиц. Он вдруг понял, что, собственно, еще ведь ничего и не увидел в жизни, что она, как скорый поезд, все время проносилась мимо, оставляя ему на придорожной насыпи лишь жалкие отбросы да горький запах паровозной гари.
Тимофей бросил револьвер себе под ноги и спокойно произнес:
– Что же вы стоите… товарищи? Вяжите меня! Я не сопротивляюсь.
– Жить хочешь, паскуда? – злобно процедил один из оперов – круглолицый краснощекий парень и с сожалением нехотя воткнул свой наган в кобуру – Ладно, поживи еще. Вяжите его крепче, братцы!
Глава 3
Суд, перед которым предстал Тимофей, был скорым. Судья, сухощавый мужчина лет сорока пяти, нудным, тягучим голосом приговорил Тимофея за убийство сотрудника НКВД к высшей мере наказания – расстрелу. В сопровождении четырех молоденьких милиционеров вор выходил из зала под осуждающие крики толпы. Но были среди присутствовавших в зале и его подельники. Каждый из них понимал, что это последнее свидание с Тимофеем и через некоторое время душа осужденного отлетит в мир иной…
Сутки приговоренный провел в камере смертников. Бессонной ночью в узкой комнатушке одного из подвалов Лубянки он вспоминал свою путаную жизнь.
Неимоверно хотелось жить, и оставшиеся два дня Тимофей воспринимал едва ли не как подарок Господа Бога. А ведь на воле он часто не замечал за картами или пьянством, как пролетают целые недели.
Когда через три дня звонко, нарушив долгую тишину, лязгнул замок камеры и четверо красноармейцев уныло, будто это им самим предстояло идти на расстрел, шагнули через порог, сердце Тимофея бешено забилось. Нет, просто так он не дастся, решил он про себя и, стиснув зубы, бросился на вошедших охранников: одного, ближайшего, он оглушил ударом кулака и вырвал у него из рук винтовку, другого отшвырнул ударом ноги в угол камеры и добил штыком, а двоих оставшихся расстрелял в упор. Возможно, тем самым он хотел вырвать у судьбы еще несколько часов жизни. Теперь он готов был драться за каждую секунду своего бытия. Имея в руках оружие, он собирался дорого продать свою жизнь. Через несколько часов дверь камеры резко распахнулась, и внутрь запустили трех могучих кавказских овчарок.
Первую бросившуюся на него собаку Тимофей проткнул штыком в момент прыжка, и она упала ему на грудь. Это уберегло его от страшных челюстей второго кавказца, который смог только располосовать зубами полу его рубахи. Отпрянув, Тимофей схватил винтовку за ствол, как дубину, и с размаху обрушил приклад на медвежью башку овчарки. Третий пес, которому мешали добраться до приговоренного две другие собаки, смог наконец броситься вперед, вцепился Тимофею в руку и повалил его на пол. Однако Тимофей подхватил винтовку свободной рукой и сделал ею выпад, словно шпагой. Острый трехгранный штык вонзился в собачье брюхо, горячая кровь брызнула Тимофею в глаза. Узник сделал еще один выпад, стараясь разодрать брюшину пса острием штыка. Пес разжал челюсти, заскулил и, неистово мотая головой и поджав хвост, забился в угол, волоча за собой шлейф кровавых внутренностей. Он скулил и дергался еще минуту-другую, а потом затих в луже собственной крови рядом со своими мертвыми сородичами. Все было кончено, но еще долго Удача судорожно сжимал в руках винтовку, ожидая, что в дверь ворвется еще какое-нибудь чудище. Однако в коридоре царила гробовая тишина.
Через полчаса Тимофей увидел, как распахнулся глазок в двери, и удивленный юношеский голосок протянул:
– В-о-о-т гад! И собак порешил!
Тимофею захотелось плюнуть в глазок, но стоявший за дверью человек словно почувствовал его желание и скрылся за толстой пластиной железа.
Тимофей сумел вырвать у судьбы еще немного времени и сейчас наслаждался существованием. Он жил! Прокушенная рука налилась болью, но если бы ему сказали, что ради жизни нужно пожертвовать обеими руками, то он смирился бы и с этой потерей. Восторг переполнял душу Тимофея. Он не обращал внимания на разбросанные по камере трупы солдат и собак.
