
Овод
– А ведь это-то больше всего и забавляло народ.
– Да, и об этом остается только пожалеть.
– Почему? Не потому ли, что это рассчитано на грубые вкусы?
– Н-нет. Там все рассчитано на грубые вкусы, но тут примешивается еще и жестокость.
Он улыбнулся:
– Жестокость? По отношению к горбуну?
– Я хочу сказать… Сам он, конечно, относится к этому совершенно спокойно. Для него его кривлянья такой же заработок, как прыжки для наездника и роль коломбины для актрисы. Но когда смотришь на него, становится тяжело на душе. Его роль унизительна: в ней попирается человеческое достоинство.
– Ну, он в своей роли терпит, вероятно, не больше унижений, чем до поступления в труппу. Достоинство каждого из нас попирается так или иначе.
– Пожалуй. Но здесь… Вам это покажется, может быть, нелепым предрассудком, но, по-моему, человеческое тело должно быть священным. Я не выношу, когда над ним издеваются и нарочно уродуют его.
– Человеческое тело?.. А душу?
Он круто остановился и, опершись рукой о каменные перила набережной, смотрел ей прямо в глаза, ожидая ответа.
– Душу? – повторила она, останавливаясь в свою очередь и с удивлением глядя на него.
Он развел руки порывистым жестом.
– Неужели вам никогда не приходило в голову, что у этого жалкого клоуна есть душа – живая, борющаяся, человеческая душа, втиснутая в этот корявый обрубок тела и вынужденная быть ему рабыней? Вы так отзывчивы ко всему, вы жалеете тело в дурацкой одежде с колокольчиками и забываете о несчастной душе, у которой нет даже шутовского наряда, чтобы прикрыть беззащитную наготу! Подумайте, как она дрожит от холода, как на глазах у всех душит ее стыд, как терзает ее, точно бич, их глумление, как жжет ее, точно раскаленное железо, их смех! Подумайте, как она беспомощно озирается кругом – на горы, которые не хотят обрушиться на нее, чтобы скрыть от мучителей, на камни, у которых нет жалости, чтобы засыпать ее; как она завидует крысам, потому что те могут заползти в нору и спрятаться там. И вспомните еще, что ведь душа нема, у нее нет голоса, она не может кричать. Она должна терпеть, терпеть и терпеть… Впрочем, я говорю глупости… Почему же вы не смеетесь? На вас не действует юмор?
В немом молчании она повернулась и тихо пошла по набережной. За весь этот вечер ей ни разу не пришло в голову, что его непонятное волнение может иметь какую-нибудь связь с бродячим цирком, и теперь, когда в его внезапной вспышке перед ней раскрылась какая-то мрачная картина его внутренней жизни, ее охватила такая жалость к нему, что она не могла найти ни одного слова утешения. Он шел рядом с ней, глядя на воду.
– Я хочу, чтобы вы поняли, – заговорил он вдруг, окидывая ее подозрительным взглядом, – что все, что я сейчас говорил, – плод моего воображения. У меня есть одна слабость – фантазировать. Но я не люблю, когда мои фантазии принимают всерьез.
Она ничего не ответила, и они молча продолжали путь. Проходя мимо ворот Уффици, он перешел дорогу и нагнулся над темным комком, лежавшим у рельсов конки.
– Что случилось, малютка? – спросил он, и Джемма удивилась неожиданной мягкости его голоса. – Почему ты не идешь домой?
Комок зашевелился и ответил что-то тихим стонущим голосом. Джемма подошла к ним и увидела ребенка лет шести, оборванного и грязного, лежавшего на мостовой, как испуганный зверек. Овод наклонился и гладил рукой растрепанную головку.
– Что случилось? – спросил он, нагибаясь еще ниже, чтобы расслышать невнятный ответ. – Нужно идти домой в постельку. Маленьким мальчикам нечего делать на улице по ночам. Ты совсем замерз. Дай руку и будь молодцом. Где ты живешь?
Он взял ребенка за руку, чтобы поднять его, но мальчик опустился опять на землю с громким плачем.
– Ну что, что? – спросил Овод, опускаясь на колени около него.
Плечо и курточка мальчика были покрыты кровью.
– Скажи мне, что случилось? – продолжал Овод ласковым голосом. – Ты упал? Нет? Кто-нибудь побил тебя? Я так и думал. Кто же это?
– Дядя.
– Ну да, конечно. Когда это случилось?
