Два пути. Русская философия как литература. Русское искусство в постисторических контекстах - читать онлайн бесплатно, автор Евгений Викторович Барабанов, ЛитПортал
bannerbanner
На страницу:
4 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Народничество, окрашенное в религиозные тона – вот подлинная основа славянофильского учения об обществе, как о патриархальном и органическом единстве православной веры, царя и христианского народа. На вере в религиозный характер русского народа было основано и убеждение, что русский народ не примет безбожной власти и нехристианской государственности. При всем различии отдельных славянофилов в оттенках мысли, в одном они сходятся между собой: христианство есть изначальное свойство русского народа. Это «природное» свойство становится основной почвой для новой вспышки мессианизма: история нашего народа, по мысли славянофилов, есть единственная во всем мире история народа христианского не только по исповеданию, но и по своей жизни. «Русская история, – писал Константин Аксаков, – имеет значение Всемирной Исповеди. Она может читаться, как жития святых… Со стороны христианского смирения надо смотреть на Русский народ и его историю. В таком народе не прославляется человек с его делами, прославляется один Бог». Здесь славянофильский мессианизм лишается религиозной глубины, ибо религиозные начала смешиваются с началами природными, натурализуются, связываются сбытовыми и относительными формами, так что в конце концов мессианизм обнаруживает себя как разнузданный национализм и империализм, а богоизбранность предстает в форме внешнего грубо-материалистического могущества. В награду за чистоту веры и смирение избирает Бог Россию, поставив ее народ превыше всех «кичливых своею суетною мудростию народов Запада». Тот же Константин Аксаков так писал о «наградах» России: «И Господь возвеличил смиренную Русь. Вынуждаемая своими драчливыми соседями и пришельцами к отчаянной борьбе, она повалила их всех одного за другим. Ей дался простор на земле. В трех частях света ее владения, седьмая часть земного шара принадлежит ей одной. В ее пределах невыносимое знойное лето и невыносимая вечная зима; в ее пределах солнце восходит на одном конце и заходит на другом в одно и то же время. И вот гордая Европа, всегда презиравшая Русь, презиравшая и не понимавшая ее духовной силы, увидела страшное могущество силы материальной, и для нее понятной, – и снедаемая ненавистью, в каком-то тайном ужасе, смотрит она на это страшное, полное жизни тело, души которого понять не может».8

У поздних славянофилов мессианизм натурализуется окончательно. Даже у такого самобытного мыслителя как Н. Я. Данилевского, автора книги «Россия и Европа», религиозный мессианизм принимает облик грубого национализма. Славянофильское учение о богоизбранности русского народа оказывается у него в зависимости от этнографии и лингвистики9, приобретает черты позитивизма и плоского морализирования. Почти то же самое можно сказать о построениях М. Каткова и А. Киреева. Лишь у Достоевского славянофильские концепции приобретают новую религиозную глубину.

От веры в русский народ, как высший тип христианской культуры, Достоевский делает шаг к идее о его исключительной способности раскрыть вселенскую правду и спасти мир. Достоевский близок к подлинному универсализму, но в его утверждении, что русский народ «должен верить, что в нем-то и только в нем одном заключается спасение мира, что он живет на то, чтобы стоять во главе народов, приобщить их всех к себе воедино и вести их в согласном хоре к окончательной цели, всем им предназначенной», уже таится опасность грубого и внешнего его истолкования. Достоевский сам положил этому начало: его статьи в «Дневнике писателя» – пример узко-националистического и шовинистического понимания русской идеи. С этим же связана и одна из центральных тем Достоевского – тема «народа-богоносца», которому «единому даны ключи жизни и нового слова». Достоевский, так же как и ранние славянофилы, своеобразный религиозный народник, оказавшийся в плену интеллигентской традиции народопоклонства и народобожества.

