Александр Петрович немного помолчал и улыбнулся:
– Анни, рядом с тобой ничего не может тревожить! – Он подошёл к шифоньеру и стал выбирать пижаму.
– Я понимаю, ты чего-то не говоришь… не хочешь, чтобы я волновалась, но я же вижу…
– Понимаешь, я не стал бы тебе ничего говорить, но это уже почти не секрет. Дело в том, что японцы готовят кампанию против Советов, здесь, на Дальнем Востоке. Конечно, всё секретно, но разве утаишь? Тут сама география на их стороне, грех упускать такую возможность – отрезать у Советов Дальний Восток им сам Бог велел! Ударить где-нибудь, – он резко провёл рукою сверху вниз, как будто что-то разрубил, – между Читой и Иркутском или западнее Иркутска, и до самого Владивостока всё их. Они и в девятнадцатом, и в двадцатом этого хотели, но тогда мощи не хватило… или решимости…
Он достал две пижамы, одну бумажную, другую шёлковую.
– Возьми бумажную, дома так натоплено, – посмотрев на него, сказала Анна.
Александр Петрович согласно кивнул и шёлковую положил обратно.
– Ты рассказывал про японцев, – напомнила Анна.
Она сняла халат и повесила его на плечики, прошла к комодику, открыла верхний ящик и стала выбирать ночную рубашку. Александр Петрович видел её такой каждый вечер, здесь, в этой спальне, когда она вот так готовилась ко сну. Она снимала халат, расстёгивала лиф и пояс, снимала чулки; она ставила ногу на пуф, стоящий рядом с кроватью, и, подхватывая пальцами, снимала один чулок, потом другой; она их не скатывала в колечко, а именно снимала, потом встряхивала и складывала, чтобы завтра отправить в бельевую корзину. Чуть уловимо от неё пахло духами: она брала с будуара один из многочисленных флакончиков, потом садилась к зеркалу, распускала волосы и начинала расчёсывать их. Освобождённые от шпилек, они падали на спину и закрывали её до самой поясницы. Александр Петрович любил смотреть на плавность, неторопливость и женскую уверенность, с которой она всё это делала. Он часто ловил себя на мысли, что каждый день ждёт этих нескольких минут.
– Какие японцы, о чём ты говоришь? – тихо промолвил он, подошёл к ней и положил руки на плечи; она повернула к нему голову и снизу вверх посмотрела:
– Нет, сегодня мы будем говорить о японцах. – Она улыбнулась.
Александр Петрович посмотрел ей в глаза и с улыбкой сказал:
– Ну что ж, о японцах так о японцах!
Он подошёл к тумбочке, рядом со своей кроватью, взял папиросу, долго глядел в пол и потом задумчиво начал:
– Сейчас у них в Маньчжурии стоит целая армия – Квантунская. Группировка сильная, и в любой момент они могут её двинуть. – Он говорил медленно, делая паузы между каждым предложением. – Не знаю – чего они ждут? У Советов здесь сил пока не так много. Сталин за последние два года уничтожил своих лучших офицеров. Сейчас его войсками и командовать некому; молодежь ещё не обстреляна, серьёзной боевой закалки нет…
Анна сидела у будуара, продолжала расчёсывать волосы и внимательно слушала мужа, она смотрела на него через зеркало и уже понимала, что всё, что он сейчас говорит, не является настоящей причиной его беспокойства. Планы японцев и без того были всем понятны; никто этого не скрывал. Значит, произошло что-то другое, и это другое заставляет его переживать и даже что-то, наверное, скрывать от неё; но она не перебивала. На некоторое время он замолчал, потом наконец произнёс:
– Они стали интересоваться нами… правильнее сказать, – нашей молодежью!
У Анны ёкнуло сердце – вот оно что! Что-то может произойти с… Александр Петрович осторожно глянул ей в глаза.
– Пока тревожиться нет причин. Пока они набирают добровольцев. Кстати, в прошлом году ты ездила в Шанхай, – как тебе там понравилось?
Анна всё поняла и спросила:
– Ты думаешь, нам пора?
– Ну, по крайней мере, думать об этом уже, наверное, надо.
– Сашенька! Скажи мне, пожалуйста, что с нами может случиться?
