Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга вторая - читать онлайн бесплатно, автор Евгений Пинаев, ЛитПортал
bannerbanner
Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга вторая
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 3

Поделиться
Купить и скачать

Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга вторая

Год написания книги: 2020
Тэги:
На страницу:
8 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Ладошкой я прикрываю. Я нищ и наг, спасаюсь только ею, акридами и мокрицами в собственном соку. Жаль, дедуля, что ты не можешь посетить меня.

– Надо было дома сидеть вчера, а не шастать где-то. И вообще, почему бы тебе не посетить меня? – с ходу предложил я. – Надеюсь, Аркадьевна не стала бы возражать. Мы справили б с тобой тризну по лету, по грибочкам в маринаде, по улетающим птичкам.

– Да, дедуля, хорошо посидеть в тени лесных алтарей, но не отпущает меня Иуда Искариот. Он что-то замышляет, и я не могу отлучиться.

– Ты слишком долго торчишь у Генисаретского озера – голову и напекло. Нет, вали до менэ! А Иуда подождёт. Две тыщи лет ждал и ещё подождёт. А мы воздадим должное Бахусу, а причастившись фалернским в тени здешних смоковниц, отдадимся неторопливой беседе, до которой ты большой охотник.

– Я подумаю, – пообещал Б-и-К.

– Думай не думай, но приехать придётся, ведь дружеское общение с живыми дороже ископаемого праха. Ты пока мысли, а нам с Дикаркой пора в путь.

Для очистки совести я сделал ещё несколько безрезультатных звонков: Командора увезли на выступление перед школярами, Краевед занимался в области Павленковскими библиотеками, Фантаст испытывал где-то свою вибрационную машину для выгрузки смёрзшихся сыпучих грузов. Последний звонок Борису Анатольевичу тоже не принёс успеха: прозаик, видимо, пребывал в своём поместье возле Брусян.

Больше в городе меня ничего не держало, да и время поджимало. Я закинул котомку на спину, взял Дикарку на поводок и выступил на станцию.

Всё как будто прошло нормально. Визит в метрополию прошёл без эксцессов, но возвращались мы грустные. Дикарка помалкивала о причинах своей ипохондрии, хотя вроде должна бы радоваться возвращению в родные пампасы. Что до меня… Печаль моя ясна. Слишком мало остаётся в записной книжке адресов, по которым мог бы я направить свои стопы, а тех, что не в книжке, а в голове отпечатались (назовём их самыми дорогими) и того меньше. Пальцев на руке слишком много, чтобы пересчитать все. Словом…

От злой тоски не матерись,Сегодня ты без спирта пьян:На материк, на материкИдёт последний караван.

Так вот, друзья мои: гусей крикливых караван тянулся к югу, а вы, други мои, торопитесь потеряться на Млечном пути. Поторопились, да. Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный, что над Элладою когда-то поднялся… Ум-м, да… И море, и Гомер – всё движется любовью. Трудно не согласиться. Человеческое общение, если оно не формальность, не сотрясение воздуха, тем более. Без любви ты ничто, ты вещь, ты труп, ибо нет без неё живой связи ни с кем и ни с чем. Многие мне пеняли за то, что я пил, а бывало, и напивался до поросячьего визга. Ладно, я – бяка, не спорю, и художник я – так себе, но я не «антропос», который только и думает, «как бы чего не вышло». Да, вопреки своим прежним убеждениям, из-за которых бросил институт, я продолжаю что-то красить в пределах своих возможностей, а возможности таковы, что им требуется горючее. Сгораешь на нём, уходишь в выхлоп? Безусловно. Но есть ли смысл жить до ста лет в нафталине, обложенным ватой?! Взирать на мир из пыльного окна, бояться ветерка или дождичка в четверг… Ах, насморк! Ах, поставьте мне клизьму или дайте пургену!

