Подумав еще в бессонной ночи о мужике и его словах, Корф поутру все сообщил всем, кому только мог. По мере того что он рассказывал, во всех головах всех слушателей и в его собственной голове все более укреплялось убеждение, что выдумка мужика диво дивное. После полудня генерал-полицмейстер уже смело приписывал выдумку себе самому, а в сумерки, уверенный в силе своего открытия, скакал к государю доложить о деле смело и бойко. Корф предложил государю оповестить всех обывателей столицы указом его величества, что все находящееся на площади отдается в подарок всем и каждому, кто только пожелает прийти и взять. Государь ахнул, захлопал в ладоши, потом похлопал Корфа по плечу и чуть не поцеловал.
– Молодец! Замечательно придумано. Видно, что немец! Поезжай! Приказывай!
V
В Великий четверг чуть свет несколько кучек народа собрались на площади, появилось и несколько обывательских телег. Кое-кто и кое-где наваливал себе или просто набирал в охапку, что кому приглянулось. Но работа эта шла как-то вяло и нерешительно. Каждый думал:
«А ну как вдруг ахнет на тебя кто из начальства – да по морде или, хуже того, по чем попало!.. Да в ответ пойдешь за самоуправство! Сказывал будочник – указано… Да не ровен час!..»
Но около полудня сотни, а наконец и тысячи обывателей, видя и встречая невозбранно идущих и едущих с площади со всяким добром, наконец как будто уразумели вполне, в чем дело. И вдруг темная гудящая куча наплыла и покрыла все пространство площади. Кто зря забрел – тащить начал. И странный вид приняла эта площадь. Словно гигантская муравьиная куча, закопошилась она и гудела на всем пространстве. Крики, вопли, драка, сумятица и беспорядица огласили столицу.
Корф приехал было верхом поглядеть, как успешно идет очистка площади, но не мог сделать и сотни шагов среди плотной массы расходившейся черни. На этот раз с полицмейстером были его два адъютанта верхом. Они кричали на народ, старались очистить начальнику проезд в центр этого кишащего муравейника, но народ, будто опьяненный грабежом и дракой, уже не слушал никого и не обратил на них ни малейшего внимания.
Корф стал было кричать на одного мещанина, который увозил целый воз досок и лез прямо на него. Но мещанин, не знавший полицмейстера, с раскрасневшимся лицом, блестящими от работы, драки и устали глазами крикнул на всю площадь:
– Уходи с дороги! А то по цареву указу и тебя с лошадки сниму – да на воз.
И он прибавил, уже хохоча во все горло, несколько не идущих к делу, но любимых слов.
Наконец и многие пешие, тащившие все, что им попадало под руку, начали кричать на Корфа и его адъютантов:
– Уйди!.. Что стали на дороге?! Чего мешаетесь!.. Аль поживиться приехали? Стыдно-ста, господа офицеры.
Многие из них, конечно, не знали Корфа в лицо, но те, которые знали, не ломали шапки, потому что было не до того. И только один пожилой мастеровой крикнул полицмейстеру:
– Уезжай, родимый, отседова, – зашибут ненароком. Вишь, какой содом!
Почти на середине площади на крыше небольшого сарайчика, еще не сломанного, стоял руки в боки, с шапкой на затылке сам великий изобретатель, открывший великую истину, сам плотник Сеня!
Когда до него утром дошли слухи, что государь приказал подарить все находящееся на площади петербургским обывателям и позволил разграбление, то Сеня вымолвил:
– Во как, славно! Вестимо, так и надо. Инако ничего не поделаешь.
Но Сене и на ум не пришло, что он подал мысль, которая понравилась государю.
С каждым часом толпа все более и более прибывала на площадь, и она начинала уже несколько уравниваться. Бесчисленные возы тянулись вереницами во все концы города, и всякий вез к себе целые кучи добра: досок, кирпича, бревен и щепы на топливо.