Александр Петрович пожалел, что проговорился, но деваться было уже некуда.
– С нами ничего не может случиться, но японцы могут объявить мобилизацию.
– Кого? – спросила она осторожно.
– Нашей молодёжи! И тогда… – Александр Петрович положил неприкуренную папиросу на край пепельницы.
Ей не надо было договаривать, что тогда… опасность грозила её сыну, его могут мобилизовать в японскую армию или в маньчжурскую, она в этом не очень понимала. Это будет катастрофа: мало того что они живут в чужой стране, так ещё её сын может оказаться в чужой армии и попасть на чужую войну. Ничего хуже в голову ей прийти не могло.
– Думаю, что нас это не коснётся, – договорил Александр Петрович. – Надеюсь!
Анне Ксаверьевне показалось, что она всё поняла, она встала, поцеловала его и погасила свет. Пятнадцатью минутами раньше, ещё когда она шла в спальню, когда начала готовиться ко сну, когда слушала мужа, то чувствовала, что за день устала и хочет спать и уснёт, как только голова окажется на подушке, но сон прошёл.
Кузьма Ильич топтался и скрипел половицами.
«…Или сразу с Сашиком поговорить? – задавал он себе вопрос и не мог на него ответить. – Да и о чём? С чего начать? Что он знает в свои двадцать два с половиной года?»
Он подкрутил свет в керосиновой лампе, которую по старинке держал в своей комнате, сел на край неразобранной кровати и стал перебирать иконки. В руки попалась самая толстая; не глядя он механически вертел её, потом удивлённо посмотрел, как будто бы раньше не видел, и крепким ногтем отковырнул заднюю стенку. На ладонь выпал в несколько раз сложенный ветхий листок бумаги с лохмато-бархатными серыми сгибами. Осторожно, чтобы не порвать, он развернул его, надел очки и стал вчитываться в мелкую скоропись, написанную фиолетовыми чернилами убористым почерком. Это был его почерк. Сначала он читал, скользя по строчкам, то верхним, то из середины, но вдруг остановился и стал читать внимательно: «…Как хорошо известно всем русским и, конечно, Вашему Высокопревосходительству, перед этим чтимым всей Россией Образом ежегодно 6 декабря в день зимнего Николы возносилось моление, которое оканчивалось общенародным пением «Спаси, Господи, люди Твоя!» всеми молящимися на коленях. И вот 6 декабря 1917 г… прибывшие войска…»
Кузьма Ильич читал и мысленно видел, как множество людей на Красной площади после окончания молебна стали на колени и запели «Спаси, Господи…», а на площади вдруг появились войска, они начали разгонять молящихся и стрелять по образу из винтовок и орудий… Кузьма Ильич видел святителя на иконе Кремлёвской Никольской башни, изображённого с крестом в левой руке и с мечом – в правой.
«…Пули изуверов ложились кругом святителя, нигде не коснувшись Угодника Божия. Снарядами же, вернее, осколками от разрывов была отбита штукатурка с левой стороны Чудотворца, что и уничтожило на иконе почти всю левую сторону святителя с рукой, в которой был крест. В тот же день, по распоряжению властей антихриста, эта Святая икона была завешена большим красным флагом с сатанинской эмблемой, плотно прибитым по нижнему и боковым краям. На стене Кремля была сделана надпись: «Смерть Вере – Опиуму Народа…»
Кузьма Ильич читал, почти не глядя в листок, он знал текст наизусть.
«…На следующий год… собралось множество народу на молебен, который, никем не нарушимый, подходил к концу! Но, когда народ, ставши на колени, начал петь «Спаси, Господи!», флаг спал с образа Чудотворца… Прибывшие войска разогнали молящихся, стреляя по образу из винтовок и орудий….» Кузьма Ильич вчитался в эти строки и вспомнил увиденную им, может быть, несколько месяцев назад картину, когда по улицам Харбина шли маршем колонны фашистов Константина Родзаевского. Они были одеты во всё чёрное, с белыми офицерскими кожаными портупеями и в нарукавных повязках с замысловатым орнаментом русской свастики. В их облике было что-то тревожное, неуютное и даже зловещее, заставившее поёжиться, как от холода, забравшегося под влажную, вспотевшую рубашку. Он тогда ещё подумал, как это страшно, что в этой чёрной массе есть и его внук.