Любовь моя, ты упрекаешь меня за то и за это, винишь в тысячах грехов, даже в чёрствости! Дескать, иной раз молчу целыми днями и «не проявляю чуткости». Проявлять чуткость словами и телодвижениями – это театр, а я не лицедей. Всё, что нужно тебе, сидит внутри меня, и это твоя вина, что ты не чувствуешь и постоянно сомневаешься в моей любви из-за каких-то пустяков и отвлечённостей, которыми полон наш быт. Ты требуешь постоянных доказательств, но разве что-то изменилось бы от моего суетливого многословия?! Как утверждал дядя Тоби (а может папа Тристрама Шенди), тоже поклонник длинных речей, «нынешний упадок красноречия и малая от него польза как в частной, так и в общественной жизни проистекают не от чего иного, как от короткого платья и выхода из употребления просторных штанов». Так-то! А ведь и он, выходит, находил в красноречии малую его пользу! И добавлял к сказанному: «ведь под нашими нельзя спрятать, мадам, ничего, что стоило бы показать». Вот так, мадам, подруга дорогая, мои, грубо говоря, штаны, тоже истрепало и укоротило время, но я и в просторных не прятал никогда своих чувств. Теперь представь, что я изменился бы, согласно твоим пожеланиям, «в лучшую сторону»! Я был бы уже не я. Не самим собой был бы я, а совсем другим человеком. А я есмь тот, кого воспроизвели родители, и кому жизнь придала окончательную форму. Возможно, она сделало это топорно, оставив множество сучков и зарубин, за которые ты продолжаешь цепляться и после стольких лет совместной жизни, но с этим уже ничего не поделаешь. От этого и надо плясать.

Не думай, что я пытаюсь оправдаться. Куда мне! Такова моя душа, если она есть. Душа – не пар, который заменяет её животному, как, по мнению Виктора Шкловского, иногда утверждает народ. Пар уходит в свисток, а потому кредо моё, это – «закрой сифон и поддувало», дабы не сотрясать воздух ничего не значащим свистом.

– Дикарка, а у тебя «пар» или нечто более существенное? – шепнул я спутнице, свернувшейся у ног.

– Ты это узнаешь, хозяин, если отдашь Богу душу раньше меня…

– Если отдам раньше, уже не узнаю!

– А ты помозгуй в теоретическом плане, если тебе интересна эта проблема.

– Ты для меня не «проблема»… Ты – родная душа.

– Вот видишь! – вскинулась она. – Карламаркса мне как-то читал из твоей книжки. Ну не твоей в буквальном смысле, а из сочинения какого-то испанца. Тот писал, что «животные, камни по-своему живут, они суть жизнь». Суть жизнь. Видишь даже как? «Но ни камень, ни животное не подозревают, что живут, – писал он далее. – Адам стал первым существом, которое жило, чувствуя, что живёт. Для Адама жизнь предстала как проблема». И для тебя проблема, а для меня проблем не существует, когда я рядом с тобой. Они начнутся, если – я тоже теоретизирую! – ты и твоя любимая женщина вдруг пожелаете расстаться со мной, прогоните со двора «как собаку». Так поступают иные люди. Впрочем, если прогоните, и тогда не будет проблем: я просто сдохну с тоски! Что я без вас сама по себе? Пар, ушедший в свисток и пропавший в небе.

Электричка задыхалась от бега. Колёса отбивали сумасшедший ритм. Или это мне только казалось? Может, взбесилось моё сердце? Наверное, и электричка, и сердце. Они оба. И оба они, приближаясь к очередной платформе, успокаивались и переходили на гитарный такт-перебор, стискивая душу бардовской меланхолией:

Пусть годы с головы дерут за прядью прядь.Пусть грустно оттого, что без толку влюбляться.Не страшно потерять уменье удивлять —Страшнее потерять уменье удивляться.И возвратясь в края обыденной земли,Обыденной любви, обыденного супа,Страшнее позабыть, что где-то есть вдалиНаветренный пролив и остров Гваделупа.

