
Петровские дни
«Сенатор и всякий другой судья приезжает в заседание так, как гость на обед, который ещё не знает не токмо вкуса кушания, но и блюд, коими будет потчеван. Из сего само собою заключается, что главное, истинное и общее о всём государстве попечение замыкается в персоне государевой. Она же никак инако полезное действо произвести не может, как разумным разделением между некоторым малым числом избранных к тому единственно персон».
«Взяв эпоху царствования императрицы Елизаветы Петровны: князь Трубецкой тогда первую часть своего прокурорства производил по дворянскому фавору, как случайный человек, следовательно, не законы и порядок наблюдал, но всё мог, всё делал и, если осмелиться сказать, всё прихотливо развращал, а потом сам стал угодником фаворитов и «припадочных» людей. Сей эпок заслуживает особливое примечание: в нём всё было жертвовано настоящему времени, хотениям «припадочных» людей и всяким посторонним малым приключениям в делах».
«Образ восшествия на престол покойной императрицы требовал её разумной политики, чтоб, хотя сначала, сообразоваться сколько возможно с неоконченными уставами правления великого её родителя, вследствие чего тотчас был истреблён учреждённый до того во всей государственной форме кабинет, который, особливо когда Бирон упал, принял было такую форму, которая могла произвести государево общее обо всём попечение. Её Величество вспамятовала, что у её отца-государя был домовый кабинет, из которого, кроме партикулярных приказаний, ордеров и писем, ничего не выходило, приказала и у себя такой же учредить».
«Тогдашние случайные и «припадочные» люди воспользовались сим «домашним местом» для своих прихотей и собственных видов и поставили средством оного всегда злоключительный общему благу интервал между государя и правительства. Они, временщики и куртизаны, сделали в нём, яко в безгласном и никакого образа государственного не имеющем месте, гнездо всем своим прихотям, чем оно претворилось в самый вредный источник не токмо государству, но и самому государю. Вредное государству, потому что стали из него выходить все сюрпризы и обманы, развращающие государственное правосудие, его уставы, его порядок и его пользу под формою именных указов и повелений во все места».
«В таком положении государство оставалось подлинно без общего государского попечения с течением только обыкновенных дел по одним указам всякого сорта. Государь был отдалён от правительства. Прихотливые и «припадочные» люди пользовались кабинетом, развращали форму и порядок и хватали отовсюду в него дела на бесконечную нерешимость пристрастными из него указами и повелениями».
«Между тем большие и случайные господа пределов не имели своим стремлениям и дальним видам, государственные оставались без призрения; всё было смешано; все наиважнейшие должности и службы претворены были в ранги и в награждения любимцев и угодников; везде «фовер» и старшинство людей определяло; не было выбору способности и достоинству. Каждый по произволу и по кредиту дворских интриг хватал и присваивал себе государственные дела, как кто которыми думал удобнее своего завистника истребить или с другим против третьего соединиться»…
XVII
– Ну прямо было царство Шемяки, а не Лизавет Петровны! – воскликнул князь, прерывая чтение.
– Да. Что вы скажете? – вымолвил граф, опуская на колени бумагу. – Ну а словечко «припадочные люди»?
– Это не всё? – спросил князь.
– Нет. Дозвольте ещё чуточку прочесть. А вы мне теперь скажите, вот это как вам кажется?
– Трудно отвечать, Алексей Григорьевич. По-моему, совсем что-то такое невозможное… Слушаешь – и ушам не веришь!
– Вот и я так-то говорю, Александр Алексеевич. А государыня мне вчера сказывала, что некоторые лица говорили ей, что удивляются этому писанию. А другие лица докладывали ей, что сие писание прямо продерзостное и что от этакого, если бы оно состоялось, будет истинный переполох во всей Российской империи. А одна особа, которую государыня не пожелала мне пока назвать, прочитавши это писание, так выразилась, что это-де, ваше императорское величество, хитроумнейшее, злокозненное сочинительство и писатель оного прожекта тщится всё сие оборотом представить.
– Не совсем я понимаю! – отозвался князь.
– А вот слушайте! Эта особа выразилась, что писатель, а вам известно, кто он, под видом облегчения трудов монарха, желает, собственно, учреждения того, что в древности у греческого народа прозывалось олигархией. Слово сие государыня мне повторила два раза, я его записал, а поэтому не ошибаюсь, а значит оное – главенство нескольких человек над самим монархом. И вот сие, воочию видимое, ясное в сём описании, граф Панин отрицает. Он всё повторяет одно – облегчение трудов монарха и облегчение текущих государских дел от «припадочных людей». Вы заметили, сколько раз повторяется сие выражение «припадочные люди»?
