
Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга вторая
О новостях я спрашивал, скорее, по инерции, хорошо зная, что в ответ услышу о полном отсутствии таковых. Когда подолгу торчишь в захолустье, начинаешь невольно думать, что в городе события громоздятся друг на друга. Говорю не о повседневных дрязгах и грызне чиновных кланов, захвате предприятий, митингах и прочей пене нынешней жизни. Криминальные страсти тоже не для меня. «Жнецы новостей», как назвал журналистов Саймак, ежедневно вываливают груды мусора и грязи, убийство какого-нибудь «джентльмена удачи» превращают в драму чуть ли не космического масштаба. А по мне так умер Максим, ну и хрен с ним! За что купил, за то и получил. Ржа разъедает корпус расейского судна. Как оно ухитряется держаться на плаву? Уже все крысы вроде свалили за бугор, а оно бултыхается. На сей раз новости были. Вернее, одна, но стоящая.
– Привет тебе, Миша, из Севастополя, – отозвалась трубка на мой вопрос-запрос. – Олег прислал на дегустацию бутылку коньяка. Просит дать «Херсонесу» оценку знатоков.– Хе, я знаток «палёнки» и прочей дряни.
– Не прибедняйся! Бутылка ещё не раскупорена, – сообщил Командор и приказал безапелляционным тоном: – Поторопись, боцман!
«Так-так-так!» – говорит пулемётчик, «так-так-так!» – говорит пулемёт, втаскивая телефон в ванную, где из крана уже хлещет бурая жижа – скорее дёготь, чем вода. Пока она стечёт, нужно позвонить Дрискину, вспомнил я и звякнул владельцу сортиров, унитазов и писсуаров. Прохор Прохорыч попросил меня связаться со столяром-плотником Валькой Кокиным, моим давним приятелем по худфонду, который затягивает установку панелей в новом офисе олигарха и тем самым срывает презентацию новых итальянских унитазов. Я спросил о деньгах, и Дрискин пообещал завтра же расплатиться за «видики».
Я положил трубку и… и набрал Валькин номер. Сонный голос, помедлив, осведомился, кто беспокоит рабочего человека, только что прикорнувшего после ночной смены.
– Это Гараев. Ладно, спите, юноша. Перезвоню позже.
Через пятнадцать минут вода приняла сносный оттенок, через полчаса я приблизился к завершению омовения, но тут затрезвонил аппарат, прикрытый полотенцем.
– Да-а? Еропкин на проводе.
– Рядовой Кокин проснулся! – доложил аппарат. – Скажи, однако, зачем меня разбудил? Что-то случилось?
– У Дрискина, Валька. Ты срываешь ему презентацию унитазов. Но самое главное, Прохор сказал, что пока твой Кокин… – представляешь, МОЙ! – не покончит с панелями в его кабинете, я не получу денег за картины. Чуешь? – покривил я душой.
– А ну его в задницу! – отозвался столяр-умелец. – Я не лошадь, чтобы задарма работать. Тебе, Мишка, я мог за так выстрогать мольберт. По старой дружбе. А на него бесплатно горбатиться не буду. Так и передай мистеру Твистеру!
– Так и передам. Но то же самое ты мог бы сказать и Прохору, – ответил я, и это было все, что я мог посоветовать.
– А то не говорил?! – и он бросил трубку.
