Это был разговор с тысячью собеседников, из которых лишь один настоящий, и этого настоящего надо было ловить и не упускать из слуха. Как мне трудно, и как хорошо… И в разговоре татой ночи сама душа нетататот… безу безумие безочит, тому тамузыка татот…
Спустя три часа опасного для жизни воодушевления и вслушивания, он наконец выяснил всё, до последнего слова, завтра можно будет записать. На прощание попробовал вполголоса эти хорошие, теплые, парные стихи.
Благодарю тебя, отчизна,
за злую даль благодарю!
Тобою полн, тобой не признан,
я сам с собою говорю.
И в разговоре каждой ночи
сама душа не разберет,
мое ль безумие бормочет,
твоя ли музыка растет… —
Ат:
и только теперь поняв, что в них есть какой-то смысл, с интересом его проследил – и одобрил. Изнеможенный, счастливый, с ледяными пятками, еще веря в благо и важность совершенного, он встал, чтобы потушить свет. Он повернул выключатель, но в комнате нечему было сгуститься, и, как встречающие на дымном дебаркадере, стояли бледные и озябшие предметы.
Занавес
Акт третий
Собрание литературного кружка
Просторная, вытянутая гостиная, где справа от входа, широкий письменный стол, за которым сидит Васильев. Вдоль стен два длинных книжных шкафа (до потолка) и четыре этажерки. Напротив входа в комнату – диван, на котором сидят Александра Яковлевна, Любовь Марковна и Тамара. Справа от письменного стола столик ампир. В гостиной – несколько рядов стульев,
разделенных диваном, повернутых в сторону письменного стола. На них размещаются пришедшие на собрание. Рыжая, в зеленом выше колен, барышня помогает горничной разносить чай.
В гостиную входит Федор Константинович, три дамы на диване улыбаются ему, а Тамара указывает на свободный стул.
Александр Яковлевич (подходя и раскланиваясь):
Милостивый государь, знаете что, написали бы вы, в виде романизированной биографии, книжечку о нашем великом шестидесятнике. Да, конечно же, о Николае Гавриловиче Чернышевском. Да-да, не морщитесь, я все предвижу возражения на предложение мое, но, поверьте, бывают же случаи, когда обаяние человеческого подвига совершенно искупает литературную ложь, а он был сущий подвижник, и если бы вы пожелали описать его жизнь, я б вам много мог порассказать любопытного.
Федор, извиняюще улыбаясь А.Я., движется в направлении указанного Тамарой свободного стула. Кто-то сзади произносит с ответной объясняющей интонацией:
Годунов-Чердынцев.
Ат:
Когда молодые люди его лет, любители стихов, провожали его, бывало, тем особенным взглядом, который ласточкой скользит по зеркальному сердцу поэта, он ощущал в себе холодок бодрой живительной гордости: это был предварительный проблеск его будущей славы, но была и слава другая, земная, – верный отблеск прошедшего: не менее, чем вниманием ровесников, он гордился любопытством старых людей, видящих в нем сына знаменитого землепроходца, отважного чудака, исследователя фауны Тибета, Памира и других синих стран.
Александра Яковлевна (со своей росистой улыбкой):
Вот, познакомьтесь.
Скворцов:
Здравствуйте, Скворцов. Я недавно убыл из Москвы. Дорогой Федор Константинович, меня поражает полная неосведомленность за границей в отношении гибели Константина Кирилловича.
Скворцова (его жена):
Мы думали, что если у нас не знают, так это в порядке вещей.
Скворцов:
Да, со страшной ясностью вспоминаю сейчас, как мне довелось однажды быть на обеде в честь вашего батюшки и как остроумно выразился Козлов, Петр Кузьмич, что Годунов-Чердынцев, дескать, почитает Центральную Азию своим отъезжим полем. Да… Я думаю, что вас еще тогда не было на свете.
Федор (сухо перебив Скворцова):
А что сейчас происходит в России?
Скворцов:
Как вам сказать…
Адвокат (протискиваясь и пожимая руку Федору):
Здравствуйте, Федор Константинович, здравствуйте, дорогой.
Васильев (поднявшись со своего места и на мгновение опершись о столешницу легким прикосновением пальцев):
Дамы и господа, объявляю собрание открытым. Господин Буш, прочтет нам свою новую, свою философскую трагедию.
Герман Иванович Буш, пожилой, застенчивый, крепкого сложения, симпатичный рижанин, похожий лицом на Бетховена, садится за столик ампир, гулко откашливается, разворачивает рукопись; у него заметно дрожат руки и продолжают дрожать во все время чтения.
Ат:
Уже в самом начале наметился путь беды. Курьезное произношение чтеца было несовместимо с темнотою смысла.
Буш (читает по рукописи):
Первая Проститутка. Всё есть вода. Так говорит гость мой Фалес.
Вторая Проститутка. Всё есть воздух, сказал мне юный Анаксимен.
Третья Проститутка. Всё есть число. Мой лысый Пифагор не может ошибиться.
Четвертая Проститутка. Гераклит ласкает меня, шептая: всё есть огонь.
Спутник (входит). Всё есть судьба.
Недоуменно обмениваются взглядами несколько человек, Кончеев медленно и осторожно берет с этажерки большую книгу (альбом персидских миниатюр), медленно ее поворачивает то так, то сяк на коленях и начинает ее тихо и медленно рассматривать. У Чернышевской – удивленный и оскорбленный вид.
Буш читает быстро, его лоснящиеся скулы вращаются, горит подковка в черном галстуке, ноги под столиком стоят носками внутрь.
Васильев так тяжко поворачивается на стуле, что он неожиданно треснул, поддалась ножка, и Васильев рванулся, переменившись в лице, но не упал. Звериный, ликующий взрыв, чтение прерывается; пока Васильев переселяется на другой стул,
Буш что-то отмечает в рукописи карандашиком и приступает к дальнейшему чтению: