Да, силы у меня хватало. Я легко жал «сотку», а ударом кулака мог свалить человека массивнее себя раза в два. Во мне было больше шестидесяти килограмм тонких стальных мышц, крепчайших сухожилий и больше ста семидесяти сантиметров роста. И я все еще рос. Быстро рос, и однажды Петрович сказал, что если я буду так расти, то скоро вымахаю под два метра, а может, и больше. Что не очень хорошо для боксера – как и лишняя мышечная масса – удар становится менее резким, вялым, хотя и шанс, что тебя пошлют в нокаут, становится таким же, как у боксеров веса «пера». Тяжеловесы очень устойчивы на удар. Масса, однако. Да и кости черепа крепче, чем у обычного человека.
Вообще-то мне всегда нравились средневесы, или полутяжи, – и фигура в порядке, и удар пушечный. А что эти тяжеловесы? Пыхтят, толкаются – сумоисты, да и только, а не настоящие боксеры! Но против природы не попрешь – что дала, то и дала.
Но опасения Петровича были напрасны. Мой рост в конце концов остановился на отметке 187 сантиметров, да там и застыл, как и вес, который уже несколько лет колеблется от восьмидесяти до восьмидесяти трех килограммов. В зависимости от интенсивности тренировок. Только теперь уже не боксерских.
В общем – я был примером для молодежи, гордостью мамы и завистью соседей, непутевые отпрыски которых вечно попадали в неприятности, зависая в детской комнате милиции. Ничего не предвещало беды. Но разве Провидение отличается справедливостью и любовью к людям? Разве есть в мире справедливость, кроме той, которую мы творим своими собственными руками?
Мало было того, что некогда разбились в катастрофе мамины родители, оставившие ей эту квартиру.
Мало того что судьба лишила ее возможности родить собственных детей.
Мало того что мои родители сгорели в адском огне по вине пьяного угонщика, решившего прокатиться на бензовозе.
Мама едва не погибла. Она возвращалась с работы ночью, когда сзади какая-то тварь нанесла ей удар по голове – куском металлической трубы.
Нет – никаких происков преступников, отправленных мамой за решетку. Это была середина семидесятых, когда милиционер – лицо неприкасаемое, почти священное, когда их не били по голове кастетом, не стреляли в упор – трудно сейчас представить, но тогда каждое применение огнестрельного оружия считалось ЧП, на которое выезжал районный прокурор, а то и прокурор города! Менты ловили преступников, преступники убегали, каждый делал свою работу, и случаи мести были большущей редкостью. Не то что в девяностые.
Это было банальное ограбление – ей разбили голову, забрали кошелек с двадцатью рублями и мелочью, сорвали с пальца (с мясом) колечко, которое родители подарили на выпускной вечер, а потом избили – так, что сломали ребра, ноги, нос, нижнюю челюсть.
Зачем били? Может, потому, что испугались? Увидели удостоверение майора милиции, и первой реакцией, как у испуганной бродячей собаки, стало: «Броситься, укусить!»? А может, мстили в ее лице всем ментам на свете – мразь всегда винит в том, что он стал мразью, всех, кроме самого себя. Кто виноват, что мразь оказалась в тюрьме? Конечно, менты! Если бы не они – жил бы на украденные у соседа деньги припеваючи, а тут они – «волки позорные»!
Черт с ними – с деньгами! Черт с ним – с кольцом! Но зачем увечить, тварь?! Зачем пинать женщину, которая и так уже находится без сознания и ничего не может тебе сделать? Никогда не понимал этих бесов. Этих рептилоидов. Ни-ког-да!
Маме тогда было… сколько ей было тогда… так… меня она взяла, когда ей было всего 33 года, и врачи накануне сказали, что она никогда не сможет иметь детей.
Мне, когда ее изувечили, было полных четырнадцать лет. Так что ей тогда… 47 лет. Достаточно еще молодая женщина, крепкая, сильная (в молодости занималась многоборьем!) – потому, видать, и сумела выжить. Но… не без последствий.