Князь покачал головой.
– Слово глупое! – сказал он.
– Как же не глупое? – вдруг взволновался Разумовский и встал с кресла. – Позвольте спросить вас, человека прямодушного, кто, к примеру сказать, припадочный человек?
Князь улыбнулся и невольно опустил глаза.
– Да ну, полно, прямая душа, говорите!
– Понятно, вы, граф!
– Ну вот! И что же сказать? За всё то царствование блаженной памяти в Бозе почившей государыни… – и Разумовский перекрестился, – за всё то время сделал ли я хоть что-либо такое, как сей писатель тут размазывает? А помимо меня, кто же что такого особливого, лихого и худого натворил? Граф Шувалов, правда, нажил косвенным путём, откупами, страшные деньги, но разве от этого империя Российская пошатнулась? Да и не в том дело. А не говори так, не пиши в прожекте, подаваемом самой царице, этакого слова касательно её покойной тётушки и благодетельницы. Государыня, передав мне это писание, собственноручно изволила пометить и якобы указать: погляди, мол, какое словечко: «припадочные люди».
– Да, слово худое! – улыбнулся князь. – И при этом скажу – счастливое слово…
– Как счастливое?! – ахнул Разумовский.
– Да, Алексей Григорьевич, слово счастливое, потому что оно немало испортило весь прожект, разгневав государыню.
И он рассмеялся.
– Да, это точно! – улыбнулся Разумовский. – В этом смысле слово счастливое, что оно прожекту несчастие приносит. Теперь послушайте далее, дорогой князь, и подивитесь. Вы спрашивали, почему государыня передаёт сие писание на чтение и обсуждение, прося сохранения тайны? Ну вот сейчас вы узнаете почему. Наш господин сочинитель, Никита Иванович, прямо сказывает… Государыня, которой надо такой прожект монаршей властью превратить в учреждение всероссийское, не должна о нём ни с кем советоваться. Чтобы никому не было известно. А то, изволите видеть, произойдёт смятение. Но и этого мало… Сейчас услышите! Тут ещё такой один сладкий пирожок на закуску, что удивляться надо продерзости господина Панина. Он кончает своё сочинение прямо-таки угрозой.
– Тоже угрозой?! – вскрикнул князь.
– Да-с! Как ни верти, прямо грозительство; что если государыня не подпишет и не узаконит учреждения Верховного совета, то будет возмущение и заговор нескольких сильных придворных лиц. Да что болтать, послушайте далее.
И граф снова начал читать:
«Нужно было тогда собрать в одно раскиданные части, составляющие государство и его правление. Сделали конференцию, монстр ни на что не похожий. Не было в ней уже ничего учреждённого, следовательно, всё безответственное, и, схватя у государя закон, чтоб по рескриптам, за подписанием конференции, везде исполняли, отлучили государя от всех дел, следовательно, и от сведения всего их производства. Фаворит остался душою, животворящею и умертвляющею государство; он, ветром и непостоянством погружён, не трудясь тут, производил одни свои прихоти; работу же и попечение отдал в другие руки.
Сей под видом управления канцелярского порядка, которого тут не было, исполнял существительную роль первого министра, был правителем самих министров, избирал и сочинял дела по самохотению, заставлял министров оные подписывать, употребляя к тому или имя государево, или под маскою его воли желания фаворитов.
Таково истинное существо формы или, лучше сказать, её недостатки в нашем правительстве. Наш сапожный мастер не мешает подмастерью с работником и нанимает каждого к своему званию. А мне, напротив того, случилося слышать у престола государева от людей, его окружающих, пословицу льстивую за штатское правило: «была бы милость, всякова на всё станет.
Спасительно нашему претерпевшему отечеству материнское намерение В. И. В-ства, чтобы Богом и народом вручённое вам право самодержавства употребить с полною властию к основанию и утверждению формы и порядка в правительстве. Во исполнение всевысочайшего В. И. В-ства повеления я всеподданнейше здесь подношу о том прожект в форме акта на подписанье Вашему Величеству.