Ну-с, господин Гараев, за чем дело стало? Пора в путь-дорогу. Эрику позвоню вечером, когда день дозреет и упадёт с ветки. Да, вечером. Обязательно. Кавалер-и-Бакалавр снабжает бодростью и «весёлостью», Командор – уверенностью в чем-то кардинальном и твёрдостью духа. Тот и другой понимают силу и притягательность прошлого, которое для них не сухой арык, а живой колодец. И оба сейчас заняты историей. Один пишет роман о Христе, другой пытается заглянуть всего лишь в прошлый век и выяснить, чем жил Севастополь после Крымской войны, ибо эти годы – чёрное пятно. Мало сведений. Приходится копаться в книгах, добывать по крупицам достоверные факты. А куда денешься? Бакалавру пришлось перелопатить такую груду всякой всячины, перелистать столько страниц!.. И не только перелистать, а клевать по зёрнышку из всех евангелий и апокрифов, не говоря уже о трудах поздних исследователей, что мне остаётся лишь снять с башки свою старую верную кепку, посыпать пеплом остатки волос и до-о-олго скорбеть по поводу собственной тупости, праздности и лени. Вот и получается, что Командор запросто общается с Крузенштерном и прочими адмиралами. Бакалавр – на «ты» с Христом и апостолами: они для него люди, и только люди, со всеми слабостями, присущими паскудному человеческому роду, а я – на «ты» лишь с теми, с кем расстался каких-нибудь двадцать или тридцать лет назад. Они, даже умершие, и сейчас для меня живее всех живых. Не потому, что были моими друзьями. Они ими не были. Были, в лучшем случае, приятелями. Но я был с ними там, где волны и стонут, и плачут, и бьются о борт корабля, а потому… да, весело было нам, все делили пополам. Они – это я, я – это они. От этого не уйти. Спаяны. Связаны морским узлом. И оттого, что сейчас возле меня, рядом, настоящие друзья, а друзей много не бывает, те – товарищи и соплаватели, с кем расстался и вряд ли когда увижусь – становятся с каждым годом понятнее и ближе.
Дикарка вскочила, изогнулась в потяге и, клацнув зубами, осклабилась:
– Столбняк, мон шер? И долго ты намерен пялиться в зеркало? Или не спешишь к «Херсонесу»?
Я очнулся и поправил на темени любимую кепку. Конечно, хлопнуть севастопольского коньяка за здоровье Олега и Любы, за их оперившийся «плавсостав» – дело святое. Но есть и другой весомый повод провозгласить тост… за мою драную кепку. Сейчас только и вспомнилось, что нынче ей исполняется тридцать лет! И Командор имеет прямое отношение к этому событию. Это он сманил меня в тот далёкий год в Севастополь на ноябрьские праздники.
– Славные, Дикарка, были деньки! Всё облазили, Херсонес исходили вдоль и поперёк, поклонились Мамаеву кургану и морякам линкора «Новороссийск», посетили солдатское кладбище на Северной стороне, слушали флотский оркестр на Примбуле, собирали греческие черепки… А однажды заглянули в антикварную лавку, где Командора соблазнила серебряная рюмка. На ней был выгравирован парусник, и была она, возможно, когда-то принадлежностью кают-компании старого фрегата, да хотя бы и крейсера более поздних времён. И было естественно, что Командор не упустил эту редкость из рук.
– Поди, и обмыли в гостинице?
– Всенепременно! – охотно подтвердил я. – Скажу тебе, дорогуша, что Командор привёз в Крым не только меня, но и группу своих птенцов из пионерской флотилии. Они, умаявшись за день, спали молодецким сном, а мы укрылись за шкафом и наполняли рюмку дарами Бахуса, собеседовали, пили по очереди и слушали топотню крабов, сбежавших из ребячьего плена…
– Ну, хорошо, хорошо, а кепка-то при чем?
– Незадолго до отъезда попали мы в Малый Инкерман. Хотели взглянуть на подземный монастырь и древнюю крепость Каламита, но там оказались и другие соблазны. У одного берега стояла киношная шхуна «Испаньола», а на другом – корабельное кладбище с множеством сокровищ. Одно из них – огромный штурвал – ребята увезли на Урал, а я… Я, Дикарка, остался на шхуне матросить. Со мной были этюдник и альбом. Зря, что ли, тащил их за тыщу вёрст? Потом «Испаньолу» запродали в Ялту под кабак. Я засобирался восвояси, но грянули холода и ливни, вот и отвалил купцам два с полтиной за эту обнову.
– Всего-то? – удивилась псина. – Моя шерсть стоит дороже.