Думается, что сегодня нет нужды опровергать основные положения славянофильских концепций – религиозная и научно-историческая несостоятельность их более чем очевидна. Вера в «русского Христа» как и вера в богоизбранность русского народа есть возвращение к ветхозаветному сознанию и не имеет оправдания перед универсализмом сознания новозаветного. В утверждении религиозно-национальной исключительности России слышится голос не христианства, а неизжитого ветхозаветного натурализма, голос матери сыновей Зеведеевых, осужденный Спасителем. Христианство обращено ко всем народам, и Евангельскому духу совершенно чужды как мессианские притязания отдельных народов, так и идеи национального усвоения истины. Где есть истинный Мессия, там нет места спорам о первенстве. Перед Христом «нет различия между иудеем и эллином», потому, что «один Господь у всех, богатый для всех, призывающих Его» (Рим. 10,12), ибо «как иудеи, так и эллины, все под грехом» (Рим. 3,10), спасется же «всякий, кто призовет имя Господне», кто примет Евангелие и последует за Христом. «Самое существование национального мессианизма возможно лишь благодаря забвению Пятидесятницы. Она не имела бы места, если бы апостолы через сошествие Св. Духа не отрешились от особой близости к национальному еврейскому мессианству. Апостолам подлинного мессианства на земле были одинаково близки все народы; и оттого-то их высшее религиозное вдохновение заговорило всеми языками в мире. Два великих чуда совершилось в Пятидесятнице: во-первых, она собрала все народы земли во едином исповедании; во-вторых, она утвердила положительное призвание каждого народа через упразднение естественных границ между национальностями. Основное отличие между национальностями – язык – тут не только не упразднился, но получил высшее утверждение и освящение. Каждый народ нашел в этом откровении всенародного Мессии свой собственный огненный язык. Но в Пятидесятницу эти основные языки перестали быть границами для всенародного общения. Для продолжателей и преемников Мессии все языки земли стали одинаково прозрачны и понятны… Те же, кто утверждает, что языки должны не соединять людей во Христе, а разделять Христа на множество отдельных явлений по национальностям, явно заменяют Пятидесятницу вавилонским столпотворением…»10.

В своем религиозном обосновании национального мессианизма славянофилы опирались на старую традицию исключительности русского православия, не замечая того, что православие национализировалось в России, что вселенское сознание подменилось сознанием национальным. Это отождествление русской поместной церкви с Церковью вселенской, несмотря на всю его неправомерность и ошибочность, не могло не льстить русскому религиозному самосознанию, хотя и уводило его в тупики провинциализма и партикуляризма. Отсюда – враждебное отношение к Риму и католичеству, отношение, в котором богословская беспомощность обличений компенсировалась мистическим переживанием национального избранничества. Свой «русский Христос», своя Церковь заслонили подлинно вселенское значение христианства. Осознание себя как хранителя веры, ее чистоты и «православности», давно лишенное оснований, но тем не менее питающее национальную гордыню, узурпация высшего церковного авторитета привели к самоослеплению церкви, отрыву ее от вселенского христианства и, в конце концов, к полному бессилию противостоять тем волнам безбожия, которые затопили Россию и связали саму Церковь.

Еще в большей степени очевидна несостоятельность общественногосударственных построений славянофильства. Вера в патриархальную общину как и вера в теократию – одна из трагических утопий русского сознания XIX–XX вв. Тяготение к сакрализации государственной власти, желание распространить абсолютные категории на природно-исторические образования свидетельствует о пребывании сознания на стадии религиозного натурализма и внешнего истолкования христианства. Смешение двух царств – царства Духа и царства кесаря, – есть соблазнительная утопия, страшная в своих последствиях не меньше, чем идея коммунистического «рая на земле». Западноевропейская средневековая теократия, а еще более теократия византийская, стремившаяся дать непреходящее религиозное значение текущим государственным и экономическим явлениям, служит, в данном случае, примером искажениям не осуществления подлинного христианства. Христос разделил «Божие» и «кесарево», подчеркнув иноприродность и относительность царства кесаря Царству свободы и благодати – Церкви. Смешение же их есть соблазнительная ошибка, свидетельствующая не только о трудности понимания религиозного смысла истории. Вера в возможность окончательного воплощения абсолютных форм в рамках истории есть один из глубочайших соблазнов историософского и общественного утопизма.