Осмелюсь себя ласкать надеждой, что в сём прожекте установляемое формою государственною верховное место лежисляции или законодания, из которого, яко от единого государя и из единого места, истекать будет собственное монаршее изволение – оградить самодержавную власть от скрытых иногда похитителей оной. Впрочем, я должен с подобострастием приметить, что есть, как вам известно, между нами такие особы, которым, для известных и им особливых видов и резонов, противно такое новое распоряжение в правительстве. И потому невозможно В. И. В-ству почесть совсем оконченным к пользе народной единое ваше всевысочайшее соизволение на сей ли предложенный прожект или на что другое, но требует ещё оно вашего монаршего попечения её целомудренной твёрдости, чтоб совет В. И. В-ства взял тотчас свою форму и приведён бы был в течение, ибо почти невозможно сомневаться, чтобы при самом начале те особы не старались изыскивать трудностей к остановке всего или, по последней мере, к обращению в ту форму, каковую они могут желать. В таком случае несравненно полезнее теперь по ней сделать установление, нежели допустить так, как прежде бывало, развращать единожды установленное!..»
Граф Разумовский бросил тетрадь на стол и раздражительно выговорил:
– Будет! Не могу! Десятый раз читаю и озлобляюсь. Ещё пугает… Поскорее-де… Поскорее… Те особы тормоз наложат! Кто? Какие это особы? Мы, что ли, с братом-гетманом? Воронцов, Михаил Ларивоныч? Шуваловы, что ли? Да всем, кого ни возьми, лучше, чтобы царицей была Екатерина Алексеевна, нежели укрытый личиной верховного советника самодержец Никита.
– Да. Так бы уж открыто и именоваться ему – Никита I! – рассмеялся князь.
XVIII
Молодой князь Козельский, столь же добрый и честный, сколько ограниченный, не сразу, а лишь постепенно понял, какой перелом приключился в его жизни с того дня, что он поселился у дяди.
И когда понял, то стал счастлив, оценил значение происшедшего. До тех пор он ходил как бы во сне или в чаду, в угаре.
Князь не только советовал, чтобы племянник больше бывал в обществе и веселился, но даже требовал… И вместе он чуть не требовал, чтобы Сашок тратил деньги, говоря полушутя, полусерьёзно:
– Швыряй червончики и лобанчики,[10] а не рублёвики и гривны! Ты моё имя носишь. Князю Козельскому, что большой галере, нужно большое плавание. В море-океане шествовать на всех парусах, а не в пруду с карасями полоскаться.
Но вдруг, через некоторое время, состояние духа и отношение князя к молодому человеку изменились. Князь бывал сумрачен, подчас раздражителен и груб с племянником, потом становился бодрее, веселее и любезнее, а затем без всякой видимой причины снова делался таким, «что подступу нету». Он даже начинал иногда «привязываться» к племяннику.
«Повернулся – виноват, и не довернулся – виноват», – соображал Сашок, недоумевая.
Узнав однажды от Сашка, вызванного им на откровенность, что ему нравится девица Квощинская, но ещё более нравится княжна Баскакова, с которой он познакомился накануне, князь стал вдруг снова относиться к племяннику по-прежнему: просто и добродушно.
Однако через несколько дней Сашок был снова озадачен. Придя к дяде, он нашёл его сильно не в духе. Разговор зашёл о Москве, всеобщем движении и ликовании, о всеобщем волнении в среде дворян и ещё больше в среде петербургских сановников, в предвидении будущих наград к коронации. Сашок ни с того ни с сего заметил философски, что он не желал бы быть генералом-аншефом или вообще сановным лицом, равно не желал бы быть и богачом. А лишь бы прожить на свете счастливо.
Сказанное молодым человеком было скромным и по мысли, и по выражению, но князь Александр Алексеевич вдруг заговорил таким голосом, которого Сашок ещё не слыхал. Он стал говорить, что не главное быть счастливым в жизни, а главное – быть честным, прямодушным и не себе на уме. Тогда и счастье приложится. А у кого на душе нечисто вследствие бесчестных поступков, тому вряд ли посчастливится на свете.
Сашок слушал и не столько удивлялся словам, так как соглашался вполне с правильностью мнения дяди, сколько удивлялся голосу князя, в котором звучали досада и раздражение. Кроме того, Сашку смутно казалось, что всё сказанное дядей было положительно в «его огород».
«Что же это? – думалось ему. – Стало быть, я, выходит, нечестный человек, у меня на душе нечисто, поэтому и мне не посчастливится. Чудно!»