Кузьма Ильич думал и немигающим взглядом смотрел на жёлтый огонек керосинки.
Как же он за эти годы сроднился с Сашиком.
В детстве мальчик был шумным проказником, любопытным, как все в его возрасте. У Тельнова не было своих детей, и он удивился, когда Сашик сразу назвал его дедом, не дедушкой, а именно дедом. Тельнова ещё удивило его домашнее имя – Сашик, потом он понял, что Анна Ксаверьевна его так называла, потому что в семье было два Александра: Александр – отец и Александр – сын. Сам Тельнов сразу принял Сашика как своего внука. Сашик вырос, проведя почти треть своей жизни у него на коленях.
Перед его взором снова встали колонны марширующих по харбинским улицам фашистов.
Всю жизнь Кузьма Ильич сторонился и политики, и партий, которых в Харбине развелось во множестве. Для него, старого московского мещанина, всё застыло и делилось только на «хорошее» и «плохое», «божеское» и «небожеское», на «за» то, о чём писал Фёдор Михайлович Достоевский, и «против» того, о чём писал Фёдор Михайлович Достоевский; поэтому ему что фашисты, что какие-то там легитимисты – было всё равно.
Точно так же Тельнов относился к тому, что происходило в России – в Советской России. Ему думалось, что, мол, – ну, революция! Это когда ничего не имущие восстали против всё имущих: надоели крестьянам помещики. Так было всегда: и при Алексее, и при сыне его Петре, и при Екатерине, и после реформ Александра, не говоря уже о Николае одном и Николае другом. Всегда «красный петух» заревал на русских горизонтах. А декабристы? Чего они стоили? Те и вовсе – свои против своих! Значит, недаром? Не потому ли в Гражданскую было так много крови? Хотя тут почти понятно – одни у других отобрали и вроде как себе поимели.
Так ведь и не поимели! Большевики раздали землю колхозам, то есть себе, а не крестьянам, как обещали. И заводы не достались рабочим! Были морозовские и путиловские, а стали?..
А сейчас Сталин своих передушил! Зачем же своих душить? Или только тех, кто переметнулся? Так уж больно много! И не могли все – переметнуться!
Тельнов помнил, с каким трудом Александр Петрович Адельберг сдерживал слёзы, когда узнал, что его бывшего командира – командующего Заамурским округом пограничной стражи генерала Мартынова, ставшего красным генералом, с часами которого он не расстаётся до сих пор, – год назад чекисты расстреляли у себя на Лубянке. Или не на Лубянке, это неизвестно. А известно то, что Мартынов к тому времени был уже никто в Красной армии, за десять лет до этого он вышел в отставку по возрасту. Так нет же, не пожалели старика. Не пожалели! И это в его-то семьдесят три года. Так, спрашивается, что же это за власть в России? И за что тогда столько людей угробили друг друга и до сих пор продолжают?
Ответа у Тельнова не было, он только понимал, что так нельзя.
Осознание политграмоты произошло у него, когда несколько лет назад, то ли в тридцать четвёртом, то ли в тридцать пятом году, фашисты по наущению японцев, а об этом гудел весь город, убили трёх харбинцев, а голову одного из них, какого-то Огнева, забросили аж во двор советского консульства. А кто они были, эти люди? Да не бог весть кто! Никому не известные! И зачем было забрасывать чью-то голову в советское консульство? Просто зверство, вот и всё. Как с теми казаками, которые, несмотря на прошедшие уже годы, так и не были забыты Кузьмой Ильичом. Они ему запомнились навек. И многое из того, что происходило в его жизни и в жизни окружающих его людей, воспринималось и оценивалось им через призму того случая на той маленькой, забытой богом сибирской станции.
«И все рассказывают про светлое будущее! Фашисты, что ли, – светлое будущее? Или НКВД – светлое будущее? Нету его – светлого!.. Вот такая она, «русская идея», всех нас и придавила, точно камнем», – думал старик.
Он разделся и лёг, и лампу погасил, и мешочек с иконками уложил в комодик, Аннушкин подарок: «Спасибо ей! Вот это – светлое настоящее! Даром что страна эта – Маньчжурия, а только здесь русские могут оставаться русскими».