– Если её употребить на унты или шапку, – поддразнил я Дикарку. – Да и то, если вместе со шкурой.
– Скажешь тоже!..
– Скажу, что ты для меня бесценна, но и кепка – уже реликвия, а потому не имеет цены. Видишь, подкладка еле жива, на затылке шов разошёлся, картон в козырьке – мочало. Гроша ломаного не стоит! Но юбилярша служила мне верой и правдой сто-олько лет, что, право, достойна «Херсонеса».
– Так беги! Чего же ты медлишь? – поторопила она и пригорюнилась – точь-в-точь философ, оставленный нами в провинциальном захолустье.
Я склонился к Дикарке и почесал за ошейником.
– Мадам, когда вернусь, не ведаю, но возвращусь с конфетою. Андастэнд?
Она покосилась и закрыла глаза: уставшая женщина, измученная дурью мужиков.
Ещё и в трамвае я улыбался, думая о кепке.
На голове, в сущности, старая тряпка, а ведь она не зря напялена на маковку, под которой булькает скромное, но самодостаточное количество серого вещества, способное превратить импульсы кепчонки в достоверную картину и в мгновенье ока перенести меня на Чёрное море. Потрёшь её, как лампу Аладдина, – и готово! Белеют на круче домики Корабельной стороны и Аполлоновки, зреет виноградная лоза, а под спелыми гроздьями жмурятся и щурятся желтоглазые коты с мордами околоточных.
«Возможно, я немного придумываю, возможно, приукрашиваю, – говорит Сэмюэл [Беккет] устами Моллоя, – но в целом было именно так». Совершенно с ним согласен. Потому и коты Командора Тяпа и Максик выглядят иначе. Если коты с Корабелки – джентльмены удачи, то эти – просто джентльмены, которые любят понежиться на коленях и цапцарапнуть исподтишка. Но мы сегодня пригубим за тех и за этих. За всех котов. Вспомним Маркиза с моей баркентины. Этот флибустьер оставил потомство в Ростоке, Дакаре, Конакри и Саутгемптоне. Выпьем за чёрного Лопеса Хуана Портильо, который рвал в клочья любого противника в окрестностях Плешивой горки, но павшего смертью храбрых от рук безжалостного хама сапиенса. Впрочем, к чему отдельные личности? Если уж пить, так нужно пить за всех представителей семейства кошачьих. И победители, и побеждённые достойны памятника и заздравной чаши! И людям, и котам богиня судьбы Ананка предрекла одинаковую жизнь. Те и другие деятельны и ленивы, ласковы и жестоки, они живучи, как… как кошки, приспосабливаются к любым условиям, живут по чердакам и подвалам, жируют в особняках и рыщут у помоек. Даже у детей и котят схожий удел. Одни носят бантики, их показывают телезрителям, других топят в помоях или в отхожем месте.
Трамвай тем временем прогромыхал через площадь и дребезжащим звонком приветствовал вождя мирового пролетариата. Под сенью бронзового истукана соседствовали фашисты и коммунисты, звали людей под свои истрёпанные знамёна и, вероятно, надеялись, что народы, бредущие мимо, одумаются, глядя на их призывы и стяги, выворотят из брусчатки булыжник – оружие пролетариата, да и разнесут вдребезги недоношенную демократию, пока она надсадно писает и какает в пелёнки, а заодно жидов, масонов и разных прочих шведов, что денно и нощно, точно вампиры, сосут кровь из русской нации.
Жалкие, ничтожные люди, как говорил Паниковский. Им не дали повернуть вспять сибирские реки, а они тужатся повернуть реку истории. А Дрискин, поди, содрогается, когда проносится мимо на «шестисотом»! Или ухмыляется? Он-то знает нутром, что время необратимо, река течёт только к устью, а шаги истории – это шаги Каменного… нет, не Гостя – Хозяина, который рано или поздно карает неправедных.