Инвалидность, полупарализованная левая сторона тела, трясущаяся голова – тень от прежней, цветущей, сильной, энергичной женщины, майора милиции, следователя, раскручивавшего самые сложные дела, о которые сломали зубы и более «звездастые» коллеги.
Когда я узнал о беде – мы были на соревнованиях в Новосибирске. Позвонили мамины сослуживцы.
Со мной не было истерики. Я не плакал. Просто окаменел от горя и сделался жестким, как гранит. Тренер хотел отправить меня на поезде – одного, снять с соревнований, но я знал, как нужна нашей команде моя медаль, и остался до конца – еще на два дня. Каждый день звонил в больницу – дважды в день. И потом перед глазами стояла картина – я приезжаю, прихожу в больницу, а мне говорят: «Отмучилась, сердешная!» Почему-то именно так, такими словами, как из старой книги Тургенева или Толстого. И кровь стыла в жилах.
И я выиграл золотую медаль, и разразился невероятный скандал. Не потому, что выиграл, а потому КАК выиграл. Я едва не убил несчастного мальчишку, который вышел на ринг и встал против меня. Будто замкнуло. Будто я хотел выместить на этом парне всю обиду, всю злость, всю ненависть к тем тварям, которые покалечили мою маму! Я бил, бил и бил – страшно, как в мешок, сам получая удары и не обращая на них никакого внимания! Меня просто не интересовали потуги «мишени», неспособной нанести мне ровно никакого вреда! Ну да – разбитые губы, подбитый глаз, кровь из носа – ерунда! Кровь остановилась у меня через несколько секунд, губы зажили – через день, синяки рассосались через сутки. Парню пришлось гораздо хуже. Я месил его так, что, прежде чем судья остановил бой «за явным преимуществом», я успел сломать противнику челюсть в двух местах, размозжил нос, рассек брови (обе!), и он напоминал собой отбивную, а не живого человека.
Потом обнаружилось, что у него сломаны еще и три ребра – результат моего апперкота в ошеломляющей, невероятной по скорости, убийственной серии.
Тренер потом сказал, что никогда еще не видел такой феноменальной скорости и такой феноменальной глупости, как в этот раз. Я абсолютно не заботился о своей безопасности, как берсерк, готов был убивать и быть убитым, поставив на карту всю свою жизнь. И это уже был не спорт. И этому он, тренер, нас никогда не учил. И очень жалеет, что не отправил меня домой, как хотел до того. К черту такие медали, к черту такая жизнь – если его ученик превращается в зверя, неспособного жалеть людей! И даже сказал – теперь он сомневается, правильно ли делал, что учил меня всему, что знает сам.
В общем, мы поссорились – если можно так сказать. Ссорился, скорее, Петрович – я только, насупившись, молчал, думая о своем. А когда Петрович устал и, махнув рукой, ушел в свое купе, я улегся лицом к стене и пролежал так до самого приезда, поднимаясь, только чтобы пойти в туалет да набить желудок чем-нибудь питательным, не разбирая вкуса – молодой организм требовал своего, даже если мозг и был залит пенящимся потоком горя и досады.
С вокзала я поехал в больницу – Петрович выдал мне деньги на такси, а перед тем, как посадить в машину, вдруг прижал к себе – сильно, по-отцовски, и глухим голосом, полным сдерживаемой ярости и боли, сказал: «Держись! Все будет хорошо! Я верю! Маме привет передавай!»
Уже потом, когда Петровича не было в живых, я узнал – он поставил на уши весь город. Он связался с криминальными боссами, пытаясь узнать, кто же напал на мою мать. Он объявил награду за головы этих тварей и пообещал, что удвоит ее, если тварей доставят к нему лично и живыми.
Тренер по боксу – в «Динамо» он или в «Трудовых резервах» – всегда имеет связь с миром криминала. Большинство из уголовных авторитетов новой волны девяностых прошли через секции бокса или единоборств, и большинство из членов их бригад – бывшие военные или спортсмены. А чаще – и то и другое разом. Мир профессионального спорта не так уж и велик, и тренеры в них – как опорные столбы платформы, стоящей над морем людей.