Есть обыденный суп, но нет ни земли обыденной, ни, тем более, обыденной любви. Есть, правда, обыденные упрёки за вино и табак. Понятно, родная, ты печёшься о моём здоровье, говоришь, что надо думать мне не только о тебе и детях, но даже и о собаках: что будет с ними, когда не будет нас?! И если не расстаюсь я «с пагубными привычками», значит, не люблю ни тебя, ни их. И всё-таки что такое любовь?! Истинная. Без вранья. Ну, брошу то и другое (а Бахус ведь не ежечасно пребывает со мной, как, согласен, было когда-то в иные давние дни!), она, любовь, станет больше? Или что-то изменится? Вообще-то изменится. Я стану скучнее, а жизнь совсем пресной станет. И потом, трудно что-то изменить и измениться, когда от любимого прошлого осталась лишь ты, любимая. Спасательный круг. Я держусь за него на поверхности житейской лужи, а ноги-то всё равно там! В нём, в прошлом. На них висит груз былого. Да, он тяжёл, но… сладок. Он тормошит и зовёт: «Вернись ко мне! Возвращайся и в мыслях, и в образах, которые способна воссоздать на холсте твоя слабая кисть; я – море, я – твоё прошлое, и потому ты не написал на Урале ни одного этюда, хотя тебе дорог этот край».

Картины и вино – тот счастливый дурман, который даёт ощущение свободы и независимости от обстоятельств. Он – вкус (или только привкус) той радости, с какой я взбегал на мачты хоть «Меридиана», хоть «Крузенштерна», гулял по их реям, тянул снасти, чинил паруса – и не только. Радости, с какой тягал из океана трал с рыбой, латал его, еле держа игличку с капроновой прядью в окоченевших пальцах.

Так пусть же даст нам Бог, за все грехи грозя,До самой смерти быть солидными не слишком,Чтоб взрослым было нам завидовать нельзя,Чтоб можно было нам завидовать мальчишкам.И будут сниться сны нам в комнатной пылиПоследние года, отмеренные скупо,И будут миновать ночные кораблиНаветренный пролив и остров Гваделупа.

Так-то вот, моя дорогая! Такие вот пироги и коврижки…

Наконец электричка причалила к «до боли знакомой» платформе, и мы сошли на «обыденную землю».

И, покинув корабль, натрудивший в морях полотно, Одиссей возвратился, пространством и временем полный… И кое-какими финансовыми ресурсами. До вокзала я успел заглянуть в дристунчак-контору Прохора Прохоровича, где мрачный и злой Валя Кокин лепил панели. Зверем поглядывал на олигарха. Один такой взгляд достался и мне, но я-то слупил с Дрискина причитавшееся, а потому недовольство друга моей особой принял «индифферентно». Сунул деньги в карман и отвалил. Да и Дикарка так рванула поводок, что буквально вынесла меня на улицу.

Наше возвращение к родным пенатам обошлось без оваций. Подруга принюхалась и позволила себя поцеловать, что было неплохим признаком, да и вообще признаком того, что я наконец в родном доме, где меня ждали.


…В русской земле столько прелести, что всем художникам хватит на тысячи лет, но знаете, – добавил он с тревогой, – что-то человек начал очень уж затаптывать и разорять землю. А ведь красота земли – вещь священная, великая вещь в нашей социальной жизни.

Константин Паустовский

В гостях хорошо, а дома лучше!

– Ах, дома и солома едома! – жеманно поддержала Дикарка.

– Хотел бы я посмотреть, как ты лопаешь солому! – окрысился философ, завидовавший нашей поездке, но не питавший любви к электричкам.

– Я же – фигурально! – обиделась путешественница. – Ведь щиплешь же ты траву в огороде? Кто тебя заставляет?

– Так я же свежую, в лечебных целях! – нашёлся Карламаркса. – Для профилактики желудка, а потом – выворачиваю его вместе с зеленью.

– И всё равно, мон шер, – нашлась и она, – здесь свежая чистая трава, а что в городе? Загаженный парк! – добавила брезгливо.