А Прохор праведник или нет? Вряд ли. Наверняка сжульничал когда-то, чтобы обрести капиталец на покупку городских сортиров. Ну… Дрискин – вошь. История его не заметит. Что до кары, коли дойдёт дело, пристрелит в подъезде наёмный уголовник. Что ж, таковы реалии эпохи накопления первичного капитала. Надо подсказать Карламарксе – животрепещущая тема. Супруга воздвигнет олигарху мраморный мавзолей, и только я буду вспоминать Героя Нашего Времени, когда позвоночник начнёт подтягивать живот на минимальную дистанцию. Однако пора пробираться к выходу… Зябок нынешний май, как, впрочем, и предыдущие. Небеса сочатся какой-то ерундой. Не снегом и не дождём. Крупой. Только мокрой. Ишь, братья-художники в сквере прикрывают плёнкой свои вымученные поделки! Потенциальные покупатели спешат мимо, прикрывают ладонями сизые носы и все же норовят взглянуть на ширпотреб хоть краем глаза.
Выскочив из трамвая, я и сам прикрыл нос ладонью и чуть ли не бегом пустился переулком навстречу промозглому ветру.
Командор встретил суровым взглядом. Заждался на старте: журнальный столик придвинут к дивану хозяина, мне приготовлено покойное кресло, и, точно маяк на мысе Херсонес, указующий и направляющий перст мореходам, высится посреди стола «подарок с юга» – бутылка в нарядном фартучке с надписью «Херсонес». Коньяк уже налит в рюмки и мерцает изнутри золотистыми искрами. Есть в них что-то от кошачьего прищура, когда киска караулит мышь, терпеливо пребывая в неподвижности, но и в готовности к прыжку.
На эту благодать, ещё не окружённую ничем вкусненьким, мрачно взирает с подоконника черно-белый Тяпа. А рыжий, как африканская пыль, что покрывает палубу у берегов Марокко, Максик неторопливо и вкрадчиво влезает на моё колено и замирает в позе сфинкса или, скорее, вперёдсмотрящего. Я для него – фок-мачта, оконечность столешницы, кормá, за которой – кильватерный след Командора, его сочинения, а он может взирать на них с дивана и приветствовать рюмкой: «Никто пути пройдённого у нас не отберёт!» Обожаемый кормилец наконец опустился на диван, и тот застонал, приняв командорский зад дубликатом бесценного груза. Пружины пискнули и умолкли, справившись с привычной тяжестью.
Торжественный миг предвкушения…
Его почтили молчанием. Незримый Бахус витал где-то рядом и, благословляя, шептал: «Выпьем!» У него все расписано. Убедившись, что процесс пошёл, Бахус удалится, а Мнемозина уведёт нас в Севастополь. Командор любит этот город. Я тоже. Жаль только, что уже никогда в него не попаду. Такова воля эпохи и тарифы МПС.
Ладно, что есть, то есть. Отъездились на поездах, отлетались на самолётах, да и в морях отплавались. Только Бахус остался с нами, не покинуло прошлое. И воспоминания. За неимением лучшего, сойдёт и это. И потом, нельзя сбрасывать со счетов мои помазки и пишмашинку Командора. Пардон – компьютер, последнее и единственное прибежище души. Н-да, каждому своё. Что-то теряем, что-то находим. Кто там шагает левой? Мы поднимаем правой за Олега с Любашей, за Олегову яхту «Фиолент», памятную славными денёчками, проведёнными под её парусом, за котов и собак, братьев наших меньших, за мою кепуру, за удивительный и безумный, безумный, безумный мир, который трясётся от землетрясений, извержений и человеческой безалаберности, за мир, который бурлит и взрывается, полыхает пожарами, кипит ненавистью, громыхает орудийными выстрелами, трещит автоматными очередями и который, как Москва, не верит ничьим слезам.
Бахус, почуяв неладное, вернулся и подсказал: «Давайте, мужики, о чем-нибудь весёлом! Вы же коньяк смакуете, а не уксус?» Пришлось его окоротить: что значит «о весёлом»? Для веселия, Бог питейный, планета наша мало оборудована. Вырвать радость у грядущих дней не представляется возможным, а дни нашей жизни, как волны, бегут, порукой в том старость и… Чуть не запели! Дуэтом. Но вовремя захлопнули рты, чтобы налить и выпить за «радостный труд».