– Сегодня утром. Он был пьян, а я… я…
– А ты попался ему под руку. Не так ли? Не нужно попадаться под руку, когда человек пьян, дитя мое. Этого пьяные не любят. Что же нам делать с крошкой, синьора? Пойдем к свету, дитя мое, и дай мне посмотреть на твое плечо. Обними меня за шею рукой, я тебе ничего не сделаю. Ну, вот так.
Он взял мальчика на руки и, перенеся его через улицу, поставил на широкую каменную балюстраду. Вынув из кармана нож, он ловко сдернул разорванный рукав, прислонив голову ребенка к своей груди; Джемма поддерживала пострадавшую руку. Плечо было страшно избито и распухло, на руке был глубокий шрам.
– Как можно было избить такого крошку? – сказал Овод, перевязывая платком руку, чтобы рукав не царапал ее. – Чем это он ударил?
– Кочергой. Я попросил у него сольдо{63}, чтобы купить в лавке немножко поленты{64}, а он меня ударил кочергой.
Овод содрогнулся.
– А, – сказал он мягко, – это было очень больно?
– Он ударил меня кочергой, а я убежал. Я убежал потому, что он ударил меня.
– И ты все время бродил без еды?
Вместо ответа ребенок начал рыдать. Овод снял его с балюстрады.
– Ничего, ничего, мы тебя вылечим. Как бы только достать коляску. Боюсь, что все они у театра, – там сегодня представление. Мне совестно водить вас таким образом по городу, синьора, но…
– Я непременно пойду с вами. Вам может понадобиться помощь. Но разве вы сможете нести его так далеко? Он не слишком тяжел?
– О, нисколько, не беспокойтесь!
Только у театра они нашли несколько извозчичьих карет, и все они были наняты. Представление кончилось, и зрители уже выходили. Имя Зитты было напечатано большими буквами на стенных афишах. Она участвовала в балете. Попросив Джемму подождать минуту, Овод подошел к подъезду артистов и обратился к одному из служителей:
– Мадам Ренни уже уехала?
– Нет, сударь, – ответил тот, с изумлением глядя на хорошо одетого господина, несущего уличного мальчишку на руках. – Мадам Ренни собирается ехать, кажется. Вот ее коляска. Да вот и она сама.
Зитта сходила с лестницы, опираясь на руку молодого кавалерийского офицера. Она была обаятельно красива в пламенно-красном бархатном плаще, накинутом на бальное платье, и с огромным веером из страусовых перьев, висящим сбоку. У подъезда она остановилась и, выдернув свою руку из-под руки офицера, подошла к Оводу, вне себя от изумления.
– Феличе, – воскликнула она, – что у вас такое?
– Я подобрал этого ребенка на улице. Он весь избит и голоден. Нужно как можно скорее доставить его домой, и так как нигде нельзя нанять карету, то мне нужна ваша коляска.
– Феличе, не думаете же вы брать этого ужасного нищенку к себе домой? Пошлите за полицейским, чтобы он забрал его в приют или куда-нибудь в другое место. Нельзя же собирать у себя всех городских бродяг.
– Ребенок ранен, – продолжал Овод, – завтра его можно отправить в приют, но прежде всего нужно взять его и накормить.
Зитта сделала брезгливую гримасу:
– Смотрите, он прислонился к вам головой. Как вы можете это вынести: он такой грязный!
Риварес посмотрел на нее, взбешенный.
– Он голоден, – сказал он резко, – вы, верно, не понимаете, что это значит.
– Синьор Риварес, – вмешалась Джемма, – моя квартира тут близко, понесем ребенка туда, и, если вы не найдете коляску, я могу оставить его у себя на ночь.
Он быстро обернулся к ней:
– Вы на это согласны?
– Конечно. Добрый вечер, мадам Ренни.
Цыганка холодно поклонилась и, сердито пожав плечами, снова взяла офицера под руку, подняла шлейф платья и поплыла мимо них к карете, которую у нее хотели отнять.
– Я пришлю карету за вами и ребенком, синьор Риварес, – сказала Зитта, останавливаясь у дверей.
– Хорошо, я скажу куда. – Он подошел к кучеру, дал ему адрес и вернулся к Джемме со своей ношей.
Кэтти не спала, дожидаясь свою хозяйку, и, услышав о том, что случилось, побежала скорее, чтобы достать горячую воду и все, что нужно для перевязки. Усадив ребенка на стул, Овод опустился на колени возле него и, ловко снимая с него разодранное платье, промывал и перевязывал раны. Когда он обмыл ребенка и завернул его в теплое одеяло, Джемма вошла с подносом в руках.