В сумерки, в самый разгар грабежа, вопли на площади отдавались в городе, как отголосок страшной бури, и все прилегающие к площади улицы были запружены и сором, растерянным по дороге, и сломанными телегами, и павшими от страшной тяжести лошадьми. В эту минуту с Миллионной выехал красивый экипаж цугом и хотел было пробраться вдоль Мойки, чтобы объехать площадь. Но волны людские залили со всех сторон карету и лошадей, и, несмотря на крики кучера и форейтора, подвигаться было невозможно. В карете были двое военных. Один из них, в великолепном мундире со множеством орденов, был горбоносый, с маленькими проницательными глазами, с тонкими губами, слегка выдающимися вперед, человек, все испытавший в жизни, переживший все, что может дать жизнь. Он был почти конюх, он был и первый сановник-временщик в государстве; на плечах его перебывали по очереди и самые блестящие мундиры, и полуцарские мантии, подбитые горностаем, и кафтан ссыльнокаторжного. В этом самом Петербурге он был десять лет кровопийцей целой громадной страны, и несколько миллионов людей трепетали при одном его имени, считая его искренне исчадием ада. И теперь, после долгой двадцатилетней жизни в изгнании, он снова появился в этом городе.
Приехав накануне и отдохнув с дороги, он в сумерки с адъютантом своим выехал из дома и прямо налетел на гудящую площадь и весь этот дикий содом.
Увидя перед собой целое волнующееся пестрое море людское, он вздрогнул, и первое чувство, сказавшееся в нем, был не испуг, а скорее злорадство. Ему почудилось, что здесь, близ дворца, совершается нежданно нечто уже виденное им. Действо народное!.. Но зачем, почему, в чью пользу? Неужели новому правительству грозит опасность?
Но злорадство первого мгновения тотчас же прошло. Он подумал о себе. Всякая перемена могла вернуть его снова в ссылку, а теперь он только и мечтал об одном – скорее выбраться из России. Честолюбия в нем не было уже и помину; он мечтал теперь о тихой, спокойной жизни после длинного поприща насилий, преступлений, мести, жертв и крови…
Адъютант его, молодой человек, посланный к нему навстречу в Ярославль, немец родом, тоже перепугался в первое мгновение. Он высунулся в окно, глянул с трепетом на надвигавшиеся черные тучи народа, которые все более окружали экипаж, и произнес дрожащим голосом:
– Was ist das?[44 - Что это? (нем.)]
Сановник все оглядел и понял. Он как-то подобрал тонкие губы, фыркнул и усмехнулся злобно.
– Was ist das? Russland! Россия! – вымолвил он язвительно. – В этой дикой земле всякое бывает. Злоба и глупость – вот два элемента, из которых родилась Россия, два элемента, которые лежат в основе всякого русского человека. Если умен он, то негодяй и преступник, если же безупречный гражданин, то низкая и до глупости безобидная тварь.
И, будто отвечая какой-то тайной мысли своей, он прибавил:
– Подальше, подальше из этой страны!.. Скорее проехать границу, поскорее быть в Европе!
Между тем карета стояла, цуг лошадей, заливаемый народом со всех сторон, нетерпеливо прыгал на месте. Их часто зацепляли досками и бревнами, и передняя пара начала уже бить.
И вдруг в этом человеке, который за мгновение назад смутился при виде волнующегося моря людского, сказался внезапно прежний пыл. Прежний огонь самовластья вспыхнул в душе.
Он высунулся в окно и крикнул кучеру стегать лошадей и ехать прямо на толпу, не разбирая ничего. Передний форейтор пустил поводья, хлестнул подседельную лошадь, кучер тоже ударил по своим, и кони, сильные и породистые, подхватили с места. Карета с лошадьми, как адская машина, вонзилась в густую толпу, и сразу несколько человек очутились под копытами и под колесами. А сановник, весь высунувшись в окно, задыхался и был пунцовый от дикого чувства, клокотавшего в нем. Казалось, он наслаждается… Но вдруг раздался страшный рев. Десятки голосов вскрикнули враз, десятки бревен, тучи каменьев градом посыпались со всех сторон на карету, на лошадей. Большое бревно взмахнуло в воздухе перед лошадью форейтора, и лошадь от сильного удара в лоб, отуманенная, повалилась наземь. Другая рванула вбок и запутала постромки. Еще мгновение – и эта толпа, разносившая площадь, разнесла бы в пух и прах и цуг коней, и карету, и сидящих в ней.
Но сановник быстро отворил дверку, выступил одной ногой на ступеньку и крикнул на толпу повелительным голосом:
– Смирно! Не узнали! Забыли! Я герцог Бирон!.. Поняли? Бирон, хамы!
