Оценить:
 Рейтинг: 0

Лермонтов в жизни

Год написания книги
2003
Теги
<< 1 ... 17 18 19 20 21 22 23 24 25 ... 90 >>
На страницу:
21 из 90
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Вот вам вся драма этого милого, игривого, прелестного в своем роде стихотворения.

В. П. Бурнашев (со слов А. И. Синицина). Стб. 1781—1782

О резвости гусарских скакунов можно судить по следующему рассказу Д. А. Столыпина. Во время известной поездки Лермонтова с А. А. Столыпиным на дачу балерины Пименовой, близ Красного кабачка, воспетой Михаилом Юрьевичем в поэме «Монго», когда друзья на обратном пути только что выдвинулись на петергофскую дорогу, вдали показался возвращающийся из Петергофа в Петербург в коляске четверкою великий князь Михаил Павлович. Ехать ему навстречу – значило бы сидеть на гауптвахте, так как они уехали из полка без спросу. Недолго думая, они повернули назад и помчались по дороге в Петербург, впереди великого князя. Как ни хороша была четверка великокняжеских лошадей, друзья ускакали и, свернув под Петербургом в сторону, рано утром вернулись к полку благополучно. Великий князь не узнал их, он видел только двух впереди его ускакавших гусар, но кто именно были эти гусары, рассмотреть не мог и поэтому, приехав в Петербург, послал спросить полкового командира: все ли офицеры на ученье? «Все», – отвечал генерал Хомутов; и действительно были все, так как друзья прямо с дороги отправились на ученее. Гроза миновала благодаря резвости гусарских скакунов.

П. К. Мартьянов 1(со слов графа А. В. Васильева). Т. I. С. 149—150

В 1834 или 1835 году, раз вечером, у кн. Т. было довольно большое собрание офицеров, кавалергардов и из других полков. В числе их были Александр Иванович Барятинский и Лермонтов, бывшие товарищи по юнкерской школе. Разговор был оживленный, о разных предметах; между прочим, Лермонтов настаивал на всегдашней его мысли, что человек, имеющий силу для борьбы с душевными недугами, не в состоянии побороть физическую боль. Тогда, не говоря ни слова, Барятинский снял колпак с горящей лампы, взял в руку стекло и, не прибавляя скорости, тихими шагами, бледный, прошел через комнату и поставил ламповое стекло на стол целым; но рука его была сожжена почти до кости, и несколько недель носил он ее на привязи, страдая сильною лихорадкою.

А. Л. Зиссерман. Еще о поединке Лермонтова //

Русский архив. 1893. № 9. С. 113

Лермонтов жил с товарищами вообще дружно, и офицеры любили его за высоко ценившуюся тогда «гусарскую удаль». Не сходился он с одними только поляками, в особенности он не любил одного из наиболее чванливых из них – Понятовского, бывшего впоследствии адъютантом великого князя Михаила Павловича. Взаимные их отношения ограничивались холодными поклонами при встречах. Михаил Юрьевич не раз говаривал: «Жиды гораздо искреннее, чем поляки».

П. К. Мартьянов.Поэт М. Ю. Лермонтов по запискам и

рассказам современников // Всемирный труд. 1870. № 10. С. 591.

(Далее цит. как: П. К. Мартьянов 2)

Уцелел рассказ про один случай, происшедший во время одного из приездов в Тарханы Михаила Юрьевича, когда он был офицером лейб-гвардии, приблизительно лет за пять до смерти. В это время, как раз по манифесту Николая I, все солдаты, пробывшие в военной службе не менее двадцати лет, были отпущены в отставку по домам; их возвратилось из службы в Тарханы шесть человек, и Михаил Юрьевич, вопреки обычая и правил, распорядился дать им всем 1/2 десятины пахотной земли в каждом поле при трехпольной системе и необходимое количество строевого леса для постройки изб, без ведома и согласия бабушки: узнав об этом, Елизавета Алексеевна была очень недовольна, но все-таки распоряжения Мишеньки не отменила.