– Можно теперь накормить вашего пациента? – спросила она, улыбаясь при виде странного маленького существа.
Овод встал и, собрав снятые с ребенка лохмотья, свернул их.
– Мы, кажется, наделали ужасный беспорядок в вашей комнате, – сказал он. – Вот это все следует сжечь, а я завтра куплю ему новое платье. Есть у вас немного коньяку, синьора? Нужно дать ему выпить несколько глотков. Я же, если позволите, пойду помыть руки.
Когда ребенок поел, он сейчас же заснул на руках у Овода, прислонившись к его груди головой. Джемма помогла Кэтти привести комнату в порядок и села снова к столу.
– Синьор Риварес, подкрепитесь, прежде чем идти домой. Вы почти не обедали, а теперь очень поздно.
– Я с удовольствием выпил бы чашку чаю по-английски. Мне совестно, что я вас так беспокою.
– Ничего. Положите ребенка на диван. Он вас утомляет. Подождите только, я покрою подушку простыней. Что вы намерены предпринять?
– Завтра? Поискать, нет ли у него других родственников, кроме пьяного дяди. Если нет, то мне придется последовать совету мадам Ренни и отдать его в приют. Может быть, из жалости к нему следовало бы привязать ему камень на шею и бросить его в реку. Но это доставило бы мне всякие неприятности. Заснул, бедняга. Вот несчастная крошка! Беззащитнее всякой кошки на улице.
Когда Кэтти принесла поднос, мальчик раскрыл глаза и стал оглядываться с изумленным видом. Узнав Овода, он сразу взглянул на него как на своего естественного покровителя, сполз с дивана и, путаясь в складках огромного одеяла, пошел и примостился около него. Он теперь достаточно пришел в себя, чтобы предлагать вопросы; указывая на обезображенную левую руку, в которой Овод держал кусок пирожного, он спросил:
– Что это такое?
– Это? Пирожное. Тебе тоже захотелось? Довольно с тебя и так. Подожди до завтра, дружок.
– Нет, это! – Он вытянул руку и дотронулся до отрезанных пальцев и большого шрама на руке Овода, который тотчас же опустил руку.
– Ах, это! Это то же, что и у тебя на плече. Меня ударил человек, который был сильнее меня.
– Верно, было больно?
– О, не помню, не больнее, чем в остальные разы. Ну а теперь отправляйся спать, нечего разговаривать так поздно ночью.
Когда коляска приехала, мальчик опять крепко спал. Овод бережно взял его на руки и снес с лестницы.
– Вы сегодня были для меня добрым ангелом, – сказал он Джемме, останавливаясь у дверей, – но, конечно, это не помешает нам ссориться сколько угодно в будущем.
– Я совершенно не желаю ссориться с кем бы то ни было.
– Да, но я желаю. Жизнь была бы несносной без ссор. Добрая ссора – соль земли. Это даже лучше представлений в цирке.
С этими словами он сошел с лестницы, заботливо неся на руках спящего ребенка.
Глава VII
В первых числах января Мартини, разослав приглашения на ежемесячное собрание литературного комитета, получил от Овода лаконическое извещение, нацарапанное карандашом: «Очень сожалею, не могу прийти». Мартини это рассердило, так как на приглашении было оговорено: «очень важно». Такое легкое отношение к делу казалось ему почти дерзостью. Кроме того, в этот день пришли еще три письма с очень дурными вестями, и вдобавок дул восточный ветер. По всем этим причинам Мартини был не в духе, и когда на собрании доктор Риккардо спросил: «А Ривареса нет?» – Мартини ответил сердито:
– Нет. Он, наверно, нашел что-нибудь поинтереснее и не может явиться, а вернее – не хочет.
– Мартини, вы самый пристрастный человек во всей Флоренции, – сказал с раздражением Галли. – Если человек вам не нравится, так все, что он делает, непременно дурно. Как может Риварес прийти, когда он болен?
– Кто вам сказал, что он болен?
– А разве вы не знали? Вот уже четыре дня, как он не встает с постели.
– Что с ним?
– Я не знаю. Он даже отложил на четверг условленное свидание со мной. А вчера, когда я зашел к нему, мне сказали, что он болен и не может никого принять. Я думал, что при нем Риккардо.
– Нет, я ничего не знал. Сегодня же вечером зайду к нему и посмотрю, не надо ли ему чего-нибудь.
