– Каким образом? Почему?
– Не знаю сам, просто вдруг стало как-то тревожно на сердце, я и пошел.
– Но, стало быть, очень тревожно, если вы решились идти?
– Да, была минута тревоги, и я сказал себе, что, в сущности, ничего не стоит пройтись на другой конец замка, и пошел. Но когда я прошелся, пришел, то понял, что, перебудив твою прислугу, я только напугаю тебя, и отправился назад.
– Странно это! – выговорила Людовика и задумалась, опуская голову. – Странно! Всю ночь и я не спала, всю ночь была в такой же тревоге.
Граф рассмеялся совершенно добродушно и весело.
– Ну, стало быть, мы оба, и я, и ты, просто шалим: нам следовало бы получить хороший выговор и вести себя, как подобает разумным людям. Что касается меня, то я обещаю тебе, что более такая глупость со мною не случится.
Граф рассмеялся, расцеловав дочь, и весело пошел к себе.
Насколько вчера ему было как-то беспричинно грустно, настолько сегодня он был бодр и весел.
Веселость эта за весь день не только не уменьшилась, но даже увеличилась и дошла до того, что за обедом он стал шутить с одним из людей, который неловко подал блюдо.
Такого рода фамильярность даже удивила всех.
За тем же обедом граф рассказал, что ему нужно было написать письмо и сделать заказ мебели для приемной Людовики и что, не имея возможности сообразить, сколько нужно мебели, он решился среди ночи пойти взглянуть, какое количество мебели может поместиться в этой комнате. Это было, конечно, сказано при людях, чтобы дать объяснение всему замку насчет своего ночного посещения.
Людовика была хотя невесела за обедом, но несколько спокойнее, нежели утром.
Что касается старой графини, то она была особенно сурова, молчалива, почти что не касалась пищи и только отвечала на некоторые вопросы брата. Чтобы объяснить свое настроение духа, графиня сама в конце обеда сказала, что положение больного ее начинает очень смущать, что бедный отец Игнатий, вероятно, навсегда лишится способности ходить.
– Страшно подумать, какое это ужасное существование, – сказала графиня, – для человека его лет быть без ног и лежать в постели или сидеть в кресле.
– Но что ж этот новый доктор или знахарь? – спросил граф. – Если он столько же сведущ, сколько глуповат лицом, то, разумеется, он не поможет нашему капеллану.
– Да, к несчастью, и эта последняя надежда не осуществилась, – вздохнула графиня. – Этот знахарь даже не шарлатан, а просто какой-то глупый молодой человек, ничего не понимающий не только в медицине, но даже и в самых простых вещах. Но ведь теперь оказывается, что это обман, это не сам знахарь, про которого отцу Игнатию писали. Это его сын. Сам он приехать не мог и прислал его вместо себя.
– Стало быть, остается надежда, – спросил граф, – что приедет когда-нибудь сам искусник?
– Да, надо будет об этом подумать, – веселее и как-то странно ответила графиня.
Людовика слушала внимательно и особенно внимательно глядела в лицо старой тетки и что-то думала. И лицо ее на минуту стало снова задумчиво, снова тревожнее. Каждый раз, как заговаривали об отце Игнатии, об его аббате-сиделке и о новом докторе, что-то странное и неуловимое заползало в душу молодой девушки; и те мысли, которые появлялись у нее, были таковы, что она затруднялась высказать их отцу.
Перед сумерками граф предложил Людовике вместе отправиться кататься в маленьком кабриолете.
Девушка с радостью согласилась, так как давно уже она не ездила с отцом. Зимою она делала эти прогулки реже, таким образом, теперь минуло почти девять месяцев с того раза, что она в глубокую осень ездила кататься.
Едва только очутились они вдвоем в красивом кабриолете и выехали в поле, как оба оживились. Беседа сразу пошла о том же, о чем вскользь заметила Людовика утром, то есть о холодных, официальных отношениях, в которых они жили так долго, об отсутствии искренности, простоты и нежности в их отношениях.
– Как это странно, – сказала Людовика, – что теперь так поздно приходится нам об этом говорить.
Когда они возвращались домой, то граф, помолчав несколько мгновений, вымолвил, с любовью глядя на красавицу дочь, которая сидела рядом с ним:
– Да, странно. Я не знал, что ты такая… Я хочу сказать, что я не знал, насколько ты возмужала. Я все как-то считал тебя такой же девочкой, какою привез сюда. Знаешь что, Людовика, как-нибудь на днях вечером приходи ко мне; я с большей искренностью расскажу тебе все то, о чем до сих пор умалчивал. Во-первых, это необходимо тебе знать, а затем, я даже рад, что ранее не говорил с тобою об этом. После нашего нынешнего признания в любви, – усмехнулся он, – я расскажу тебе то же самое, что хотел, но уже совершенно иначе. Это будет исповедь брата, а не повествование отца.
Когда граф и Людовика подъезжали к воротам замка, было уже совершенно темно. Фонари у главных ворот были зажжены, и кое-где в окнах замка появлялся свет от зажигаемых свечей. В то же время слуга, заведующий освещением замка, вносил и расставлял свечи в кабинет.