Наш ближний лес тоже не бланманже, подумал я, но всё же девственный в пределах, определяемых близостью к довольно большому скопищу людей и обилием приезжих горожан, которые предпочитают в летнее время мусорить и гадить на лоне природы. В основном, рядом с водоёмом, в котором регулярно плещутся и который так же регулярно, так же старательно, превращают в выгребную яму.

– Ладно, не ссорьтесь, други мои, – прекратил я назревавшую ссору. – Мы – дома, а свой кров – это многое, если не всё.

На душу снизошёл покой, но ей не сиделось на месте. И Карламаркса не отступал – совсем изворчался:

– Да-а, вам хорошо! Вы-то размялись, а я тут сидел пень-пнём. Мне бы сейчас прошвырнуться!

Меня осенило:

– А не прошвырнуться ли нам, в таком случае, до леса?! Я, ребята, возьму этюдник и вдруг да напишу наконец первый уральский этюд?

– Мысль, конечно, интересная, – заметил пёс-пессимист, – но как бы ты, хозяин, не сел в лужу. Наверное, забыл, когда в последний раз писал с натуры?

– Ан нет, помню: на Волхове, в Старой Ладоге.

– При царе Горохе! – не унимался он. – Но ради прогулки, я готов нести твой этюдник в зубах – твори, выдумывай, пробуй!

И мы тронулись в путь, держа курс на мыс Брустерорт, мимо бухты Льва, где догнивала плоскодонка Льва Григорьевича Румянцева, любившего поудить на её глади скользких и колючих ершей, а повезёт, то и окуня, и чебака, или даже щуку.

На Брустерорте дымили костры, задрав крышки багажников, кособочились иномарки и отечественные лимузины, ближе к воде белело несколько палаток, возле них, у закопчённых каменных очагов, пакетов и рюкзаков, торчали походные столики и стулья-раскладушки, а вокруг и внутри этого табора шла неторопливая жизнь нынешних питекантропов, собравшихся на праздник жизни со всеми удобствами, которые им предоставила цивилизация и вместительность багажников их автофургончиков. В лесу, что карабкался на «мою» сопочку, раздавался топор дровосека, а какой-то пузатый хмырь, прямо на берегу, кромсал тупой секирой смоляную щепу с комля старой лиственницы, и без того уже обгрызенной со всех сторон такими же «любителями природы».

«Пройдёт ещё пара лет, и облысевший мыс превратится в обычную городскую свалку!» – обрушил я свой молчаливый вопль, как сказал бы Прохор Прохорыч, в район прямой кишки.

Старое дерево упорно сопротивлялось, но хмырь, обливаясь потом, продолжал трудиться. Шорты были великоваты ему и поминутно сползали с оттопыренной задницы, являя «городу и миру» некое кулинарное украшение, которое Вовка Цуркан, матрос с «Меридиана», назвал бы «национальными гербами»: видимо, хмырь успел посидеть в тарелке с яичницей или на сковороде с какой-то жратвой. Мушкет оставил в покое груду консервных банок, свернул к трудяге, бесцеремонно ткнулся носом в отвисшие штанцы и даже что-то с них откусил.

Хмырь подскочил, обернулся и взмахнул томагавком.

– Мушкет, фу! Назад! – крикнул я.

Пёс отпрянул назад, но Дикарка атаковала лесоруба с другой стороны, и тот закрутился, завизжал злобно, обращаясь ко мне:

– Убери собак, или я щас нарублю с них шашлыков!

– Сначала они порвут тебя на бешбармак, – ответил я другим кулинарным рецептом, но собак, понятно, отозвал: – Марш в лес, бродяги! А тебе, гад, валежника мало? Лень дорогу перейти? – обратился к нему напоследок. – Ведь последняя лиственница осталась на мысу, да и та начинает сохнуть из-за таких, как ты, безголовых!

Он разразился воплями, к нему на подмогу бежала жена и другой хмырь. Я не стал задерживаться. Пересёк загаженную поляну и начал подниматься на сопочку, подножие которой за дорогой было усеяно бутылками, банками и пакетами с вывалившимися потрохами из всякого хлама.

