– Ничего, ваше превосходительство. Все то же. Схиму, почитай, приняли. Иноками живем.
– Веселитесь от зари до зари? – вымолвила Егузинская, улыбаясь.
– Да уж, матушка! Такое у нас веселье, какое разве на кладбищах бывает. Круглый-то год муха пролетит – слышно.
– Ну, а как князь здоровьем?
– Вот изволите увидеть. Кажется, ничего.
– Ну, а кровь горит?
– С личика как будто еще потемнее стали. Пред самым выездом привозили на Калужку столичного дохтура. Очень он князя просил, да и я просил, кровь пустить. Но только зря разгневали мы его. «Давай, – сказали ему князь, – вместе! Ты себе пусти пол-лоханки, и я дамся. А эдак-то, братец ты мой, незаконно! Вы-то, говорят ему, коновалы, всех ковыряете да цедите, а сами-то небось свою кровь бережете!» Так ни на чем и покончили.
– Да на голову не жалуется? – спросила Егузинская.
– Жаловаться не жалуется, а ин бывает… Я сам вижу: встанет с утра, малость потемнее; а коли что уронит на пол, кличет. Сам нагнуться боится.
– Нехорошо это, Фаддей.
– Чего же тут хорошего. Вы бы тоже, матушка…
Фаддей хотел что-то добавить, но в эту минуту выглянул из дверей и рысью подбежал к генеральше Финоген Павлыч. Егузинская сейчас же заметила по лицу бутырского управителя, что с ним приключилось что-то горестное. Она видела старика дней за пять пред этим, и он был совершенно доволен и счастлив, ожидая князя.
– Что с тобою, Финоген? – удивилась Егузинская.
– Матушка! Ваше превосходительство. Заступитесь! За всю мою службу, на старости лет, посулено мне на скотный двор идти! Буду скотине служить. Как князь уедет восвояси, так и меня отправят. А чем прогневил, и сам не знаю.
– Да что было-то? – спросила Егузинская.
Финоген Павлыч рассказал все, что уже успело приключиться в доме с приезда князя.
– Двух часов нету, что прибыл, – пробурчала вдова, – а уже начудил! За что же он скамейку-то изрубить да сжечь приказал?
– Кто ж его знает, матушка! А главная сила, что солнышко проглядывает в диванную! В этом я провинился. А что ж я поделаю! Ведь десять лет, матушка! Человек старится! Так как же патрету не портиться? Заступитесь!
– Трудно, Финоген, сам знаешь. Сказать – скажу, так и быть. Братец меня выбранит, да это не беда! Но толку не будет. Отличися чем – простит. Ты знаешь его повадку. Отличись.
– Трудно, матушка! Как же я отличусь? Я бы вот хоть с крыши рад спрыгнуть во дворе. На все нужен тоже случай. А как тут теперь отличишься?
Егузинекая вспомнила, что в разговорах задержалась не в меру в прихожей, и быстрыми шагами двинулась к кабинету князя.
Между тем сын с женой, а затем дочь, по очереди явившиеся в кабинет, подошли к отцу, поцеловались с ним, поцеловали руку и уселись на больших креслах. Князь сделал несколько кратких вопросов о здоровье, о том, когда именно ждут в город царицу, затем заметил, что если не рад видеть поганую Москву, то рад поглядеть на бутырский дом.
– Все-таки молодые годы здесь я прожил! Войдешь сюда, на сердце будто тише станет.
– Вам бы, батюшка, завсегда и жить бы здесь, чем на Калужке, – заметил сын.
– Пустое болтаешь! – сурово отозвался князь. – Ты все по-старому! Двигаешь языком, не соображая, о чем он у тебя на ветер выщелкивает.
Князь хотел обратиться с вопросом к дочери, но в эту минуту вошла Егузинская.
Князь, встречавший сына, невестку и дочь сидя в кресле, медленно, якобы с трудом, поднялся при виде сестры и сделал два шага вперед. Егузинская поспешила подойти. Они расцеловались трижды.
Князь снова сел. Егузинская собиралась опуститься на ближайшее небольшое кресло, но князь тотчас обернулся к сыну и выговорил:
– Егорушка! Она, я чай, тебе тетка. Можешь побеспокоиться!
Молодой князь вскочил с места, озираясь и не зная, что, собственно, приказывает отец.
– Подай вон большое-то кресло.
Егор и жена его, а за ними и княжна бросились к огромному креслу, стоявшему поодаль, и потащили его.
Пронзительно завизжали несмазанные колеса кресла, десять лет стоявшего спокойно на своем месте. Князь поморщился. Когда все уселись, он обратился шутливо ко вдове-сестре:
– Ну, Пелагея Сиротинишна! Ваше превосходительство! Что поделываешь в первопрестольной Москве? Живется-то вам тут, поди, содомно и соромно. Замуж не собираешься вторично? Женихов не ловишь?
– Собралась бы, – отвечала Егузинская тем же тоном, видя, что князь хочет шутить, – собралась бы, братец, за какого, за молодого, так лет двадцати.
– Вот как! Так что ж?
– Да не берут молодые-то, а старого сама не хочу! – отшучивалась вдова.
– А ты лови… Соли иному франту на хвост посыпь. К колдунье поди, приворота попроси.
– Был у меня, братец, один жених недавно, да годами своими не подошел, – рассмеялась Егузинская. – Под девяносто ему. Поп венчать не захотел.
Князь тоже засмеялся, но таким сухим, дребезжащим голосом, который был настоящим подражанием визгу колесиков только что подвинутого кресла. Видно было, что и князь лет десять не смеялся; что и ему теперь понадобилась бы своего рода смазка.
– Ну, а ты что, Юла? – обратился князь к дочери, – рада-радехонька, что вынырнула с Калужки! Поди, тут, в Москве, ног под собою и головы на плечах не чаешь! Прыгала много?
– Нет, батюшка.
– Как нет?
– Всего не больше разиков двух в неделю бывали балы.
– А тебе бы всякий день по два?
– Что ж! Это бы хорошо, – отозвалась Юлочка и начала хохотать.
В ту же самую минуту раздался другой хохот, удивительно схожий. На этот раз смеялся попугай. Все обернулись на него.
– Ах! Сократушка! – вскричала княжна, – с тобой-то поздороваться я и забыла!
Юлочка вскочила, побежала к клетке и просунула палец. Попугай тотчас же подставил свою голову, и княжна начала бережно гладить его.
– Не тревожь его, Юлочка: он с дороги – поди, тоже уморился. Он с Фаддеем в тарантасе приехал. Пыль да ветер и птице не в удовольствие. Хотел было с собою в карету поставить, да свиньи-люди осмеют. Сядь-ка вот расскажи мне. Жениха не высмотрела себе в Москве?