XXVII
За полчаса до появления свечей в замке среди полных потемок небольшая фигурка вышла из дверей библиотеки, быстро прошмыгнула в растворенную дверь большой приемной, отделявшей кабинет от коридора, и скользнула вдоль стены в угол к большому шкафу с красивой резьбой, которому было, конечно, лет триста. С легкостью мальчугана или канатного плясуна фигурка вскочила на шкаф, перелезла и спрыгнула на пол в то пустое пространство, которое оставалось в углу между поперечно стоящим шкафом и двумя стенами.
Усевшись в этом треугольнике, эта фигурка глубоко вздохнула, потом, после паузы, еще глубже вздохнула, и этот вздох происходил, конечно, не от усталости, а, вероятно, от той смуты, которая была на душе.
Граф вернулся, простился с дочерью, прямо прошел к себе и, как всегда спокойно, проработал у письменного стола часов до одиннадцати.
В этот вечер его работа особенно прерывалась мыслями о дочери. Он упрекал себя в том, что почти не знал ее, что покуда он считал ее ребенком, с которым у него не было ничего общего кроме любви, она была уже взрослая и, даже более, уже разумная женщина, с которой он мог беседовать обо всем. И в эту минуту ему показалось, что он еще более полюбил ее. С каким наслаждением думал он теперь, что устроит счастье этой милой Людовики.
Молодая девушка у себя тоже думала об отце и радовалась, что между ними завязались какие-то новые отношения, менее натянутые и холодные, чем прежде. Сегодня отец был таким, каким ей всегда хотелось его видеть, и Людовика упрекала себя за то, что раньше никогда не подумала поговорить с отцом решительнее и искреннее.
Однако она должна была признаться, что сама за время его отсутствия сразу как-то поумнела, что когда отец уезжал в свое последнее путешествие, то она была как будто действительно еще девочкой. А кто это сделал, эту метаморфозу? Отец Игнатий, его внезапное посещение, странная просьба.
И при этом воспоминании, при этом имени Людовика снова встревожилась. Как ей неприятно было, что этот скверный человек, хотя теперь и безногий, поселен отцом так близко от себя. И уже в сотый раз Людовика засыпала, мысленно борясь сама с собою, говорить ли отцу о той беседе, которая была у нее с иезуитом и теткой. И теперь, после сегодняшнего разговора, она решила, что она обязана рассказать все. Коль скоро быть искренней, то надо говорить обо всем, тем более о том, что ее немного тревожит.
– Завтра же расскажу все отцу, – сказала она, – но попрошу его не выгонять капеллана из дома, а если и прогнать, то дать ему денег.
И после этой решимости Людовика сладко и спокойно заснула, улыбаясь в полусумраке своей спальни.
В ту минуту, когда граф спокойно лег в постель, предварительно заперев по обыкновению дверь из приемной в коридор, старая графиня, войдя в свою спальню, разделась при помощи горничной и легла в постель. Но затем, отпустив ее через несколько минут, когда все стихло в соседней горнице, она быстро встала с постели, заперлась в своей спальне на ключ, чего никогда не делала, и снова стала одеваться.
Но на этот раз она надела туфли и свой капот, в котором бывала по утрам. Одевшись, она походила немного по своей горнице, но, чувствуя, что ноги ее слабеют от того волнения, которое было в ней, она села в кресло, поставив его у самых запертых дверей, и просидела неподвижно около часа.
Но вдруг будто ужас охватил ее, она тихо ахнула, опустила голову, крепко схватила себя костлявыми руками за виски и осталась так надолго. Она тяжело дышала, но ни слова не прошептала. Зато в ней самой происходила буря.
В это же самое время в библиотеке отец Игнатий и аббат одетые стояли у дверей, ведущих в коридор.
Уже давно стояли они друг против друга, оба превратились в слух, но ни единого слова не сказали, ожидая более часа.
Когда на башне замка пробило двенадцать часов, аббат шепнул:
– Теперь скоро!
– Да, – глухо отвечал отец Игнатий.
– Знаете что, – продолжал шепотом аббат. – Когда я был приговорен к казни, от которой удрал, как я вам рассказывал, то я помню, что я в тюрьме ожидал казни с такими мыслями, которые передать мудрено. Теперь со мною делается совершенно то же. Вы понимаете, что если что-либо не удастся, если даже падет только подозрение, то я погиб. Меня стоит только начать допрашивать ловкому судье, и я сейчас спутаюсь, потому что мне слишком надо будет лгать. О последних трех годах моего существования я даже ничего не могу сказать: я даже не могу назвать тех мест, где я был, потому что это все равно что признаться во всех преступлениях. Если будет малейшее подозрение на меня, то я погиб.
– Перестань болтать! – сухо выговорил капеллан.
Почти в эти же самые минуты фигурка, то есть молодой и глуповатый знахарь, ловко прицепился из своего угла за шкаф, с необыкновенной ловкостью, как кошка, перелез и спустился с противоположной стороны.
Он был разут и без единого звука стал пробираться из приемной в кабинет.
Здесь он осмотрелся, остановился и невольно положил руку на сердце. Ему казалось, что оно так стучит, что нарушает ночную тишину.