«И кой чёрт дёрнул меня сократить путь?! – ругал я себя. – Ведь прекрасно знал, что увижу нечто подобное и только испорчу себе настроение!»

Дикарка рванула в гору и скрылась в кустах. Карламаркса плёлся рядом, с зубовным лязгом хватал комаров и делился со мной мудрыми мыслями, почерпнутыми у отшельника с Уолденского озера, которое тот, правда, называл прудом.

– Заметь, хозяин, нам редко встречается человек – большей частью одни сюртуки и брюки. Или шорты, как у этого неандертальца с тесаком, а потому… Обрядите такое пугало в ваше платье, а сами встаньте рядом с ним нагишом, – и люди скорее поздороваются с пугалом, чем с вами.

– Однако сам-то «поздоровался» с пугалом…

– Я «поздоровался» с кусочком бифштекса! – парировал пёс.

– А что говорит Генри Торо? «Мне кажется, что всякий, кто старается сохранить в себе духовные силы или поэтическое чувство, склонен воздерживаться от животной пищи и вообще есть поменьше». Причём, я бы заменил «склонен» на «должен». А ты? – уязвил я слишком умничающего спутника.

– «Я прожил на свете тридцать лет и ещё не слыхал от старших ни одного ценного или даже серьёзного совета»! – огрызнулся он и задрал лапу возле трухлявого пня.

– Хоть раз бы сказал что-нибудь своё! – упрекнул я его.

– А сам?! – взвыл философ, приседая от возмущения на свой зад и молотя хвостом по земле. – Сам-то, а? Сам, небось, постоянно заимствуешь чужие мысли! Дефицит своих-то, ась? А я, чай, штудирую те же книжки, хозяин!

– Я их заимствую лишь те и потому, что они полностью совпадают с моими, но выражены чётче и красивше, – парировал я его эскападу.

– И я! И мне надо красивше! Тем более, я, как ни крути… хвостом, всё-таки не зачуханный сапиенс, а учёный пёс. И хотя ты смеёшься надо мной, я уже давно есть не просто я, а, так сказать, Ding an sich – вещь в себе. Я собаку съел, роясь в твоих заумных трактатах!

– Не подавился бы… – пробормотал я ему вслед, ибо «учёный пёс», припустил за Дикаркой, пожелав, видимо, чтобы последнее слово осталось за ним.

«Вещь в себе»… Изъясняется! Обязательно, чем-нибудь да удивит, хотя… н-да, сей лохматый философ давно читает мои мысли. Я как-то спросил его, почему он взялся за эту мудрёную науку, выбрав для разума такие умозрительные подпорки? Так он – почти с восторгом! – шарахнул по мне словами Моллоя: «Вот то, что можно изучать всю жизнь, так ничего в этом не поняв» и, в сущности, увильнул от ответа. Начал, подлец, перебирать конспекты, да ещё и на Дикарку набросился. Мол, ты, сука, перепутала страницы?! А я теперь разбирай их, навёрстывай упущенное!

Да, уж таков он, мой домашний философ. Сколько раз твердил ему, мол, заруби себе на носу, что для занятия философией, нужно иметь другие мозги с иным масштабом и числом извилин! А потому-де неча браться за то, что им не по зубам. У нас, говорил я, иные склонности («К Бахусу?» – хихикал он), мы, повторял я не раз, слишком приземлены, чтобы мыслить отвлечёнными понятиями и категориями, что парят где-то в высших эмпиреях разума и духа. А он (и тоже в который раз) снова хихикал – нахал! – и тыкал мне в нос афоризмом Пруткова. Мол, взгляд беспутного сапожника следит за штопором, а не за шилом, отчего и происходят мозоли. Я медлил, подыскивая достойный ответ, но в голову лезла всякая чепуха. Дескать, я – реалист и…

И тут нога моя погрузилась в жидкую коровью лепёху, напомнив разом о поручении жёнушки, сказавшей, провожая нас в лес и вручая мне вместо малой «большую говённую сумку», что коли искусство требует жертв, то я должен пожертвовать толикой времени и доставить из лесу «свежего коровьего сырья», потребного ей для подкормки смородины и крыжовника. А Карламаркса пообещал хозяйке наполнить суму истинно «философским содержимым».