П. К. Шугаев.С. 504

В одно воскресенье, помнится, 15 сентября 1836 года, часу во втором дня, я поднимался по лестнице конногвардейских казарм в квартиру доброго моего приятеля А. И. Синицына… Подходя уже к дверям квартиры Синицына, я почти столкнулся с быстро сбегавшим с лестницы и жестоко гремевшим шпорами и саблею по каменным ступеням молоденьким гвардейским гусарским офицером в треугольной, надетой, с поля, шляпе, белый, перистый султан которой развевался от сквозного ветра. Офицер этот имел веселый, смеющийся вид человека, который сию минуту видел, слышал или делал что-то пресмешное. Он слегка задел меня или, скорее, мою камлотовую шинель на байке (какие тогда были в общем употреблении) длинным капюшоном своей распахнутой и почти распущенной серой офицерской шинели с красным воротником и, засмеявшись звонко на всю лестницу (своды которой усиливали звуки), сказал, вскинув на меня свои довольно красивые, живые, черные, как смоль, глаза, принадлежавшие, однако, лицу бледному, несколько скуластому, как у татар, с крохотными тоненькими усиками и с коротким носом, чуть-чуть приподнятым, именно такой, какой французы называют nez ata cousin (вздернутый нос): «Извините мою гусарскую шинель, что она лезет без спроса целоваться с вашим гражданским хитоном», – и продолжал быстро спускаться с лестницы, все по-прежнему гремя ножнами сабли, не пристегнутой на крючок, как делали тогда все светские благовоспитанные кавалеристы, носившие свое шумливое оружие с большою аккуратностью и осторожностью, не позволяя ему ни стучать, ни греметь. Это было не в тоне. Развеселый этот офицерик не произвел на меня никакого особенного впечатления, кроме только того, что взгляд его мне показался каким-то сосредоточенным, тяжелым; да еще, враг всяких фамильярностей, я внутренне нашел странною фамильярность его со мною, которого он в первый раз видит в жизни, как и я его. Под этим впечатлением я вошел к Синицыну и застал моего доброго Афанасия Ивановича в его шелковом халате, надетом на палевую канаусовую с косым воротником рубашку, занятого прилежным смахиванием пыли метелкою из петушьих перьев со стола, дивана и кресел и выниманием окурков маисовых пахитосов, самого толстого калибра, из цветочных горшков, за которыми патриархальный мой Афанасий Иванович имел тщательный и старательный личный уход, опасаясь дозволять слугам касаться до его комнатной флоры, покрывавшей все его окна, увешанные, кроме того, щеголеватыми проволочными клетками, в которых распевали крикуньи канарейки и по временам заливались два жаворонка, датский и курский.

– Что это вы так хлопочете, Афанасий Иванович? – спросил я, садясь в одно из вольтеровских кресел, верх которого прикрыт был антимакассаром, чтоб не испортил бы кто жирными волосами яркоцветной штофной покрышки, впрочем, и без того всегда покрытой белыми коленкоровыми чехлами.

– Да, как же, – отвечал Синицын с несколько недовольным видом, – я, вы знаете, люблю, чтоб у меня все было в порядке, сам за всем наблюдаю; а тут вдруг откуда ни возьмись, влетает к вам товарищ по школе, курит, сыплет пепел везде, где попало, тогда как я ему указываю на пепельницу, и вдобавок швыряет окурки своих проклятых трабукосов (толстые пахитосы в маисовой соломе, вроде нынешних папиросов, явившихся в Петербурге только в конце сороковых годов) в мои цветочные горшки и при всем этом без милосердия болтает, лепечет, рассказывает всякие глупые истории о петербургских продажных красавицах, декламирует самые скверные французские стихи, тогда как самого Бог наградил замечательным талантом писать истинно прелестные русские стихи. Так небось не допросишься, чтоб что-нибудь свое прочел! Ленив, пострел, ленив страшно, и что ни напишет, все или прячет куда-то, или жжет на раскурку трубок своих же сорвиголов гусаров. А ведь стихи-то его это просто музыка! Да и распречестный малый, превосходный товарищ! Вот даже сию минуту привез мне какие-то сто рублей, которые еще в школе занял у меня «Курок»… Да ведь вы «Курка» не знаете: это один из наших школьных товарищей, за которого этот гусарчик, которого вы, верно, сейчас встретили, расплачивается. Вы знаете, Владимир Петрович, я не люблю деньги жечь; но ей-богу, я сейчас предлагал этому сумасшедшему: «Маёшка, напиши, брат, сотню стихов, о чем хочешь – охотно плачу тебе по рублю, по два, по три за стих с обязательством держать их только для себя и для моих друзей, не пуская в печать!» Так нет, не хочет, капризный змееныш этакий, не хочет даже «Уланшу» свою мне отдать целиком и в верном оригинале, и теперь даже обижался, греховодник, что и «Монго» у него нет, между тем Коля Юрьев давно у него же для меня притибрил копию с «Монго». Прелесть, я вам скажу, прелесть, а все-таки не без пакостной барковщины… Еще у этого постреленка, косолапого Маёшки, страстишка меня моею аккуратною обстановкой корить и приводить у меня мебель в беспорядок, сорить пеплом и, наконец, что уже из рук вон плохо, просто сердце у меня вырывает, это то, что он портит мои цветы, рододендрон вот этот, и, как нарочно, выбрал же он рододендрон, а не другое что, и забавляется разбойник этакий тем, что сует окурки в землю, и не то чтобы только снаружи, а расковыривает землю, да и хоронит. Ну далеко ли до корня? Я ему резон говорю, а он заливается хохотом! Просто отпетый какой-то Маёшка, мой любезный однокашник.

