Здесь, в Дохабене, в полной глуши, на краю оврага, где протекала маленькая речка и торчал гнилой мост без перил, в бедной деревушке, окруженной пустынной равниной и мелколесьем, появилась на свет самородок-девочка, которая подрастала теперь, становилась ловкой, речистой, бойкой в обращении со всеми, даже с чужими, которых все дохабенцы дичились.
Софья не видела ничего, кроме Вишек и трактира на заезжем дворе, где отец жил в услужении и где, будучи его любимицей, она часто подолгу гостила. Но в этих Вишках, на этом дворе, часто останавливались важные проезжие в кафтанах с позументами и золотыми пуговицами. Экипажи их, совсем не похожие на телеги и фуры местных жителей, их лакеи и гайдуки, их вещи, которые выносились из экипажей в горницы, их речи, манера говорить, двигаться, приказывать, даже взглядывать на обывателей Вишек – ничто не ускользало и не ускользнуло от зоркого взгляда и пытливой смекалки этой девочки.
Смелая, хорошенькая, с черной как смоль головкой, в природных кудрях и завитушках, с огненными черными глазками, с носиком, дерзко и грациозно вздернутым вверх, с звонким, заразительным смехом, который звенел как серебряный колокольчик, – эта дохабенская Яункундзе скоро стала любимицей всех. Так рекомендовали ее и проезжим. Так называли ее и сановники. Девочка без церемонии ходила по всем горницам, когда дом бывал занят гостями.
Каждый проезжий, хотя бы и важный вельможа, невольно обращал на нее внимание. Опросив ее, он получал смелый ответ, соблазнительно веселую улыбку, лучом сверкающий взгляд… И кончалось тем, что проезжий ласкал Яункундзе, угощал тем, что сам ел, всякими сластями, что имел с собой в дороге. Иногда девочка получала ленточку, платок или злотый в подарок.
– Славная у тебя девчонка! – говорили Карлусу все без исключения проезжие. – Бедовая будет! Совсем барышня, а не крестьянка.
И вот это общение с людом, от которого веяло на девочку иным миром, ей неведомым, но ею угадываемым, привело к тому, что Софья скоро поняла и сказала себе:
– Не все здесь, в Дохабене и в Вишках! Здесь даже ничего нет… Все там… Вон там, за лесом, за полями и оврагами, далеко за ними, очень далеко… Но все-таки туда доехать можно! Оттуда едут и приезжают всякий день. Там живут другие люди, которые поважнее и побогаче пана ксендза и пана Лауренцкого… Вот если бы туда добраться когда-нибудь!..
И дичок-самородок, воспитанный не матерью и отцом, а тысячей проехавших и промелькнувших путешественников, стал, конечно, головой выше многих дохабенских обитателей.
Не только Марья, но даже Карлус, обожавший дочь, не понимали, однако, где Софья набралась и смелости, и ума, и ухваток не крестьянских, а барских.
Пан Лауренцкий изумлялся тоже, откуда бралось в Софье все то, что он, знаток в женщинах, – видел в ней. Они не догадывались, что во многом Софья подражала именно тем проезжим барыням и барышням, которых видела в Витках. Разумеется, если б не было в девочке природной искры, то и прозвище Яункундзе не дали бы ей дохабенские обитатели, и пребывание на заезжем дворе, встречи с сотнями проезжих не принесли бы ей никакой пользы.
Но, кроме того, было еще одно обстоятельство, которого не знал никто: ни мать, ни отец, ни родные, ни знакомые. То, что Софья была живым портретом, живым повторением, или двойником, как внешностью, так и нравом – другой женщины, той самой, которая сумела пленить и покорить себе исполина императора!
Про сходство это никто в семье знать не мог, ибо никто Марту давно уже не видал.