Кроме того, справедливо не надеясь на наши правоохранительные органы, которые без смазки работают довольно-таки вяло, он активировал всех знакомых ментов, дойдя вплоть до самой верхушки ГУВД (благо что общество-то «Динамо»!).
Увы, ничего из этого не получилось. Преступники как в воду канули. Скорее всего, они были приезжими из какой-нибудь восточной республики и после совершения преступления в панике свалили к себе на родину, справедливо опасаясь жестокой расплаты. (Майора, мента – святотатство! Все равно как на бая напасть!)
Меня пустили к маме в палату реанимации – сам не знаю почему. Туда вообще никогда никого не пускают, но меня пустили. Скорее всего, постарался тот же всемогущий Петрович, который ничего не пускал на самотек. Кроме своей жизни…
Я стоял на коленях у маминой постели и смотрел в покрытое синяками лицо с таким ужасом, которого не испытывал никогда в жизни, даже тогда, когда меня пообещали бить каждый день, «пока я не сдохну, захлебнувшись кровью». Тогда я почему-то знал, что у негодяев ничего не выйдет – наверное, потому, что у меня была моя мама, способная тучи развести руками, опрокинуть гору, поднять грузовик, убить всех вокруг – если со мной что-то случится! А теперь она лежала передо мной – безмолвная, съежившаяся, фиолетовая от побоев и тихонько, с хрипом дышала через маленькие трубочки, введенные в ее ранее красивый, греческий нос.
Тогда я и решил стать тем, кто наказывает негодяев. Санитаром леса, карателем, мстителем, тем, кто вершит правосудие, тем, кто восстанавливает справедливость – какой бы цены это ни стоило. Но еще не знал – как именно я буду карать.
Она начала узнавать меня через неделю. Через месяц – стала шевелиться, садиться в постели. Еще через месяц – начала ходить. С палочкой, по стенке, чтобы добраться до туалета.
Помню, как она меня стеснялась. Настояла, чтобы мы наняли сиделку, говорила, что умрет, но не позволит себе делать это при сыне. Я обижался, но мама настояла на своем. И я понял ее. Она, моя опора, мой стальной столб, несокрушимый и несгибаемый, не могла себе позволить стать ржавой балкой, ни на что не годной, никчемной, готовой ежесекундно рухнуть. У сильных людей свои причуды, а моя мама была не просто сильной, она на самом деле была стальной!
Месяц я не ходил на тренировки. Во-первых – беда с мамой, и я пропадал в больнице, где меня знали уже все медсестры, безуспешно строившие мне глазки.
Мне, четырнадцатилетнему мальчишке! Ну не смешно ли? Ну да, я выглядел взрослым, да, я был чемпионом и красавчиком – бокс не смог изувечить ни моего прямого (как у мамы!) носа, ни безупречной формы ушей, ни длинных пальцев пианиста с ровными, как вычерченными ногтями, за которыми я ухаживал с детства (мама настояла, научила!).
Я был высок, плечист, вежлив и культурен, хорошо, модно одевался (спасибо маме и Петровичу – дефицит не был для меня дефицитом). Как сказала одна из медсестер (я слышал из палаты): «Он похож на Алена Делона и одновременно – на Гойко Митича!»
Смешно, правда – как это так, с мелкими чертами, «французистый» киноактер, и одновременно – гроза всех белых злодеев, самый «индеистый» индеец всех времен и народов?! Честно сказать, тогда я подошел к зеркалу и долго рассматривал свою совершенно тривиальную физиономию – ну что они такого во мне нашли? Меня слегка раздражали их посягательства на мою персону, неужели им непонятно – у меня мама тут, она искалечена, ну какие, к черту, амурные дела? Тем более – с подростком!
Но я никогда, вероятно, не смогу понять женщин – что же во мне их все-таки привлекает? Может, они чувствуют во мне убийцу и подсознательно тянутся к «плохому парню», как звериная самка старается приблизить к себе опасного самца – чтобы не загрыз, а еще – чтобы ее дети были самыми сильными и опасными в стае? Может быть. Это закон выживания, закон стаи. А что такое человеческое общество, как не разросшаяся до невероятного размера стая зверей?