На другой день после этого разговора случилось опять то же. Князь без всякого видимого повода стал придираться к племяннику и вдруг выразился:
– Да что же, скажу. Дело понятное. Всю мою жизнь я говорил, что мальчишки – народ такой, на который полагаться нельзя! Оттого я – не будь глуп – от таковых всегда в стороне держался.
Это было уже прямо насчёт Сашка, однако он всё-таки промолчал.
Но одновременно Сашка стесняло «вольное» обращение с ним Земфиры. И так как он всё передавал Кузьмичу, то Кузьмич задумывался, отзываясь только одним словом:
– Вот ракалия так ракалия! Держись от неё подальше. Коли лезет шалая молдашка, так ты стерегись! Ведь дяденьке может, пожалуй, не понравиться.
– Да что же я могу сделать? – отзывался Сашок.
– Уж там как знаешь! Сторонись.
И молодой человек держал себя с молдашкой крайне осторожно, действительно стараясь, по совету дядьки, удаляться, стараясь прерывать и сокращать беседы, стараясь даже как можно меньше встречаться с ней в доме.
Земфира давно уже звала его к себе в гости в её комнаты, но он под разными предлогами отказывался. Наконец однажды она встретила его в доме уже вечером, взяла под руку и повела к себе почти насильно. Посидев с полчаса, Сашок сразу встал и ушёл, так как Земфира вдруг поцеловала его.
Наутро рано лакей позвал его к князю.
Сашок явился к дяде и был встречен словами, сказанными с улыбкой, но всё-таки сухо:
– Я за тобой послал, племянничек, чтобы переговорить. Хочешь ты, чтобы я тебя прогнал от себя и снова никогда на глаза не пускал?
Сашок удивлённо поглядел на дядю.
– Понял? – спросил князь.
– Никак нет-с! – добродушно отозвался Сашок.
– Ты слышал, однако, что я сказал?
– Слышал-с.
– И не понял?
– Понял, собственно… Но не понимаю, за что вы на меня гневаетесь.
– Если я позабуду на столе кошелёк с деньгами, а тебе даже не будет в деньгах особой нужды, ты этот кошелёк и скрадёшь?
– Что вы, дядюшка? – воскликнул Сашок, зарумянившись.
– Что я… Я спрашиваю… Мне потерять кошелёк, хотя бы с тыщей червонцев, невелика потеря. Но знать, что у меня в доме вор, да ещё родной племянник и крестник, это… Это, знаешь ли, не очень приятно.
– Я, дядюшка, как есть ничего уразуметь из ваших слов не могу! – вспылив, воскликнул Сашок. – Поясните более толково и без обиняков. И я буду отвечать. Обличать – так обличать понятными словами, а не турусами на колёсах.
– Что дороже: деньги или привязанность, любовь?.. Как понимаешь ты?
– По-моему, привязанность, конечно…
– Ну, вот у меня есть женщина, к которой я привязался давно сердцем, хотя она, себялюбица, этого и не стоит. Ты знаешь, про кого я говорю… Ну а ты у меня собираешься эту женщину подспудно оттягать и, стало быть, своровать.
– Что вы, дядюшка!.. – воскликнул Сашок.
– Ничего я дядюшка!.. – уже резко выговорил князь. – Не финти! Ты подмазываешься к моей Земфире.
– Никогда-с! – закричал молодой человек.
– Как никогда? Я ведь не слепой. Да она мне, наконец, сама сказала, что ей от тебя проходу нет… Что ты, в самом деле, казанскую-то сироту представляешь?.. Сама она сказала… Просила от тебя её защитить! Да.
– Вот так уж прямо она… извините, ракалия! Бесчестная, подлая женщина! Лгунья! – крикнул Сашок вне себя. – И что же ей нужно? Зачем она так лжёт? Понятно. Ей желательно, чтобы вы меня прогнали. Так спросите Кузьмича, как мы с ним всякий день толкуем, как мне от Земфиры избавиться. От её вольного обращения.
Князь глядел на племянника удивлённо, затем вдруг, хлопнув себя по лбу, крикнул:
– Ах я, телятина!
Он сразу поверил молодому человеку и не понимал, как мог поверить Земфире.
И, улыбаясь уже, он спросил:
– Ты вчера силком влез к ней в комнаты?