Да, только так: коль супружница сказала, я, как есть, отвечу: «Есть!» В таком случае, делу – время, потехе – час. Или наоборот.

– Приступить к исполнению! – скомандовал я себе и, подобрав подходящую консервную банку – добротный черпак, соскрёб в сумку ту кучу, в которую залез ногой, а потом оприходовал ещё пяток пухлых зелёных караваев, которыми скорострельно отбомбилась неведомая бурёнка. Голова при таком занятии работала на холостом ходу. Вертелись в ней какие-то пустячки, но чаще – пушкинская тема: «Как хорошо, как свéжо пахли эти, гм… розы». А что делать?! «О, времена, о, нравы!» – восклицали древние, и мы – следом. Как говорится, времена меняются, и мы меняемся с ними. И если на то пошло, то кого и чего мне стесняться? Просто ковыляю в ногу со временем. О чём мечтал поэт-трибун минувшей эпохи, канувшей в каку, более вонючую, чем коровье дерьмо? «Землю попашет, попишет стихи», – так он горланил, пророчески, видимо, прозревая зарю новой эры капитализма на когда-то одной шестой земного шара. Мечта «агитатора» наконец сбылась, так стоит ли нам, посконным и домотканным, принюхиваться к ароматам эпохи, что покудова взрастает не злаками, а буйными плевелами? Вот и нечего кочевряжиться и воротить нос от даров природы, которые я в повседневном быту называю «золотом партии».

День давно перевалил за половину. Надо поторопиться, если не хочу, чтобы состоялся этюд. И тут, к моей величайшей радости, я узрел трёх пышных красоток, видом – само великолепие. Ну, пальчики… тьфу, оближешь! Есть нечто кондитерское… даже эстетическое! в эдаких кучах. Будто бы свежие тёмно-зелёные торты на блюде изо мха и старой листвы, украшенном какими-то мелкими цветочками. И эту красоту приходится рушить грубой рукой варвара!

Сгребая пампушки, вспомнил вдруг сетования публициста Голованова в «Комсомолке», что он, интеллигент в третьем поколении, посещавший консерваторию, испытывает «неловкость (неловкость, блин!) от столь явного невежества: флейта, в эту дуют сбоку, а в кларнет – по оси»? А вот Лев Палыч, немец и потомственный русский интеллигент, заверил меня, что есть флейты, в которые можно дуть и по оси. Муж его дочки Натальи, художницы и поэтессы, Саша, сам знающий толк в литографии, не только мастерит флейты, но «дует в них» в переходах Московского метрополитена и, услаждая слух соотечественников звуками чудных песен, зарабатывает на хлеб с маслом. Я, конечно, плебс, но, гм… теоретически и с большой натяжкой, интеллигент во втором поколении, сын мой, значит, в третьем. Он, хотя и технарь, с увлечением «дует сбоку», а его папа сгребает себе в суму говнецо интеллигентными лапами, не испытывая при этом ни грана «неловкости от столь явного невежества». Да, «о, времена, о, нравы»!

«И вообще, что есть „интеллигент“? – размышлял я, оттирая пальцы листвой и кусочками мха. – „Зеркало русской революции“, желая „опроститься“, бесилось с жиру. И друг его, великолепнейший живописец Ге, а следом и сын его, тоже запутались в поисках рецепта, который бы вылечил интеллигенцию от… от чего? Интересный, как говорится, вопрос. Во всяком случае, найденные рецепты никогда не приводили ни к чему хорошему. Заканчивались, дуди хоть сбоку, хоть по оси, или дурдомом, или большой кровью. Рецепты! Прав Торо, говоривший, что нельзя принимать на веру, без доказательств, никакой образ мыслей или действий, как бы древен он ни был. Точно. Надо жить своим умом, с себя и спрашивать. „То, что сегодня повторяет каждый, или с чем он молча соглашается, завтра может оказаться ложью, дымом мнений, – говорил он, – по ошибке принятым за благодатную тучу, несущую на поля плодоносный дождь“. А мы постоянно блуждаем в дыму, и нет ответа на вопрос Пилата: „Что есть истина?“ Нет, ответ конечно же есть, и он до того прост, что его пропускают мимо ушей, потому что сейчас, когда „хватай и грабь награбленное“ ставится во главу угла, он вызывает лишь усмешку».

