Наблюдательный Ермишка, хотя и кажется глуповатым, спрашивает вдогонку:
– А почему такое: мне говоришь «тебе», а ему – «вы»? Теперь, по декрету, все господа.
Сестрица стала говорить Ермише: «Вы, товарищ». Одинаково обоим.
Однажды ночью, когда загрязненная рваная рана от лошадиного копыта на ноге Горленки повела к признакам заражения крови, Вероника стояла, склонясь над его постелью, и слушала его пульс: он очнулся от забытья и остановил на ней изумленные лихорадочные глаза с расширенными зрачками. Не сразу узнал.
– Господи, как я давно не видал тебя, Лада.
– Очнитесь! Вы бредите…
В жару он все перепутал. Он был рад Веронике, а смешал ее с Ладой. И потому сказал «ты». Но он не понимал, что он спутался. Он действительно обрадовался, увидав лицо Вероники. А потом опять затмение: почудилось, что присевшая на постель женщина – жена, Лада, и он поймал ее руку и стал гладить. Заговорил что-то про красных…
Женщина закрыла ему губы ладонью руки, чтобы никто не расслыхал, что говорит он в бреду, а он, продолжая путать два женских образа, стал целовать ладонь, заграждавшую его уста. Потом он сразу очнулся: сестра положила ему на голову гуттаперчевый блин со снегом…
– Не надо говорить, – смотря в глаза больного, сказала сестра и сделала едва уловимый знак движением глаз. – Не надо го-во-рить… Поняли?
– Что ты все с ним возишься? Ни хрена он не понимает. Помрет, видно, – сказал Ермиша, спуская ноги с постели. – Сходить до ветру…
Когда Ермиша, шлепая громко огромными башмаками, уплелся, Вероника наклонилась к Паромову так близко, что завиток ее шелковых волос защекотал ему щеку, а губы коснулись уха и сказали:
– Вы говорите и выдаете свои тайны.
А потом встала и уже строго сказала:
– Нельзя снимать пузырь с головы!
Потом она еще несколько раз ночью приходила к постели Паромова, меняла компресс и тревожно прислушивалась к его дыханию. Он каждый раз узнавал ее и говорил:
– Вы измучились… Идите и спите…
– А говорить не будете?
– Нет. Я теперь в здравом уме.
Перед рассветом она была последний раз. Мерила температуру. Он взял ее руку, лежавшую поверх его одеяла, и притянув несколько раз коснулся ее своими губами. Не отняла. Она была грустна, расстроена и задумчива. Точно отделилась от мира видимого и улетела в невидимый.
– Температура спадает, – подумала она вслух рассеянно и пошла. Паромов проводил ее глазами до самой двери, за которой она скрылась. «Опечаленная любовь, – подумал он. – Тяжело, должно быть, таким душам жить в наше страшное поганое время. Только здесь, в лазаретах и больницах, спрятавшись в сердце женщины, еще, как свет во тьме, светит любовь укрощенным страданиями людям…»
Глава V
Странное притяжение душ, впервые и случайно встретившихся, почти ни слова не сказавших о себе друг другу. Вероника хочет скрыть это, но не удается. Паромов чувствует ее тяготение. Оно проскальзывает в мимолетном взгляде, в холодно произнесенном вопросе, в самой позе, когда она стоит близко. И сам он испытывает то же самое. Он чувствует Веронику на расстоянии. Иногда лежит с закрытыми глазами, и вдруг что-то заставляет его раскрыть их. Озирается и видит Веронику. Что это такое? Откуда это взаимное тяготение? Люди науки, уклоняясь от многого чудесного и необъяснимого в нашей жизни, в ответ только улыбнутся и скажут: «Сродство душ», – скажут, конечно, с оттенком иронии. Логичнее, убедительнее и красивее объясняет это буддизм: две души, знавшие и любившие друг друга в веках прошлого, встретились в новых перевоплощениях и узнали друг друга тайно от нашей новой материальной сущности… И в самом деле, при первом же взгляде на Веронику у Паромова явилось такое ощущение, словно когда-то, очень давно, он уже видел и знал точно такую же женщину. Потом он стал чувствовать смутное беспокойство. Словно все хотелось что-то вспомнить, когда говорил с Вероникой. Это прямо удивительно: если он лежит и чутко дремлет, он сразу пробуждается, когда Вероника, даже издали, остановит на нем свой взгляд. Должно быть, то же испытывает и она. Хочет скрыть и не удается: и в мимолетном взгляде, и в пустом будничном вопросе, и в том, как она дает ему лекарство или слушает пульс и сердце, в самой позе, когда Вероника подходит к нему, во всем прорывается нечто особенное, неуловимое и безымянное, что пропадает, когда она смотрит, говорит, дает лекарство вообще, всем другим. И доброта, и улыбка – всем, кроме него, одинаковые. К нему, может быть, даже меньше этой видимой доброты, ласки, улыбок сочувствия, чем ко всем другим, но за ними есть какая-то тайная и неразгаданная еще близость. Не потому ли он, уже зная, что ее зовут Вероникой, называл Ладой, именем самого близкого ему в жизни человека? Словно душа искала материальных форм для выражения чувства неосознанной еще близости…