– Мольберт, надеюсь, не пустует? – спросил Командор.
– Дрискин получил все, что ему причиталось, – ответил я фразой из тетрадки Билли Бонса. – Думаю вытащить из-за печки «Море мрака». Маге tеnebrаrum… А может, какой другой незаконченный холст. Некоторые пылятся уже лет пять, а руки до них не доходят.
– А ноги? – поинтересовался Командор.
– И ноги не подходят. Бастуют.
И Командор принялся выговаривать мне за лень-матушку. Я вяло отбрыкивался. Ссылался на Дрискина. Мол, олигарх закупил мою кисть (увы, первый грешник есмь аз!), и я потому и не доберусь до прежних задумок, что, как ни крути, а есть-пить надо и в дни побед коммунизма, и в годы его низвержений. Даже ввернул для убедительности стишок Серёги Сомова:
Я, открывши холодильник,Обнаружил там пельмень.На него я любовался,Нюхал, ел его весь день.А моя, придя с работы,Принесла ещё один.Нынче – пятница. В субботуМы как есть его съедим.Посмеялись и вспомнили гостиницу «Севастополь», спящих ребят, расползавшихся крабов, тогдашний коньяк и… наполнили рюмки «Херсонесом», чтобы выпить за Сомова. В те осенние дни поэт-малолетка сочинил на Командора зловредный стихопамфлет. Оказалось, это не случайный эпизод, что, видимо, и привело затем молодца в «Красную Бурду».
Выпили и умолкли. Погрузились в какие-то свои внутренние размышления. Коньяк умиротворяет, а созерцательность – тоже его производное. О чем думал Командор, известно лишь ему, а я уставился на коричневые тома в старинных потёртых переплётах, издавна и любовно собираемые им. Вот, к примеру, пузатый, в коже и медных застёжках, «Устав морской. О всём, что касается к доброму управлению в бытности флота на море», созданный стараниями Петра I. Дальше стоят труды Крузенштерна и Головнина, славных мореходов, прижизненные издания Гоголя. С этой же полки досталось и мне в день рождения «Описание примечательных кораблекрушений, в разные времена случившихся». Сочинение Дункена перевел с аглицкого на русский не кто иной, как сам флота капитан-командор Василий Головнин. А кроме того, старинные географические карты – тоже пунктик Командора, вызывающий уважение, зависть и сожаление, что миновали времена, когда эти раритеты были доступны его карману.
От этих книг – шаг до вопроса, как подвигается его роман. Но странно, пока Командор глаголил о своих дерзновениях по части гиштории Севастополя, помыслами своими я убегал к раннему его стихотворению, в коем воспел он достославного Роберта Стивенсона, и те словеса нашли в моём сердце отклик и понимание, ибо автор сей, создавший «Остров сокровищ», оставил бесспорный след не токмо во многих иных отроческих умах, но и в моих младых помыслах, указал жизненную стезю, ибо, несмотря на злокозненные препоны судьбы, я с грехом пополам одолел её, дополз, дохромал в похмелье и мозолях до милой душе моей мини-Балтики, где и бросил якорь до глубин, достаточных для ямки, в которую буду со временем опущен на подкильных концах.
– Как-то у Бахуса… тьфу, у Борхеса, я наткнулся на мысль, позаимствованную у Стивенсона. – Я придвинул стопку к бутылке, намекая и предлагая. – Тот якобы писал, что очарование – одно из качеств, – основных! – которыми должен обладать писатель. Без него всё остальное бессмысленно. Твоё мнение, как профессионала, по этому поводу?