Сорокалетний Карлус был старший в роде, но смутно помнил черномазую сестренку, которую после смерти отца с матерью увезла к себе тетка. Затем эта девочка пропала, так сказать, без вести, и уже спустя лет пятнадцать все Сковорощане, ревностные католики, узнали, что пастор совратил девушку из лона истинной веры в свою секту Лютерова учения. Карлус собирался было в город Мариенбург отнять у пастора сестру и привезти домой, но средств на путешествие не было. Вдобавок, по слухам, Марта, воспитавшись в доме богатой тетки Василевской, стала совсем барышней, они же были по-прежнему крестьянами.
Какова стала собою ныне эта Марта – Карлус знать не мог. И только Христина, недавно видевшая ее, тотчас заметила теперь сходство между императрицей и Софьей.
Уезжая и прощаясь, Христина снова полюбовалась на племянницу. Дорогой из Дохабена в Вишки она снова заговорила с братом о девушке:
– Это подобие твоей дочки с ней, царицей, удивительно. И погляди, выйдет из этого что-либо хорошее для Софьи!
– Давай Бог… Только… когда? Может, когда Софье будет за сорок лет, а я буду на том свете…
VIII
Брат с сестрой, доехав тихонько до Вишек, расстались и разъехались в разные стороны. Христина направилась к себе домой с замиранием сердца, но уже не от неведения судьбы семьи и не от боязни узнать что-либо худое, а от радостного, нетерпеливого ожидания обнять и расцеловать мужа и троих детей мал мала меньше.
Енриховы были крепостными, или хлопами, человека незлого, но строгого и взыскательного хозяина.
Пан Вульфеншильд, немец аккуратный и немного алчный на деньги, был сам хороший работник, деятельный и трудолюбивый, и потому был требователен во всем, что касалось труда.
Он заставлял трудиться и работать своих рабов больше, чем другие помещики по соседству. А между тем многие крестьяне околотка охотно бы перешли в крепость к пану Вульфеншильду от своих господ. Причина была простая…
Пан немец был справедлив относительно трудолюбивых хлопов и никогда никого из них не обижал. Он наказывал строго – но исключительно ленивых или пьяных.
Вульфеншильд был заклятый враг кабаков и гроза пьяниц. Это понимали все дельные крестьяне. Другое же, на что роптали рабы пана, – была его ненависть к праздникам. Будучи сам протестантом, пан не признавал никаких праздников, ни католических, ни православных. Поэтому, когда во всем околотке был пир горой от Миколы или от Ивана Купалы, от Введения или от Покрова – в деревушке Кегема было тихо и все население работало или по избам, или на поле.
Через три дня после отъезда из Дохабена Христина была уже дома и увидела со слезами радости ту хибарку, сколоченную из досок, в которой жила разоренная семья, кое-как устроившаяся на пепелище после прохода русских войск.
Она огляделась с радостным чувством. У нее на шее были зашиты в мешочке царицыны червонцы, на которые можно было выстроить избу и завести еще лучшее хозяйство. Узнав, что муж работает, несмотря на праздник, по приказанию пана Вульфеншильда, Христина, даже не поздоровавшись и не объяснившись с окружавшими ее крестьянами, побежала в поле.
Еще издалека узнала она фигуру Янко, признала и мысленно назвала детей. Шагов за пятьсот не только Янко, но даже ее маленькая девочка ахнули и замерли, боясь обмануться, боясь, что исчезнет дорогой призрак, потухнет сразу тот луч радостной надежды, который сверкнул сейчас у них на душе.
– Мама! Мама! – закричал, наконец, отчаянным голосом старший, восьмилетний, сын и со всех ног стрелою бросился по пашне навстречу к бегущей женщине. Но по дороге его обогнал отец и первый бросился обнимать жену, как бы воскресшую из мертвых.
И скоро все пятеро сидели среди пашни, усмехались и плакали, а маленькая девочка, обхватив мать руками, при малейшем движении ее сильнее льнула к ней, боясь, что мама опять пропадет надолго.
Мгновения, которые переживала эта семья, остаются памятны на всю жизнь.
Разумеется, тотчас же Христина была потребована к пану Вульфеншильду, конечно, тот расспросил обо всем Христину и порадовался за нее, узнав о подарке царицы.