На другое утро Риккардо, бледный и усталый, вошел к Джемме. Она сидела и монотонным голосом называла цифры, а Мартини, с увеличительным стеклом в одной руке и тонко очиненным карандашом в другой, заносил их мелкими значками на страницу книги. Джемма сделала Риккардо знак подождать, зная, что нельзя прерывать человека, когда он пишет шифром; тот опустился на кушетку возле нее и сейчас же начал томительно зевать, с трудом пересиливая дремоту.
– Два и четыре, три и семь, шесть и один, три и пять, четыре и один, – продолжал звучать голос Джеммы, однообразно, ровно, как машина, – восемь и четыре, семь и два, пять и один. Здесь кончается фраза, Чезаре.
Она воткнула булавку в бумагу на том месте, где остановилась, и обернулась к Риккардо:
– Здравствуйте, доктор. Какой у вас измученный вид! Вы нездоровы?
– Нет, ничего, я здоров, только очень устал. Я провел ужасную ночь у Ривареса.
– У Ривареса?
– Да. Я просидел над ним всю ночь, а теперь надо идти в больницу. Я зашел к вам спросить, знаете ли вы кого-нибудь, кто бы мог подежурить при нем эти несколько дней? Он в ужасном состоянии. Я сделаю для него, конечно, все, что могу. Но сейчас у меня нет времени, а о сиделке он и слышать не хочет.
– А что с ним такое?
– У него, несомненно, осложнение на нервной почве, но главная причина болезни – застарелая рана, которая в свое время была запущена. Он в страшно подавленном состоянии. Он получил рану, вероятно, во время войны в Южной Америке, и, конечно, тогда его не лечили как следует: все было сделано на скорую руку, грубо и небрежно. Удивительно, как он остался в живых. А теперь у него хроническое воспаление, которое периодически обостряется, и всякий пустяк может вызвать такой приступ.
– Это опасно?
– Н-нет… в таких случаях главная опасность в том, что больной, вне себя от боли, может принять яд.
– Значит, у него сильные боли?
– Ужасные! Удивляюсь, как он еще может терпеть. Мне пришлось дать ему ночью опиум. Вообще я не люблю давать опиум нервным больным, но как-нибудь надо было облегчить боль.
– Он, вероятно, очень нервен?
– Очень. Но у него поразительная сила воли. Пока он не потерял сознания от боли, он был удивительно спокоен. Но зато и задал же он мне работу к концу ночи! И как вы думаете, когда он заболел? Это тянется уже пять суток, а при нем ни души, если не считать дуры-хозяйки, но она спит так, что хоть дом провались, она не проснется. Да хоть бы и не спала, от нее все равно мало толку.
– А что же его танцовщица?
– Представьте себе, странная вещь! Он не пускает ее к себе. У него какой-то болезненный ужас перед ней. Невозможно понять этого человека – какая-то смесь противоречий! – Он достал часы и посмотрел на них с озабоченным видом. – Я опоздаю в больницу, но ничего не поделаешь. Один раз обход начнет младший врач без меня. Жалко, что мне не дали знать раньше: не следовало оставлять его одного так долго.
– Но почему же он никому не послал сказать, что он болен? – спросил Мартини. – Он мог бы знать, что мы не бросим его одного.
– И напрасно, доктор, – вставила Джемма, – вы не послали сегодня за кем-нибудь из нас, вместо того чтобы сидеть самому через силу.
– Дорогая моя, я хотел было послать за Галли, но Риварес так рассердился при первом моем намеке, что я сейчас же отказался от этой мысли. А когда я спросил его, кого он предпочел бы, он посмотрел на меня испуганными глазами и вдруг закрыл руками лицо и сказал: «Не говорите им: они будут смеяться». Его теперь преследует мысль, что все чему-то смеются. Я так и не понял – чему: он все время говорит по-испански. Но ведь больные часто говорят странные вещи.
– Кто при нем теперь? – спросила Джемма.
– Никого, кроме хозяйки и ее служанки.
– Я пойду к нему сейчас, – сказал Мартини.
– Спасибо. А я загляну вечером. Вы найдете мой листок с инструкциями в ящике стола, что у большого окна, а опиум в другой комнате на полке. Если опять начнутся боли, дайте ему еще опиум, одну дозу, не больше. И ни в коем случае не оставляйте склянку у него на глазах, а то как бы у него не явилось искушение принять больше, чем следует.
Когда Мартини вошел в полутемную комнату больного, тот быстро повернул голову и протянул пылающую руку.