Скоро Тимофей услышал за дверью тихую возню. Однако теперь его уже ничего не пугало, он приготовился ко всему. Жажда жизни была столь сильна, что если бы сейчас в его камеру втолкнули медведя, то и медведю через пару минут борьбы пришел бы верный конец, лежал бы косолапый с распоротым брюхом, издавая предсмертный хрип. Но окошко в двери отворилось, и Тимофей увидел усатую физиономию начальника тюрьмы.
– Не желаешь помереть по-человечески, гаденыш, тогда расстреляем тебя как бешеного пса в этой же камере. Это надо же, чего отчебучил! Сколько людей порешил! Лучших сторожевых порезал! Сидоренко!
– Слушаю, товарищ начальник!
– Чего раззявился?! Бумаги у тебя?
– Так точно!
– Зачитывай приговор… Все-таки мы власть. Нужно все сделать как положено, а иначе на самосуд начнет смахивать. Да погромче читай, а то у тебя голос хлипкий. Таким голосом, как у тебя, только девкам на завалинке похабные частушки петь.
В камеру опять заглянула смерть. Она предстала не в белом саване с огромной косой на плече, а в облике начальника тюрьмы с большущими рыжими усищами. Она материлась, словно торговка на базаре, грозила взысканиями оторопевшей тюремной охране и требовала выполнения всех инструкций.
Тимофей был неверующим и свысока относился к зекам, уповающим на Бога. Он всегда старался придерживаться иной философии: на Бога надейся, да сам не плошай. Однако в воровской среде надежда на Бога всегда была очень крепкой.
Возможно, эта вера была сродни генетической памяти и пряталась в душе каждого потомственного зека. Ведь существовали времена, когда монастырские обители давали кров не только простолюдинам, спасавшимся от иноземных захватчиков, но и укрывали воров от разгневанной толпы. И каждый знал, что, перешагнув порог храма, следует согнуться в три погибели перед святыми образами. Здесь не только руку поднять на инока – святотатство, но и выругаться по матушке – кощунство. И всякий, кто насмехался над святой верой, объявлялся врагом и предавался позорной смерти.
Какая– то неведомая сила подняла руку Тимофея до самого лба, и он трижды перекрестился. Неожиданно его душа наполнилась уверенностью в том, что с ним ничего не случится и костлявая непременно споткнется о порог его камеры.
А начальник тюрьмы все торопил:
– Эй, караул, готовьсь! Ну чего рты поразевали, деревня! В тюрьме служите! Это вам не девок щупать. Ну чего телишься, Сидоренко? Сказано тебе было: читай приговор!
Теперь физиономия начальника тюрьмы уже не казалась такой страшной, и Тимофей даже подумал о том, что начальник похож на кота. От этой мысли смертник невольно улыбнулся.
– Скалишься, выродок! – рявкнул усатый. – Посмотрим, как ты дальше лыбиться будешь!
– Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики… – услышал Тимофей заупокойный голос Сидоренко.
– Да ты не мне читай, мудило, мать твою! – не разжимая зубов, процедил начальник тюрьмы, шевеля рыжими усами. – Я, что ли, смертник?! К глазку подойди и ему читай! – ткнул он пальцем в сторону Тимофея, который с удивительным спокойствием ожидал приговора, стоя в самом углу камеры. Тимофей успел потерять интерес к происходящему. Теперь попытка убить его казалась такой же смешной, как клоунада в цирке. Он ощутил спиной холод камня и подумал о том, что очень не хотелось бы простудиться, поскольку впереди его ожидает долгая жизнь, а камера смертников не способствует сохранению здоровья.
Через секунду Тимофей увидел в окошке перекошенное от страха лицо охранника Сидоренко. Глядя на него, можно было подумать, что это именно Сидоренко приговорили к расстрелу.
– …К высшей… мере наказания, – запинаясь, продолжил чтение Сидоренко. – Приговор окончательный, обжалованию в кассационном порядке не подлежит…
И вновь Тимофей увидел усатое лицо начальника тюрьмы.