Вера в имманентность абсолютных начал природному миру, будь-то вера в осуществимость Царства Божия на земле или в конечную достижимость идеала, неминуемо стирает грань между природой и историей, превращая последнюю в некое «продолжение» природы. Здесь утопизм роковым образом упирается в антиперсонализм: человеку нет места в этом мире, ибо в этом мире нет и не может быть свободы, так как субъектом развития в природе является род, нация, общество, но не личность. Человек таким образом становится «камнем преткновения» в проектах идеального общественно-государственного устройства. В России это ярко проявилось в революционном народничестве и большевизме, пришедших на смену религиозному народничеству славянофилов.

3

Национализм и народничество – два центральных понятия в идейной жизни русской общественности и в то же время – два различных состояния сознания. Наверное ни в одном языке нет столь близких и столь различных слов, как нация и народ. Слово «народ» в терминологии русского мышления второй половины XIX века отражает не национальное начало, а классовое и социальное. Народ – это по преимуществу социальные низы: крестьяне, рабочие, обездоленные; им противоположен дворянин, интеллигент, писатель, художник, которые не есть народ. Это ощущение культурным слоем своей оторванности от народных низов и легло в основу народнической идеологии.

Выше уже говорилось, что при всем нравственном и социальном максимализме русской интеллигенции подлинной чертой, разделявшей эти два мира, была, однако, не столько разница социального положения, сколько отношение к традициям веры и быта, о которых впервые заговорили славянофилы. Но народниками были не только славянофилы, но и западники и материалисты и революционеры, ибо народничество – это определенное умонастроение, а не только социально-политическое течение. Вера народничества, повторяем, есть вера в то, что в глубинных пластах народной жизни скрыта та последняя правда, явлением которой будет спасена не только русская интеллигенция и Россия, но и весь мир. Славянофилы видели ее в древнерусской народной жизни или патриархальной общине; Герцен и западники веру в ту же общину связывали с утверждением, что русский народ – «социалист по инстинкту»; народники искали ее в крестьянстве и земледельческом труде; марксисты – в «угнетенном пролетариате». Все эти концепции явились результатом общей зачарованности интеллигентского сознания стихией народной жизни. Интеллигенция не верила в себя и испытывала чувство вины перед народом. Право, культура, государство казались ей чем-то сомнительным и нравственно недолжным. Потрясенная фактом общественного неравенства, она проглядела вечную ценность культуры и свободного творчества и противопоставила нравственное стремление к равенству, стремлению к истине и красоте. П. Л. Лавров сформулировал это чувство в «идею неоплатного долга интеллигенции перед народом»11. Почти теми же чувствами пронизаны и искания Л. Н. Толстого.

Народничество мало интересовалось государственными притязаниями и раскрывало себя не в государственном, а в социальном максимализме. Это была хроническая борьба с государственной властью, приведшая в конце концов к болезни антинационализма, ибо объектом ненависти стало не только русское государство, но и русская нация. Российская империя в глазах революционной интеллигенции превращалась лишь в «агломерат накраденных провинций», или, как гласила другая формула, в «совокупность тех стран, которые русское правительство захватило в свои руки и в которых оно теперь хозяйничает». Однако, как это ни парадоксально, но антинациональная и пораженческая позиция революционной интеллигенции вполне уживалась с традиционным русским мессианизмом: интеллигенция жила мечтами об особой судьбе России и русского народа, хотя дальше хрустальных дворцов из «Сна Веры Павловны» так и не пошла.

Русский марксизм, пришедший на смену народничеству в 80-90-е годы прошлого века и разложивший понятие «народа» на классы, следует рассматривать так же, как одну из форм народническо-мессианского сознания. Несмотря на то, что в марксизме мессианская роль переходит от народа к отдельному классу – пролетариату, несмотря на то, что пролетариат, а не крестьянство есть «избранный народ Божий», призванный спасти и преобразить мир, главная предпосылка народнического сознания – вера в природно-социальный источник истины по-прежнему остается. Уже Маркс, при всем своем атеизме, оказывается целиком на почве традиционного ветхозаветного мессианизма: он не только верит в смысл истории и в возможность окончательного явления его в мире, но и убежден, что явление это должно быть апофеозом посюсторонности – Царством Божиим на земле. Эта вера – яркий пример того, как настойчиво вытесняемая религиозная идея, сначала уйдя в подсознание, затем прорастает в сознании дневном, хотя и принимает при этом форму уродливой пародии. В связи с этим справедливо рассматривать марксизм не столько как научную теорию, сколько как теологию, как одну из форм извращенного религиозного сознания. Экономическая теория Маркса была окончательно опровергнута еще в конце XIX – начале XX вв., не говоря уже о современной критике марксизма, но это почти не отразилось на коммунистическом движении. Этот факт объясняется тем, что марксизм есть религиозная, а не научная теория, и потому непреодолим на почве науки.