– Увидим, – сказал он. – Может быть, она вас у меня и выкупит на волю. Стыдно ей будет, что вы простые хлопы, когда я сам перед ней ничто, червяк. А теперь – стройтесь на славу!.. Я вам тоже помогу лесом, за полцены дам.
Но Янко, обожавший жену, не радовался деньгам и будущей стройке.
– Мне хоть вовеки под кустом жить и зиму и лето, лишь бы с Христиной! – восклицал он радостно.
Путь Карлуса был много короче пути Христины, но буфетчику с постоялого двора, никогда не отлучавшемуся из Вишек, помимо поездок в родное гнездо в Дохабен, путь показался особенно долог и скучен. К тому же дорога шла по безлюдным местам, где все было мертво, тихо. Наконец, на крутом и высоком берегу небольшой речки показалась маленькая деревушка в несколько хижин, окруженных маленьким леском. Зато на противоположном берегу начинался высокий и густой лес, разраставшийся во все стороны и уходивший на несколько десятков верст. Среди хижин стоял один домик получше других, с большим двором, обнесенным тыном. Это были заезжий двор и станция, где проезжие по тракту меняли лошадей.
До существования двора и наемных лошадей место это было совершенно безлюдно и глухо.
На краю этой недавно выстроившейся деревушки была изба, в которой жил Дирих Сковоротский не с своей, а с чужой семьей, которую он любил как родную.
Дирих не был женат, но уже несколько лет жил с латышкою по имени Трина, у которой были свои две дочери. Отец их пропадал без вести. Может быть, был давно на том свете, но мог легко оказаться в живых и явиться невзначай. Поэтому Дирих и не мог жениться на Трине.
Занятие, которое избрал себе Дирих, ям, и должность ямщика не была ни особенно выгодна, ни приятна.
Лошадей содержатель не жалел и каждый год загнанных от тяжелой работы заменял свежими, но ямщики, которые тоже были в некотором смысле загнаны, сильно терпели от таких порядков. Долго никто здесь в ямщиках не хотел оставаться, один Дирих был старожил, то есть уже лет шесть ездил взад и вперед в обе стороны.
Редко приходилось ему, и то только в самую глухую пору зимы, на сутки оставаться дома, Обыкновенно же он почти не сходил с облучка или с козел и являлся домой, чтобы только поесть или отоспаться.
Разумеется, и Дирих давно бы ушел из этой глуши, но, несмотря на свои тридцать пять лет, был глуповат как ребенок, тяжел на подъем, крайне несообразителен и ничего не умел сделать, ничему не мог научиться. Единственно, что у него в руках ладилось, – были вожжи от двух-трех загнанных кляч.
Много раз, конечно, Дирих собирался бросить невыгодную работу, но Трина, женщина умная, всячески отговаривала своего сожителя от рокового шага, понимая, что Дирих никакого иного места не достанет. А если и посчастливится ему, то никакой хозяин его более месяца держать не станет, потому что Дирих любил выпить.
К несчастию, слабый во всякой работе, он был слаб и для чарки водки. Он падал мертво пьян от количества вина, которое другого мужика только чуть-чуть в жар бросит.
Простоватостью Дириха объяснялось и сожительство с латышкой Триной, женщиной уже за пятьдесят лет и замечательно некрасивой собой, и его обожание к ней. Даже в этом поселке душ в тридцать безобразие Трины было предметом шуток и прибауток соседей и соседок. Но, будучи крайне дурна лицом, она была женщина крайне смышленая и умела даже в своей трущобе зашибать копейку. Поэтому Трина со своими дочерьми и с другом жила лучше, чем другие семьи.
IX
Дирих собрался на станционном дворе закладывать в дышловую телегу пару пегих лошадок и не спеша мазал колесо, когда к нему прибежала из дому старшая девочка, по имени Мадде, еще издали крича ему по-латышски:
– Дядя, дядя… У нас важный купец в избе… Важный… Приехал сейчас.
Дирих не сразу понял. Он бросил мазанье, вздел колесо на ось и, вынув подпорку из-под телеги, спросил у девочки:
– Что ты болтаешь?