Сума была набита под завязку.

Однако увесисто «золото партии»! В кусты его, в кустики до поры до времени. Присыпать листвой, чтоб не спёрли аборигены. Был прецедент. Я и сам однажды приделал ноги чьему-то пакету с таким же содержимым. Не устоял от соблазна! Сегодня совесть моя чиста: не крал, не брал чужого. Подруга будет довольна, а что ещё нужно, как говорил Абдулла, для спокойной старости?

Я выпрямил спину и потянулся до хруста в пояснице и вые.

Подобрав этюдник, я двинулся одной из коровьих троп к «площади Этуаль» – красивой поляне, на которую выходили две просеки и несколько утоптанных дорожек. Тени и солнечное кружево испятнали лес. Я сгребал с лица паутину, иногда останавливался и, задрав голову, смотрел, как плывут над вершинами сытые летние облака. Слева, за частоколом соснового молодняка, иной раз проблёскивало серебро воды, справа перешёптывались липы – крохотный островок, чудом вклинившийся в сосновую чащу. Берёз было много, но они держались особняком, все – кряжистые матроны, листвы которых хватало по осени, чтобы усыпать здешний сосняк светлым золотом.

Чтобы сократить путь, я шагнул в кусты, раздвинул их, боком протиснулся между малолетних ёлочек и по каменным плитам, как по ступеням, поднялся на «площадь». Слой мха скрадывал шаги, поэтому живописец, расположившийся у её левого края, не заметил моего появления. Зато для меня подобное явление оказалось полной неожиданностью. Даже остолбенел в первый момент: первый за дюжину лет! Лев Палыч не в счёт. Свои пейзажи он творил в мастерской. Алексей Казанцев, тоже график, как и Вейберт, имевший избушку поблизости от моих убогих хором, в основном, писал цветы из своего сада. Его посещали Виталий Волович, другие коллеги, но все они, кажется, занимались только дачным времяпровождением. И вот – уж не наваждение ли?! – стоит бородач в берете и тычет кистью в небольшой холст.

Впрочем, он уже заканчивал этюд. Ткнув помазком в последний раз, содрал мастихином с палитры фузу, собрал её в газету, вытер тряпкой руки и кисти, а после, ничтоже сумняшеся, скомкал тряпку и вместе с бумажным комом зашвырнул её в шиповник. Во, городские паразиты! Мусорить – у них в крови!

Тут я и объявился.

На живописца – ноль внимания, а фунт презрения до поры до времени придержал на потом и занялся уборкой «Этуали». Поляну я чистил каждый раз. У её правого края имелась под валуном укромная ямка. В неё и складывал мусор, который снова появлялся с завидным постоянством. Это уже не удивляло. Одного я понять мог, что заставляло «любителей природы» лезть на гору и забираться в лесную чащу, где полно комаров?! Но и этому вскоре нашлось объяснение. Имя ему Эрот. «От женщины соблазн мужчине», и тут уж ничего не поделаешь, а «секс в большом городе», проповедуемый телевидением, видимо, теряет актуальность в наших краях, поэтому Площадь Этуаль иногда демонстрирует прикладной смысл этого постулата.

Бородач некоторое время молча наблюдал за моими эволюциями вдоль и поперёк поляны и, что-то уяснив, выгреб из кустов свои тряпки-бумажки и снёс их в ямку, заполненную почти доверху.

На страницу:
8 из 9