Ошибочно считать марксизм лишь теорией организации экономической жизни человечества; марксизм – целостное вероучение, охватывающее все сферы бытия от политики и философии до искусства и морали. Здесь марксизм пародирует христианство. Но христианство не есть только вероучение и тем более не есть тоталитарная идеология. Центр христианства – живая личность Спасителя Богочеловека Иисуса Христа, постоянно являющая Себя в тайне Божественной Любви и Евхаристической Жертвы. Христианство – это высшая правда о человеке, об особом, божественном его призвании и предназначении. Марксизм же, паразитируя на христианском откровении о человеке и подменяя его учением о природной самодостаточности человеческого бытия, неминуемо приходит к отрицанию человека. Вопреки модной ныне проблематике «отчуждения», марксизм, тем не менее, не есть персонализм и никогда им не станет. Если нет Бога и человек не укоренен в мире духовном, то его оправдание становится возможным только на путях гипертрофии социальности. Но это – мнимое оправдание, ибо не человеческая личность, а социальное общество оказывается первичной и основной реальностью, в которой человек занимает место лишь низшего его элемента. Именно поэтому для Маркса личность есть только продукт природы и социальной среды, обусловленной законами экономической жизни. Отсюда лишь классовая борьба и перемены в экономике могут привести к изменению сознания и культуры. Но в этих изменениях не совершается освобождения: профанация высших ценностей, т. е. сведение их к ценностям низшим еще более закабаляет человека, легко делает его средством по отношению к «высшим» целям вроде социализма, коммунизма или будущего счастья пролетариата. Но эти цели, ради достижения которых позволены любые средства, кажутся высокими лишь постольку, поскольку низко мыслится сам человек. Точно так же к выражению интересов определенных классов и их идеологов сведены культура, религия и творчество.

Учение Маркса оказалось губительным для русской интеллигенции. Немногие увидели опасность подмены человека мифическим пролетариатом, как и немногие поняли, что для достижения добра нельзя культивировать инстинкты зла и ненависти: зло не рождает Добро, а бесчеловечность не может вывести на пути нормальной социально-экономической жизни. Пример русской революции 1917 г, свидетельствует об этом со всей очевидностью. Маркс отрицал нравственные начала, не любил этического социализма и считал реакционным его моральное обоснование. Что же касается гневных обличений буржуазии и морализирования по поводу эксплуатации пролетариата, то все это имело тактический, а не принципиальный характер: обличения звучат нелепостью, если в миросозерцании «пророка» нет места для идеи свободы и абсолютных ценностей.

От марксизма классического следует отличать одно из особых его проявлений – русский большевизм, сыгравший роковую роль в истории России.

Русский большевизм или русский коммунизм более самобытное явление, нежели русский марксизм. Рожденный в атмосфере перманентной борьбы русской интеллигенции с самодержавием и русской государственностью, большевизм есть предельная революционизация русского мессианизма. Он, хотя и опирается во многом на марксизм, все же есть нечто иное, нежели только социально-экономическая теория или политическая партия. Большевизм – это особый образ мысли и жизни, своеобразная псевдо-религия и псевдо-культура, сознательно и жестоко утверждающая себя помимо и против христианской культуры и религиозного смысла жизни. До 1917 г, он был одной из сектантских групп в социал-демократическом движении, восходящей в своей идеологии через революционное народничество к нигилизму шестидесятых годов.