И все это Афанасий Иванович рассказывал, стараясь как можно тщательнее очистить поверхность земли в горшке своего любезного рододендрона…

…Я спросил Синицына: «Кто же этот гусар? Вы называете его Маёшкой, но это, вероятно, школьная кличка, прозвище».

– Лермонтов, – отвечал Синицын, – мы с ним были в кавалерийском отделении школы.

В. П. Бурнашев. Стб. 1782

В гусарском полку, по рассказу графа Васильева, было много любителей большой карточной игры и гомерических попоек с огнями, музыкой, женщинами и пляской. У Герздорфа, Бакаева и Ломоносова велась постоянная игра, проигрывались десятки тысяч, у других – тысячи бросались на кутежи. Лермонтов бывал везде и везде принимал участие, но сердце его не лежало ни к тому, ни к другому. Он приходил, ставил несколько карт, брал или давал, смеялся и уходил. О женщинах, приезжавших на кутежи из С.-Петербурга, он говаривал: «бедные, их нужда к нам загоняет» или: «на что они нам? у нас так много достойных любви женщин». Из всех этих шальных удовольствий поэт более всего любил цыган.

Д. А. Столыпин рассказывал мне, что он, будучи еще юнкером (в 1835 или 1836 году), приехал однажды к Лермонтову в Царское Село и с ним после обеда отправился к цыганам, где они и провели целый вечер. На вопрос его, какую песню он любит более всего, Лермонтов ответил: «А вот послушай!» и велел спеть. Начала песни, к сожалению, Дмитрий Аркадьевич припомнить не мог, он вспомнил только несколько слов ее: «а ты слышишь ли, милый друг, понимаешь ли…» и еще «ах, ты, злодей, злодей…» Вот эту песню он особенно любил за мотивы и за слова… В то время цыгане в Петербурге только что появились. Их привез из Москвы знаменитый Илья Соколов, в хоре которого были первые, по тогдашнему времени, певицы: Любаша, Стеша, Груша и другие, увлекавшие не только молодежь, но и стариков на безумные с ними траты. Цыгане по приезде из Москвы первоначально поселились в Павловске, где они в одной из слободок занимали несколько домов, а затем уже, с течением времени, перебрались и в Петербург. Михаил Юрьевич частенько наезжал с товарищами к цыганам в Павловск, но и здесь, как во всем, его привлекал не кутеж, а их дикие разудалые песни, своеобразный быт, оригинальность типов и характеров, а, главное, свобода, которую они воспевали в песнях и которой они были тогда единственными провозвестниками. Все это он наблюдал и изучал, и возвращался домой почти всегда довольный проведенным у них временем.

П. К. Мартьянов 2. С. 591—592

Мне случилось однажды в Царском Селе уловить лучшую минуту его вдохновения. В летний вечер я к нему зашел и застал его за письменным столом, с пылающим лицом и с огненными глазами, которые были у него особенно выразительны. «Что с тобою?» – спросил я. «Сядьте и слушайте», – сказал он и в ту же минуту в порыве восторга прочел мне от начала до конца всю свою великолепную поэму «Мцыри» (послушник по-грузински), которая только что вылилась из-под его пера. Внимая ему, и сам пришел я в невольный восторг: так живо выхватил он из ребр Кавказа одну из разительных сцен и облек ее в живые образы пред очарованным взором. Никогда никакая повесть не производила на меня столь сильного впечатления. Много раз впоследствии перечитывал я его «Мцыри», но уже не та была свежесть красок, как при первом одушевленном чтении самого поэта.