– Да-с. Силком! Именно силком она меня из гостиной к себе увела, держа вот за обшлаг. Что же? Драться было с ней?
Князь встал, быстро подошёл к Сашку и, поцеловав его, произнёс:
– Прости меня, Александр Никитич. Прости дурака дядю… Впредь увижу тебя целующим её и глазам своим не поверю.
– И это правильно будет, дядюшка. Бывает, что иная баба насильно целует тебя… Что же? Бить её?.. Только и можно, что осторониться…
Князь начал ходить молча по комнате и, размышляя, изредка качал головой. Он глубоко задумался…
– Ну, хорош я гусь! – вымолвил он наконец.
Между тем успокоившийся Сашок заговорил тихо, толково и как-то рассудительно, что он скучает не в меру и давно, скучает даже и теперь, у дяди в доме, и поэтому хочет, наконец, объясниться, сказать дяде про одно важное дело.
– О чём или о ком? – спросил князь.
– О себе-с.
– О себе?.. Ну, говори.
– Я рассудил бракосочетаться! – выпалил Сашок сразу.
Князь вытаращил глаза. Заявленье его огорошило.
– Ой-ой-ой… – жалостливо протянул он с соболезнованием, как если бы племянник заявил ему о какой приключившейся с ним беде.
Сашок даже удивлённо поглядел на дядю.
– Ой-ой-ой… Вишь как!.. Не ожидал… Ну, что делать! Жаль мне тебя, а горю пособить не могу, потому что ты же мешать будешь мне… Скажи, как это с тобой стряслось…
Сашок не знал, что отвечать.
– Говори. Когда и как это приключилось?.. В кого ты, собственно, втюрился?
– Да вот недавно… Прежде на ум не приходило, а теперь в двух, дядюшка. Их две. Мне больше по душе Баскакова, а Кузьмичу больше полюбилась Квощинская.
– Да. Вот что… Ну, так дело, стало быть, ещё не горит, терпит, – усмехнулся князь. – Ну и что же? Обе эти девицы – красавицы писаные? Ангелы?
– Точно так-с. Вы, стало быть, знаете?..
– Ещё бы. Как же не знать! – воскликнул князь. – Всё знаю. Знаю, что ты девицу обожаешь и будешь обожать до конца твоих дней…
– Да-с. Только я ещё не знаю… которую…
– И если тебе нельзя будет на которой-либо жениться, то ты будешь самый несчастный человек… Хоть руки на себя наложить… Так ведь?
– Так-с. Воистину. Кто же вам это сказал? Кузьмич сказал?
– Нет. Не Кузьмич. Глупость людская мне это сказала. Всякий день вижу, всю жизнь мою, таких дураков, как ты… Пора всё это мне знать. Ну вот что, Александр. Отговаривать тебя жениться я не хочу. Советовать инако поступить мне, как дяде твоему, неблагоприлично. Хорошему на мой толк, но худому на людской толк, мне тебя учить грех. Стало быть, я могу тебя только жалеть.
– Я вас, дядюшка, не понимаю, – сказал Сашок.
– То-то… То-то… И не можешь понять. Когда бы ты мог мои рассужденья понимать, то и был бы ты неспособен на такое дурачество, как женитьба. Ай, батюшки, сколько вас, дураков, эдак пропадает, – насмешливо и жалостливо прибавил князь. – Что ни день – свадьба! Что ни день – пропал молодец. Кроме постов и суббот! Ну, что же делать! Спасибо ещё, что не сейчас собрался, не знаешь ещё, на которой… Когда порешишь, которая тебе больше «ангел» и без которой жить не можешь, тогда скажи. Я всё сделаю, чтобы было богато и хорошо на твоём погребении… Тьфу! На венчании.
Князь рассмеялся, а затем снова глубоко задумался.
XIX
Около полудня князь вышел от себя и направился наверх в комнаты Земфиры. В эту пору дня он бывал крайне редко и разве только по особо важному поводу. Много за это утро передумал он.
– Здравствуйте, моя прелесть! – сказал он, входя и улыбаясь насмешливо.
«Сердит на что-нибудь», – подумала про себя Земфира, хорошо знавшая своего сожителя и видевшая его насквозь.
– Здравствуйте, – ответила она небрежно.
– Потолковать я пришёл с тобой об одной довольно важной материи.
– Ну…
– Что ну?..
– Ну, говорю…
– Напрасно нукаешь. Я не лошадь.
– Опять поехали! Стало быть, начинается канитель.
– Удивительное дело, – проговорил князь как бы сам себе. – Нерусская. Басурманка. По-русски говорит, как учёный скворец. А все невежливые и холопские российские способы речи подхватила. Нукает. Или норовит: заладила Маланья! Или: поехали! Удивительно… Ну, вот что, моя прелесть. Ты мне с твоими грубостями и с твоим чёртовым нравом начинаешь наскучивать. Ты говоришь: «Поехали». Да. Правда. Мы с тобой вот уже годика с два, как поехали врозь. И далеко уехали. Вернее выразиться: разъехались… Да не в этом дело… А дело вот в чём. С каких пор ты начала врать, лгать и клеветать… Ну-ка?
– Что?
– Ну, говорю я. В свой черёд нукаю. Ну?
– Что вы говорите?
– Говорю: ну, говорю: отвечай. С каких пор ты начала клеветничеством заниматься? Уже давным-давно, да я не замечал? Или недавно? Ты вот объяснила, что тебе проходу нет от племянника, который якобы в тебя по уши влюбился и тащит тебя… В свои объятия, что ли? А он мне сейчас объяснил, что такая старая девица, как ты, да ещё нахальная, да ещё, говорит, чем-то затхлым отдающая, будто псиной, не могла и не может ему полюбиться. Это, говорит, дядюшка, для вас, старика, такая чернавка прелестна, а меня от эдакой нудить бы стало…
– Что-о? – изумилась Земфира, но затем догадалась, что всё выдумки князя, рассмеялась.
Однако разговор и объяснения не привели ни к чему. Слишком искусна была женщина, играя комедию. Она объяснила, что сочинила всё потому, что, очевидно, ошиблась и ей показалось, что Сашок в неё влюблён.
– Ну так впредь знай, – сказал князь, – что он влюблён сильно, да только не в тебя.
И князь передал Земфире намерение Сашка жениться.
Вместе с тем разговор и объяснения с племянником и с сожительницей человека умного, самолюбивого, справедливого и решительного в поступках привели его к одному из важнейших деяний всей его жизни. Через два дня после уличения Земфиры в клевете явился вдобавок «доклад» Кузьмича о поцелуе… про который не обмолвился Сашок по своей доброте и честности… И князь снова тем утром вызвал к себе племянника по делу.
Когда Сашок вошёл в кабинет дяди, князь сидел в кресле и держал в руках большой сложенный лист бумаги; улыбаясь, он хлопал себя листом по коленке.
– Ну, воробей, как тебя зовёт княгиня Трубецкая, присядь! – сказал он. – Сюда… Поближе!.. Скажи, ты в грамоте не очень силён?
Сашок улыбнулся, не зная, как ответить.
– Писаное можешь читать?
– Могу-с!
– Ну а мою записку всё-таки не понял, где стояло: «любрабезканый пледамянбраник»?
– Да ведь это, дядюшка, было на вашем чудном языке, а не по-российски! – рассмеялся Сашок.
– Ну, стало быть, вот это можешь прочесть! – Князь развернул лист и подставил ему к носу. – Это ведь, кажется, попросту, по-российски. Ну а написано хорошо, чисто?
– Да-с! Я эдакое могу прочесть.
– Ну, так читай!
Сашок взял лист и начал читать вслух.
– Нет, ты себе читай. Я-то наизусть знаю!
Несмотря на то, что бумага была красиво и чётко написана, Сашок читал её медленно, стараясь вникнуть в суть изложения, и только через десять или пятнадцать строк вполне сообразил, что у него в руках, и начал понимать. Бумага была – завещание по форме.
И, дочитав его до конца, он узнал, что половина состояния дяди жертвуется им в пользу двух монастырей на помин души. Другая половина состояния должна быть душеприказчиком обращена продажей вотчин в капитал. Капитал же этот – крупная сумма, которую Сашок сразу и не сообразил, должен быть передан Земфире в награду за её «сердечное попечение, любовь и преданность».
– Понял? – спросил князь, усмехаясь, когда племянник кончил, и взглянул уже ему в лицо.
– Понял-с!
– Что это такое?
– Духовная ваша.
– Стало быть, половину в монастыри Господу Богу, а половину Земфире Турковне. А тебе, единственному родственнику и крестнику, – вот что!..
И князь подставил палец под самый нос Сашка.