На идеологию большевизма немалое влияние оказали также и Бакунин, и Ткачев, и Нечаев, и Желябов, хотя все эти влияния почти ничего не объясняют вне главного основателя партии – Ленина. Ленин был центром притяжения людей нового типа и в каждом истом подпольщике и большевике можно разглядеть его черты: культурную и умственную узость, целенаправленность, тактическую гибкость, имморализм и экзальтированную жажду власти. Большевизм, в отличие от марксизма, есть утверждение примата политики и тактики над экономикой и социальным детерминизмом. Ленин был очень слабым теоретиком марксизма и еще более слабым философом: его пленила мессианская историософия Маркса, в которой пролетариату выпадает активная роль в переустройстве мира. Но из этой идеи он сделал свои выводы. В противоположность русским марксистам он не верил в самостоятельность пролетариата и слепо ненавидел Россию. По его мнению, только хорошо организованная партия, разжигая и используя для своих нужд классовую ненависть пролетариата и крестьянства, может захватить власть. Что же касается самого пролетариата, то он, по мысли Ленина, неспособен подняться выше тредъюнионистского сознания и потому постоянно нуждается в партийной узде. Теория марксизма превращалась, таким образом, в теорию революции и сводилась к поискам возможных способов захвата власти. И здесь Ленин не останавливался ни перед какими средствами. Его цинизм и аморализм многих отталкивал, но это была одна из форм революционной аскезы, состоявшая в умерщвлении в себе «человеческого слишком человеческого» во имя будущей революции и любви к абстрактному человечеству.

Деспотический централизм большевистской организации и аморализм революционных стихий, питавшихся злобой, как по отношению к царскому строю, так и ко всем партиям и группам, не исповедывавшим мораль и идеологию большевизма, оказался роковым для России, ибо в большевизме русский мессианизм принял предельно агрессивные формы. И хотя революционная борьба и революция проходили под знаменем интернационализма, тем не менее, главным ее содержанием была «русская идея» – идея «нового слова», которое должна была сказать Россия всему миру и которое она, к его и своему несчастью, сказала…

Если теперь попытаться коротко выразить существо всех тех идей и настроений, которыми жила революционная интеллигенция, то самым точным словом будет утопизм. Утопической установке сознания подчинены все теории и упования русской интеллигенции. Но эта вера в имманентность абсолютных начал нашему миру и в возможность окончательной победы над трагизмом человеческого бытия, вера, равно присутствующая в наукообразных теориях прогресса и проектах социальных революций, неотделима от национально-мессианских чаяний, которые жили почти в каждом русском человеке. И несмотря на все различия религиозных, политических и социальных концепций славянофилов, народников или большевиков, корень у всех у них общий – вселенская будущность России, которая станет кульминацией Всемирной истории, ее завершением и исполнением.

4

Октябрьский переворот, при всем его антинародном и заговорщическом характере, тем не менее связан с самыми глубокими пластами народной души, ибо революция оказалась невиданным еще в истории свободным отречением народа от всех тех ценностей и идеалов, которым он исстари поклонялся.12 Более того, это было и отречением от бремени свободы в пользу рабства, принятием искушений, отвергнутых Христом в пустыне. Это тема Достоевского, тема «Великого инквизитора», которая воплотилась вопреки Достоевскому в России, а не на Западе. Русский народ не выдержал испытаний на путях свободы. Осуществление социалистической религии «всеобщего благополучия и сытости» возможно лишь через порабощение человека, через деспотизм и истребление свободы. Русский народ знал об этом, когда начал бунт против Бога, окончившийся братоубийственной войной и полувековым рабством. Здесь центральный момент в метафизике русской революции и гражданской войны, ибо этим отречением было обусловлено как прельщение большевизмом, так и восстание русского народа против быта, культуры, Церкви, себя самого. Отречение от Бога и христианства было также отречением от России и идеала Святой Руси. И это было предательство не только

России старой, эмпирической, «кондовой и избяной», но и предательство России вечной, измена последней ее святыне. Ключ к пониманию революции и ее последствий в том, что она была не столько социально-политическим явлением, сколько феноменом духовного и религиозного порядка.

Революция убила старую Россию. Прежняя Россия напоминает сегодня вымершую цивилизацию, подобную древнему Египту или древней Элладе. Недавность ее призрачная, кажущаяся13. Пятьдесят лет оказались равны нескольким столетиям, целой эпохе. Забыть об этом и реставрировать прежнюю Россию все равно что воскресить на основе археологии Византию и вдохнуть в нее дух жизни. В революции произошел не только распад старой государственности, но и окончился распад всех тех «органических» начал, о которых говорили славянофилы и народники, С этим связано и перерождение традиционного национал-мессианизма в мессианизм советский. Для традиционного мессианизма уже не осталось никакой реальной почвы в советской России. Это прежде всего касается понятия народа.

Революция раскрыла архаический характер славянофильских и народнических категорий. «Народ» оказался мнимой величиной, пригодной сегодня лишь для мифотворческой стряпни официальной пропаганды. Мужик, лишенный земли и веры, потерял свою притягательную таинственность. Сегодня он больший нигилист и атеист, нежели интеллигент или человек культуры. Пресловутый «народ-богоносец», показавший в революции свое звериное лицо, тем самым окончательно доказал «кающемуся интеллигенту», что путь к высшим ценностям, путь к Богу и Церкви лежит в стороне от идеи опрощения и слияния с народом. Народ не есть величина абсолютная и неразложимая. Социальный и идеологический процессы, произошедшие в России – рост городов, промышленности, давление тоталитарного режима и абсолютная монополия власти на средства массовой пропаганды – требуют окончательного пересмотра всякого рода народнических предрассудков, еще живущих в интеллигентском сознании. К этому необходимо добавить так же, что старое противоречие между «беспочвенной» интеллигенцией и народом предстает сегодня, как противоречие между творческой элитой и оболваненными и развращенными массами, агрессивными по отношению к свободе и высшим культурным ценностям.

Понятие русского народа в системе традиционного национал-мессианизма неразрывно связано с понятием «русского человека». Однако, в нем, как и во всем остальном, налицо выветривание национального своеобразия. Пытаясь определить национальный тип русского человека последних десятилетий, мы решительно теряемся перед невозможностью уловить в нем черты, известные нам хотя бы по русской классической литературе. Это совсем новый, почти биологически новый тип, рожденный революцией и коммунистическим режимом – homosovieticus. За полвека, прошедших со времени Октябрьского переворота, он окончательно выкристаллизовался и приобрел ту особую устойчивость, которая позволяет говорить о нем, как об особом типе. Об этом очень тонко писал в свое время Г. П. Федотов, пораженный необычайной резкостью происшедшей перемены14. Действительно, перебирая все те характерные черты, которые принято было выделять в русском человеке, мы невольно теряемся перед их метаморфозой. К чему бы мы ни прикасались – будь то «доброта и кенотическая жалость», «тонкая духовная организация» или «чуткость народной души к фальши» – всюду мы наталкиваемся на черты, если не прямо противоположные прежним, то, по крайней мере, сильно искаженные. И это не случайно. Рождение homosovieticus’a есть явление не социального, а метафизического, духовного порядка. Внешне, особенно в отношении к своим ближним, советский человек может быть вполне и добрым и нравственным, но он не перестает от этого быть советским человеком, ибо тайна его рождения есть тайна свободы, тайна отказа от ее бремени и личной ответственности. Отречение от свободы не проходит для человека безнаказанно, превращая его в раба необходимости; вся разница лишь в том, в каком обличии эта необходимость ему предстает и как усыпляет его совесть. Вот почему, будучи даже убежденным оппозиционером, он почти всегда остается все тем же советским человеком. Это не противоречит тому, что обязательное изучение марксизма в школе, институте, на работе, лекции по радио и телевидению вызывают у многих чувство, близкое к тошноте. Здесь не нужно поддаваться иллюзии: человек, воспитанный советским режимом и вскормленный диалектическим материализмом, при всей своей ненависти к нему, в большинстве своем все же не способен окончательно преодолеть навязанную ему мифологию. Он заражен, отравлен ею. Она остается в его сознании, голове и сердце в форме целого набора пошловатых «истин» – пошловатых, но все-таки истин. И когда у него недостает собственного мнения, он с необычайной легкостью использует имеющийся у него запас идейных и моральных аксиом. Это наблюдается почти на всех уровнях культуры и образованности, ибо советский человек тысячами тончайших и невидимых нитей связан с господствующей идеологией и порожденным ею бытом.

На страницу:
4 из 9