А. Н. Муравьев.С. 26

Я бешусь на Лермонтова, главное, за то, что он повесничает со своим дивным талантом, и за то, что он не хочет ничего своего давать в печать и, по-моему, просто-напросто оскорбляет божественный свой дар, избирая для своих стихотворений сюжеты совершенно нецензурного характера и вводя в них вечно отвратительную барковщину.

В. П. Бурнашев. Стб. 1782

Во всяком случае некоторые товарищи, как, например, Годеин и другие, чтили в нем поэта и гордились им.

Между тем некоторые гусары были против занятий Лермонтова поэзией. Они находили это несовместимым с достоинством гвардейского офицера.

– Брось ты свои стихи, – сказал однажды Лермонтову любивший его более других полковник Ломоносов, – государь узнает, и наживешь ты себе беды!

– Что я пишу стихи, – отвечал поэт, – государю было известно еще когда я был в юнкерской школе, через великого князя Михаила Павловича, и вот, как видите, до сих пор никаких бед я себе не нажил.

– Ну, смотри, смотри, – грозил ему шутя старый гусар, – не зарвись, куда не следует.

– Не беспокойтесь, господин полковник, – отшучивался Михаил Юрьевич, делая серьезную мину, – сын Феба не унизится до самозабвения.

П. К. Мартьянов 2. С. 592, 593

Как-то я подошел к окну и увидел на нем тетрадь, и очень толстую; на заглавном листе было крупными буквами написано: «Маскарад, драма». Я взял ее и спросил Лермонтова: его ли это сочинение? Он обернулся и сказал: «Оставь, оставь, это секрет». Но потом подошел, взял рукопись и сказал, улыбаясь: «Впрочем, я тебе прочту что-нибудь; это сочинение одного молодого человека», – и, действительно, прочел мне несколько стихов, но каких, этого за давностью лет вспомнить не могу.

М. Н. Лонгинов 2. С. 291

Пришло ему на мысль написать комедию, вроде «Горе от ума», резкую критику на современные нравы, хотя и далеко не в уровень с бессмертным творением Грибоедова. Лермонтову хотелось видеть ее на сцене, но строгая цензура III Отделения не могла ее пропустить. Автор с негодованием прибежал ко мне и просил убедить начальника сего отделения, моего двоюродного брата Мордвинова, быть снисходительным к его творению, но Мордвинов оставался неумолим; даже цензура получила неблагоприятное мнение о заносчивости писателя, что ему вскоре отозвалось неприятным образом.

А. Н. Муравьев.С. 26

Кстати, при этом замечу, что поэмы Лермонтова «Демон» и «Хаджи Абрек», в которых так поэтично изображены кавказские виды, были написаны до его первой ссылки на Кавказ. Кто-то из наших критиков, не зная того, укорял поэта, что он описал и воспел то, чего не видал. Лермонтов, побывав во второй раз на Кавказе уже юношею, переделал и пополнил поэму «Демон», и потому-то есть две редакции этой поэмы.

А. М. Меринский 1. С. 286

Литературная критика обратила на него внимание после появления его повести о купце Калашникове в «Литературных прибавлениях к «Русскому инвалиду», издававшихся под редакциею г. Краевского.

Лермонтов сделался известен публике своим стихотворением «На смерть Пушкина»: но еще и до этого, когда он был в юнкерской школе, носились слухи об его замечательном поэтическом таланте – и его поэма «Демон» ходила уже по рукам в рукописи.

И. И. Панаев.Литературные воспоминания. М.: ГИХЛ, 1950. С. 132

Мне всегда казалось, что «Демон» похож на оперу с очаровательнейшею музыкой и пустейшим либретто.

А. П. Шан-Гирей.С. 750

Надо удивляться детским произведениям Лермонтова – его драме, «Боярину Орше» и т. п. (не говорю уже о «Демоне»): это не «Руслан и Людмила», тут нет ни легкокрылого похмелья, ни сладкого безделья, ни лени золотой, ни вина и шалостей амура, – нет, это – сатанинская улыбка на жизнь, искривляющая младенческие еще уста, это «с небом гордая вражда», это – презрение рока и предчувствие его неизбежности. Все это детски, но страшно сильно и взмашисто. Львиная натура! Страшный и могучий дух.

В. Г. Белинский – В. П. Боткину.

17 марта 1842 г.

(Здесь и далее цит. по: Белинский В. Г.

Полное собрание сочинений. М., 1956. Т. 11)
<< 1 ... 17 18 19 20 21 22 23 24 25 ... 90 >>
На страницу:
21 из 90