– Положительно. Как же ещё! – ответил он. – Читатель накинулся на детективы и страсти-мордасти. Это понятно. Раньше ощущался дефицит. А сколько издаётся головоломного умствования и выворачивания наизнанку! А потроха-то зачастую с душком, так сказать, второй свежести, просто скучны. Исчезло очарование! Вместо него – оскомина, что из номера в номер путешествует по страницам газет и журналов в последний десяток лет. Приевшиеся факты, а они у каждого одни и те же, как ни компонуй, нет ничего, кроме скуки.
Я слушал и соглашался: действительно оскомина! Грел в ладонях коньяк и вспоминал его стихотворение о Стивенсоне и той звезде, которую он открыл для нас:
Но до звезды той дорога далека —Птицы разбивались о решётку маяка:Птицы, летевшие на далёкий свет,Вдруг узнавали, что дороги нет.Сколько раз я видел, «что дороги нет»! Сколько раз скрипел зубами от невезения и безвыходности, заблудившись на бездорожье?! Сколько раз маяк оказывался фальшивым, а решётка – настоящей?!
Но опять среди ночей бессонных,В криках чаек, гибнущих в волне,Пробивалась песенка муссонаО далёкой облачной стране.Но когда дышать нам было нечем,Повторял солёный ветер вновь:В мире есть три самых главных вещи —Это море, дружба и любовь.– Давняя проба пера… – вздохнул Командор, выслушав мою декламацию. – Студенческий пятьдесят восьмой, но если о сути, то, как говорится, с подлинным верно.
– Пятьдесят восьмой… А ведь я тогда штормовал в далёком Карском, до нашего знакомства с тобой оставалось ещё целых девять лет, а ты уже посылал мне вослед стихотворные импульсы. Н-да… это море, дружба – и любовь…
– Импульсы заканчивались ещё одним четверостишием:
Не желая славы и награды,Глядя на покой и на беду,Шли они искать не Эльдорадо,А свою далёкую звезду.– Но до звезды той дорога далека… – вздохнул я. – Выпьем за тех, кто до неё добрался… За тебя. Я думал, что тоже добрался до неё, но не дожал до конца. Повернул вспять и утонул в «палёнке». Ноздри ещё на поверхности, но держусь наверху только потому, что было море… Оно осталось во мне, и я все время куда-то плыву. К тебе? Держусь, как за спасательный круг.
Тяпа потянулся, перешагнул с подоконника на компьютер, с него скользнул на стул и, оказавшись возле меня, смазал лапой Максика по морде. Коты сцепились и выкатились в коридор. Командор проводил их укоризненным взглядом, выцедил в стопки остатки коньяка и упрекнул меня:
– Ну, чего ты скулишь, Миша? Каждый раз заводишь одну и ту же песню! Давай поднимем за твою звезду… что до сих пор видна в окуляре секстана.
– Там уже не звезда, а кукиш… – продолжая брюзжать я, понимая, что он прав: звезда никуда не делась. Она осталась той же, путеводной, что помогала не скурвиться и, худо, бедно ли, помогает жить в мире с самим собой. – Давай поднимем! В конце концов «в мире есть три самых главных вещи – это море, дружба и любовь».
– От кофе не откажешься, надеюсь? – спросил Командор.
– Естественно! – ответил я, отдавая дань традиции и следуя ритуалу.
Командор отправился на камбуз, а я принял на колени вернувшегося Максика и, согреваясь жаром «Херсонеса», думал, что никакого скулежа и не было. Это верно, что у каждого своя звезда.
Пока пили кофе, Командор, не налегая, осторожно внушал мне мысль, что надо бы сдуть пыль с заждавшихся холстов, а закончив их, подумать о новых.
– Мысль интересная, – ответил ему, – она и мне не даёт покоя. Заканчиваю «Флинта». Вот и приезжай на смотрины.
– Мысль, конечно, интересная, но…
Он засмеялся. Я тоже. Даже Бахус, не переносивший запаха кофе, но торчавший возле нас в ожидании перемены напитка, прыснул, исторгнув из гнилозубого рта ехидный смешок. Ещё бы ему не хихикать! Командор только дважды расставался с любимым диваном ради сомнительного удовольствия прокатиться на электричке. Она, треклятая, тряская и дребезжащая, набитая летом потными людьми, заслоняла настоящее удовольствие от встречи с мини-Балтикой и строевыми соснами, в существование которых он уже не верил и, помнится, с удивлением взирал на стройноствольных красавиц, когда мы однажды шагали со станции в посёлок.
Я взглянул на часы: «Ого! Время пить и время исчезать». И я поплыл восвояси, где меня уже заждались дочка, внучка и жучка Дикарка.
На свете не бывает ошибочных мнений. Бывают мнения, которые не совпадают с нашими, вот и всё. Таково моё мнение.
Харуки Мураками«И кефир, как врага народа, поутру я за горло тряс». Это стишок Роста из «заметок» Ярослава Голованова. Я воспользовался дельным советом, а потом, благо домашние ещё спали, ушёл с Дикаркой в парк. Толстомясые городские псы вяло трусили мимо. Их сонные хозяева зябко ёжились в заливаемых синью аллеях и восхищались моей резвоногой лайкой. Я «грелся в лучах славы» и самодовольно поглядывал на тех и других.
Возвращаясь с прогулки, прикупил ещё два кефира, чтобы окончательно реабилитировать с себя в глазах дочки за вчерашнее амбре, – результат, как она сказала, «вчерашнего возлияния», которое не было им, если уж говорить всерьёз. Женщины, конечно, обладают тонким обонянием на спиртное, но должны же они в таком случае отличать аромат виноградной лозы от сивушного перегара! Тем более, что прибыл я к её семейному очагу всего лишь в возвышенном состоянии и настроении того же рода, ибо дружеское общение не предполагает пьянства, но если радость приходит не одна, а с бутылкой хорошего крымского коньяка, то могут ли мучить человека угрызения совести? И потом, что же они, угрызения, такое? По Теккерею – это «наименее активные из моральных чувств человека: если они и пробуждаются, подавить их легче всего, но у некоторых лиц они и вовсе не просыпаются». Мои, например, не проснулись и окончательно утонули в кефире. Да муженёк дочкин, сколь помнится, весело подмигнул мне, дескать, плюнь, папаша, на всё и береги здоровье. Понимающе улыбнувшись ему, я принялся собирать рюкзак.
Дикарка поняла это как добрый знак (возвращаемся к милым пенатам) и загаланила хвостом по примеру гондольеров, которые, двигая кормовое весло вправо и влево, плывут по венецианским канал к намеченной цели. Я погладил спутницу: сделаю пару звонков и возьмём курс на мини-Балтику.
– Кавалер-и-Бакалавр, бывший Че Гевара, а ныне всего лишь Ренан Хемингуевич Гофман, на проводе, – донеслось с другого конца города.
– Христос воскрес? – поинтересовался я.
– О-о!.. Воистину воскрес! – воскликнул Б-и-К, давясь какой-то снедью. – Ты сам-то когда «воскрес» из тьмутаракани?
– Вчера. Вывез вкусить городских благ свою четвероногую Магдалину. Сегодня мы дефилировали в парке, так все разномастные прелаты пялились на неё, как на заморское чудо. Особенно неистовствовал какой-то тонконогий хлюст. У самого хвост, как глиста, вставшая на цыпочки, а туда же!
– Ты мне, дед, зубы не заговаривай! Когда увидимся?
– Теперь не скоро. Уже отчаливаю, гружу «корабль пустыни» и мотаю тюрбан.
– Тюрбан или чалму?
– А есть разница?
– Ежели ты индус, то мотаешь тюрбан прямо поверх волос, а ежели правоверный мусульманин, то крутишь чал-му-у на тюбетейку или, допустим, феску.
– Всё-то ты знаешь, Ренан Хемингуе…
– Жозеф Эрнест Махович Кренкель!
– На мне, товарищ Кренкель, православный треух, а вот ты наверняка прикрываешь плешь фарисейской нашлёпкой!