Во-вторых, я не ходил на тренировки потому, что не хотел видеть тренера. И не из-за того, что он наговорил мне всех тех гадостей, что я выслушал в вагоне поезда. Они, эти упреки, были заслужены, и я это знал. Хотя себе говорил, что обижен, что он меня оскорбил, что я не заслужил таких слов!
Заслужил. Я умен, и тогда был умен, хотя мне было всего четырнадцать лет. Но я ведь тоже человек… наверное. Ничто человеческое мне не чуждо!
Ночевать уходил домой – если меня прогоняли. А если нет – спал на стульях, решительно отказываясь прилечь в сестринской. По-звериному чуял, чем может закончиться, и мне это казалось кощунством. Мать при смерти, а я? Как я посмею делать это рядом с ней?!
Ко мне приходили ребята из команды. Я никогда с ними особо не дружил – так, приятели, но все равно мне было приятно. Они притаскивали полные сумки всякой еды, яблоки, апельсины, а когда я пытался дать денег (у нас дома всегда лежали деньги, мама от меня ничего не прятала) – возмущались, говорили, что это от всего клуба, и чтобы я не беспокоился и скорее возвращался назад.
Я знал, что это Петрович. Он не приходил, но я всегда знал, что тренер где-то рядом, за спиной, прикрывает. И когда маму выписали домой и у нас появилась сиделка – пришел в клуб.
Тренер не удивился, он кивнул мне, будто ничего за это время не случилось и виделись мы только вчера, а потом позвал в кабинет, оставив за себя Вовку Карева из старшей группы, который нередко проводил тренировки вместо него.
Когда мы вошли в кабинет, сели друг напротив друга, Петрович долго молчал, глядя мне в глаза, стараясь поймать мой взгляд. Но я упорно не хотел на него смотреть, рассеянно вглядываясь в старый линолеум рядом со стулом, потертый, серо-рыжий, проживший здесь не меньше десятка лет. Потом тренер бросил глухим, чужим, каким-то надтреснутым голосом:
– Будем жить?
– Будем жить… – кивнул я, помолчав, добавил: – Тренер, я найду их. Все равно найду.
– Может быть, – подумав, ответил Петрович. – Чего в жизни не бывает? Только одного прошу, сделай так, чтобы ты – был. Ты мне дорог. И не потому, что приносишь медали, не потому, что ты гениальный боксер. Это все преходяще, это шлак! Просто ты – это ты. Ты мне как сын. И я не хочу, чтобы с тобой что-то случилось. И вот еще что – я сделал все, что мог. Если бы можно было найти – их бы нашли.
– Я найду! – упрямо повторил я и неожиданно для себя вдруг бросил: – Хочу пойти учиться на юридический. Пойду в менты.
– Почему нет? – не удивился Петрович. – Мама следователь… хмм… (он немного запнулся, прокашлялся), кем быть сыну? Боксерский век недолог, а юридическое образование ценится во все времена. Правда, я хотел предложить тебе пойти в физкультурный, но если ты решил в юридический – кто тебе помешает? Только не я. И не мама. Ты сам кузнец своего счастья, и никто не вправе тебе указать, как жить. Но я надеюсь, что ты изменишь свое решение, ведь у тебя еще три года, не правда ли? За это время мы с тобой такого шороха наделаем – небу станет жарко! Все медали – наши! Все чемпионства! А потом… потом Олимпийские игры! И я знаю – ты их выиграешь! Сто процентов! А потом уже делай что хочешь! Хорошо, сынок?
Я вскинул голову, посмотрел в грубоватое, с расплющенным носом лицо Петровича, и у меня вдруг защипало глаза. Я уткнулся лицом в ладони, и у меня полились слезы – ручьем, жгучие, как кипяток.
Это был последний раз, когда я плакал. Даже когда убили Петровича и я смотрел, как его тело опускают в могилу, – не плакал. И не молился.