В мгновение толпа стихла и отхлынула от кареты. Имя это, каждого еще в колыбели заставлявшее трепетать, и теперь заставило всю молодежь почти бессознательно бросить то, что было в руках, и спасаться… Старики и пожилые, признавшие в лицо страшное исчадие адово, отшатнулись, творя молитву. Через несколько секунд карета могла уже повернуться на освобожденном пространстве. И среди мертвого тупого молчания небольшой серой кучки обывателей направилась в Миллионную, чтобы объездом достигнуть дворца принца.
VI
Графиня Маргарита за последние дни расцвела, как пышная роза, и была еще красивее. За эти дни все ладилось у нее, все удавалось, все начинало сбываться.
Многие знакомые приезжали к ней, даже те, которые давно не бывали. Все являлись с расспросами: правда ли, что она спасла Орловых, когда никто не мог этого сделать? И если старый брюзга Иоанн Иоаннович захотел помириться с внучкой ради личной выгоды, то тем более посторонние считали нужным скорее подружиться с графиней-иноземкой, которая оказалась вдруг нечаянно и негаданно сильной при дворе личностью.
Никто не знал, каким образом удалось Маргарите освободить из-под ареста и выхлопотать прощение братьям-буянам. Помимо Маргариты только один человек в Петербурге знал, как это сделалось, но никому не говорил. Маргарита тем паче никому не объясняла ничего, отшучивалась, посмеивалась. Когда ей намекнули о городском слухе, что она просила лично государя, Маргарита изумилась, но хитро промолчала. А дело было очень просто.
Государь когда-то сказал дяде по поводу Орловых:
– Делай как знаешь.
Жорж делал все не так, как знал или хотел, а так, как знал или хотел его любимец Фленсбург.
А этот небогатый, честолюбивый шлезвигский уроженец, столь долго проживавший в ссылке после своей первой страсти, за которую и был сослан, не встретил за всю жизнь ни одной женщины, которую бы мог снова полюбить. Да и не до того было ссыльному! От зари до зари думал он только об одном: неужели судьба его не изменится, неужели, вместо того чтобы быть русским Остерманом или Минихом, он умрет ссыльным немцем в маленьком городке?
Вызванный недавно государем, прощенный и назначенный состоять при Жорже, Фленсбург ожил. Честолюбивые мечты вновь заговорили в нем, и он видел, что некоторые уже сбываются… Он очутился сразу на пути к блестящей карьере. Уже теперь, хотя и случайно, делается в Петербурге через глупого Жоржа, влияющего на государя, все то, что хочется ему, Фленсбургу. Прибывший вновь прусский посланник, любимец Фридриха, Гольц, как тонкий дипломат, заметил и понял сразу значение маленького адъютанта не только во дворце Жоржа, не только в Петербурге, но и для всей России. И он стал искать дружбы молодого шлезвигского дворянина ради личных целей. Для посланца Фридриха II всякий был нужен.
Гольц не высказывался, держал себя сдержанно, почти таинственно, но не дремал и работал. Он плел громадную паутину, в которую хотел захватить всю Русскую империю.
Внимание Гольца было и лестно Фленсбургу, и тоже имело огромное значение для него: оно удваивало силу и влияние адъютанта.
А между тем судьба, любящая шутить и играть людьми, заставила этого Остермана, а быть может, и Бирона в зародыше, быть в свою очередь под влиянием и почти совсем в руках у другого существа.
Фленсбург, вздохнувший свободно в Петербурге после изгнания, естественно, должен был тотчас же испытать то, что было немыслимо в ссылке. Вскоре же по приезде своем, встретив на одном вечере блестящую красавицу иноземку, графиню Скабронскую, заговорившую с ним вдобавок по-немецки, Фленсбург быстро, как юноша, почти так же, как и Шепелев, страстно влюбился в Маргариту.
К его чувству примешивался, однако, рассчет или соображение, что эта иноземка, равно говорящая хорошо по-немецки и по-русски, красавица, умная и тонкая кокетка, может быть великим подспорьем для всякого человека, мечтающего о блестящей карьере.
Фленсбург узнал, что муж красавицы должен умереть не ныне завтра; состояние графа Скабронского было никому не известно, и все считали умирающего Кирилла Петровича таким же богачом, как и его старик дед. Все это состояние должно было остаться вдове, да, кроме того, у старика Иоанна Иоанновича не было никого наследников, помимо той же красавицы внучки. И Фленсбург быстро и сердцем, и честолюбивым рассудком влюбился в иноземку.