– Проснулась вовремя, вставши уж была.
– Ничего с нею худого не было от питья?
– Да я не поила.
Наступило молчанье.
– Как не поила? – выговорил, наконец, Шумский едва слышно.
– Да так-с, нельзя было: ведь вы же знаете. Платка, как было условлено, вы не нашли.
Шумский вспомнил, что, пораженный встречей с офицером, он и не глянул на окошко.
– Так ты не поила? – повторил он, помолчав снова.
– Нет-с.
– Ну, это хорошо, – выговорил он и как бы сразу успокоился. – Это счастливо. Ну, теперь иди, рассказывай, как что было.
Шумский прошел в свою спальню, усадил няньку и заставил ее подробно рассказывать все.
Но Авдотье рассказывать было нечего: она кратко повторила то же самое. В квартиру явилась Пашута, побывала в кабинете у барона и затем тотчас же уехала. Барон пришел к дочери и выгнал няньку. Что наиболее поразило Авдотью во всем этом, был экипаж, в котором приезжала Пашута.
– В карете! На рысаках! – повторяла она.
Эта подробность имела значение и для Шуйского. Беглая, укрывавшаяся в городе горничная, должна была, по мнению Шумского, жить и ночевать, скрываясь от розысков, в каком-нибудь вертепе с бродягами. Каким же образом явилась она к барону в карете? Стало быть, она у кого-либо, кто покровительствует ей во всем деле.
– Неужто-ж барон ничего не сказал тебе? – в десятый раз спрашивал Шумский.
– Как есть – ничего. Вошел, трёсся весь, бледный, приказал собираться и надо мною все стоял. Так меня, если не ручками, так глазками, из дому вытолкал. Так и глядел на меня ястребом. Меня эти его глаза будто сзади подпихивали. Выскочила я, себя не помня, спасибо не распорядился. Добрый барин! Ведь он бы меня мог у себя на конюшне розгами выдрать. Я все та же крепостная.
Шумский махнул рукою на мамку и отвернулся.
Женщина поняла движение и вышла из спальни.
Молодой человек просидел несколько минут, глубоко задумавшись, затем пришел в себя и услыхал в гостиной мерные шаги ходившего взад и вперед Квашнина.
– Петя! – крикнул он, – иди сюда!
Квашнин вошел своей мягкой походкой и сел у окна против Шумского.
– Ты слышал, понял? – вымолвил этот.
– И понял, и не понял.
– Да ведь все пропало, – заговорил Шумский, – ее прогнали. Поганая девка бегает и орудует. Пойми ты – все пропало. Теперь мне хоть и фон Энзе убить, то толку не будет никакого. Если барон прогнал дуру-мамку, то, стало быть, знает, кто такой господин Андреев. Да это что! Мартенс и тот знает. Стало быть, весь город знает.
– Нехорошо, – проговорил Квашнин.
– Что нехорошо? Стыдно! Стыдно, что ли? Ох, ты…
Шумский хотел выговорить «дурак», но запнулся.
Наступило молчанье. Наконец, Шумский выговорил:
– Что ж мне теперь делать? Выручи, Петя, скажи, что мне делать?
Квашнин развел руками.
– Что ж я-то могу. Это, голубчик, такая путаная история, что ее черт сам не распутает. Понятное дело, что твоя затея не выгорела. Ну, что ж я скажу? Скажу, слава Богу!
– Слушай. Не говори ты мне таких глупостей, – глухим голосом проговорил Шумский, взбесившись снова.
– Не могу я не говорить. Как же не сказать, слава Богу? Из любви к тебе говорю. Не могу я желать, чтобы ты в солдаты попал.
Шумский махнул рукой и отвернулся от приятеля. Потом он встал и начал ходить из угла в угол по комнате.
Квашнин молчал; потом обратился с вопросом к приятелю – уезжать ли ему, или обождать, но Шумский не слыхал вопроса. Он ходил сгорбившись, задумавшись. Выражение лица было угрюмое, сосредоточенное. Видно было, что голова страшно работает. Изредка он глубоко вздыхал.
Прошло около получаса молчания. Квашнин откинулся на спинку кресла и рассеянно смотрел на улицу. Он сознавался сам себе, что все дело Шумского приняло благоприятный оборот. Как тот ни хитро затеял, как ни дерзко вел свои подкопы и траншеи, все-таки все раскрылось. И, стало быть, теперь все обстоит благополучно. Единственно, что еще приходится распутать – поединок с фон Энзе, вследствие которого ему, Квашнину, придется высидеть, пожалуй, очень долго в крепости.
«Государь смерть не любит этих заморских затей – драться насмерть друг против друга, – думал Квашнин. – Хоть он и сын временщика, а все-таки по головке не погладят. Если же его Аракчеев упасет от суда, тогда и мне ничего не будет».
– Стой! – вдруг воскликнул Шумский так, что Квашнин невольно вздрогнул. – Стой! Что же это я? Ах ты, Господи! – отчаянно забормотал Шумский. – Что же это я! Ведь я дурак.
Голос его был настолько странный, смущенный, но вместе с тем с оттенком какой-то радости, что Квашнин невольно уставился на приятеля глазами.
– Вот уже задним умом-то крепок, – проворчал Шумский. – Господи помилуй! Да как же я раньше-то? Как это я раньше не догадался?!
Он подошел ближе к Квашнину, нагнулся к нему и произнес:
– Да ведь если она мне наскучит, так можно от нее и отделаться?
Он проговорил это, как аксиому, добытую после упорной работы над задачей.
– Я женюсь, – говорил он, снова нагибаясь к Квашнину. – И если наскучит, ну и похерю – и свободен! И как мне эдакая глупость на ум не приходила!
Квашнин разинул рот, опустил на колени руки, которые были скрещены на груди, и глядел на Шумского недвижно и бессмысленно, как истукан.
– Что? – едва слышно тихим шепотом произнес он.
– Женюсь, а коли что – подсыплю хоть мышьяку и похерю…
– Кого? – прошептал Квашнин.
– Господи! Еву! – нетерпеливо воскликнул Шумский.
Квашнин откачнулся на спинку кресла, опустил глаза и вздохнул. Потом он заволновался на месте, задвигал руками, встал и не обычной, не мягкой, а какой-то пьяной походкой двинулся из комнаты.