Когда однажды она целый день не появлялась в палате, Паромова охватило странное чувство: тоска и скука, смешанные с непрестанным ожиданием, от которого утомлялись нервы, зрение и слух. Почему ее нет? Что с ней случилось? А вдруг она уже больше не появится? Моментами почудится ее голос – и вздрогнет душа. То шаги – поднимает голову и посмотрит. Почему он так ждет и почему думает о ней, а не о Ладе?.. Нет, это так… Разве можно забыть Ладу, разлюбить Ладу? Никогда! Он старался заставлять себя думать о Ладе, вспоминал ее глаза, улыбку, ласку, и как-то незаметно мысли о Ладе переходили в мысли о Веронике, сплетались, перепутывались, и наконец Лада уходила, и оставалась Вероника… Ловил себя на этом и пугался. Что же это в самом деле? Неужели он… Какая чепуха! Вслух смеялся, отвертывался к стене лицом и решал заснуть. Но вот опять чудится вдали голос Вероники. Пришла? Нет. Померещилось. Вечером не выдержал и спросил у сиделки:
– А где сестра?
– Заболела что-то. Не тиф ли… На той половине – тифозных насовали.
– Не померла бы! – сказал Спиридоныч и вздохнул.
– Очень просто, – заметила сиделка.
Сразу заболела душа. Точно самый близкий человек хворал и может умереть. Точно телеграмму получил об этом, и надо сейчас же что-то сделать, куда-то поехать, что-то предпринять. И от того, что он ничего не мог сделать, душа разрывалась на части.
– Как же это так?..
Всю ночь не спал, прислушивался. Когда появлялась сиделка, подзывал и спрашивал:
– Ну как? Сестра?
– Получше.
– Доктор был?
– Ждем.
Следующий день прошел в напряженном мучительном ожидании. Был доктор у сестры, и в палате говорили, что – «тиф», заразилась…
– Ну вот и все! – повторял Паромов и думал о смерти, о гибели молодых и прекрасных душ, о том, стоило ли ей «класть душу» вот за такие «други», как Ермишка, Гришка, хулиган Ерепенников? Ведь таких неисчислимое множество. Жизнь этой прекрасной женщины он мысленно называл «редчайшей драгоценностью». Не на фальшивые ли бумажки променивает она эту драгоценность? Даже являлась мысль дерзновенного и кощунственного характера: убивают самых лучших, умирают тоже самые лучшие, – где тут смысл Божественной справедливости?..
Однажды поделился своими мыслями и сомнениями со Спиридонычем:
– Почему, товарищ, всякая сволочь живет и преумножается, а вот такие, как наша сестрица, за все умирать должны? Как ты полагаешь?
Спиридоныч высказал несогласие, замотал головой:
– Не за сволочь она муку на себя приняла, а по любви великой, по Христовой заповеди, друг…
– И за эту любовь должна жизнью заплатить? Почему, спрашиваю, сволочь живет и наслаждается, а вот она?..
– Премудрость Божия, брат! Может, они, такие-то, самому Богу нужны? Вот Он и подбирает их с грешной земли.
Паромов рассердился:
– Чепуха! Хорошие-то на земле, братец, нужнее, чем на небе. Там и так всяких праведников и святых много.
– Господу, братец, виднее, кого куда определить – вот что! Кто знает? Может, и так, что видит Господь судьбу человеческую на земле и жалеет: смерть посылает, чтобы укрыть от злобы и страданий… Видишь, как у нас на земле жисть-то стала?.. Хуже ада кромешного…
И Спиридоныч начинал рассказывать разные «божественные истории» о промысле Божьем, о чудесах разных, о предопределении. Много знал он таких случаев, как из божественных книг, из жития святых, так и из своего житейского опыта. Начнет рассказывать – и конца нет!..
Спиридоныч мурлыкает, а Паромов думает о прекрасной женщине.
Прошел еще день, а сестрица не появлялась. Зато вечером оба обрадовались:
– Ну что? Как сестрица? – спросил Паромов у сиделки.
– Получше. Спал жар-то. Ослабла уж очень.