– А, Мартини! Вы пришли разносить меня за те корректуры? – начал он, безуспешно стараясь принять свой всегдашний легкомысленный тон. – Не ругайте меня за то, что я вчера пропустил собрание комитета: я был не совсем здоров, и…
– Бог с ним, с комитетом. Я видел сейчас Риккардо и пришел узнать, не могу ли я вам чем-нибудь помочь.
У Овода вдруг сделалось каменное лицо.
– О, вы очень добры. Но вы напрасно беспокоились: я просто немножко расклеился.
– Я так и понял со слов Риккардо. Ведь он пробыл у вас эту ночь?
– Благодарю вас. Теперь я чувствую себя лучше, и мне ничего не надо.
– Хорошо. В таком случае я посижу в другой комнате: может быть, вам приятнее быть одному. Я оставлю дверь полуотворенной, чтобы вы могли позвать меня.
– Пожалуйста, не беспокойтесь. Уверяю вас, мне ничего не надо. Вы только напрасно потеряете время.
– Бросьте эти глупости! – перебил Мартини грубовато. – Зачем вы меня морочите? Думаете, у меня нет глаз? Лежите спокойно и постарайтесь заснуть.
Он вышел в соседнюю комнату и, оставив дверь открытой, сел читать. Вскоре он услышал, как больной несколько раз беспокойно пошевелился. Он отложил книгу и стал прислушиваться. Некоторое время была тишина, потом опять начались беспокойные движения, потом послышалось учащенное, тяжелое дыхание, как у человека, который стиснул зубы, чтобы подавить стон. Мартини опять пошел к больному.
– Может быть, нужно что-нибудь сделать, Риварес?
Не дождавшись ответа, он подошел к постели. Овод, бледный как смерть, взглянул на него на минуту и молча покачал головой.
– Не дать ли вам еще опиума? Риккардо говорил, что можно принять, если боли очень усилятся.
– Нет, благодарю. Я еще могу терпеть. Потом может быть хуже…
Мартини пожал плечами и сел у кровати. Около часа, показавшегося ему бесконечным, просидел он, наблюдая за больным; потом встал и принес опиум.
– Риварес, нельзя, чтобы так шло дальше. Если вы еще можете терпеть, то я не могу. Надо принять лекарство.
Не говоря ни слова, Овод принял опиум. Потом отвернулся и закрыл глаза. Мартини снова сел. Дыхание больного постепенно становилось глубже и ровнее.
Овод был так измучен, что спал долго, не просыпаясь. Час проходил за часом, а он не шевелился. Мартини подходил к нему несколько раз и вглядывался в неподвижную фигуру, – кроме дыхания, в ней не было никаких признаков жизни. Лицо было так мертвенно-бледно, что на Мартини напал страх. Что, если он дал ему слишком много опиума? Изуродованная левая рука Овода лежала поверх одеяла, и Мартини осторожно встряхнул ее, думая его разбудить. При этом расстегнутый рукав сдвинулся, и по всей руке, от кисти до локтя, открылся ряд глубоких, страшных шрамов.
– Какой ужасный вид должна была иметь эта рука, когда все раны были еще свежи! – послышался позади голос Риккардо.
– А, наконец-то вы пришли! Посмотрите, Риккардо, разве так и нужно, чтобы он спал без конца? Я дал ему опиум часов десять тому назад, и с тех пор он не шевельнул ни одним мускулом.
Риккардо наклонился и прислушался к дыханию.
– Ничего, он дышит как следует. Это просто от сильного истощения. После такой ночи к утру приступ может повториться. Кто-нибудь будет ночью при нем, я надеюсь?
– Галли будет дежурить. Он прислал сказать, что придет часов в десять.
– Теперь как раз около десяти… Ага, он просыпается! Позаботьтесь, чтобы поскорее подали горячий бульон… Полегче, Риварес! Не надо воевать, я не епископ…
Овод вдруг приподнялся, глядя перед собою испуганными глазами.
– Мне выходить? – спросил он торопливо по-испански. – Займите публику еще минутку без меня. Я… А! Я не узнал вас, Риккардо. – Он оглядел комнату и провел рукой по лбу, как будто сомневаясь в реальности окружающего. – Мартини! Я думал, вы давно ушли! Я, должно быть, спал…
– Да еще как! Точно спящая красавица в сказке! Десять часов кряду! А теперь вам надо поесть бульону и заснуть опять.
– Десять часов! Мартини, неужели вы были здесь все время?
– Да. Я начинал уже бояться, не угостил ли я вас чересчур большой дозой опиума.
Овод лукаво взглянул на него:
– Видно, не повезло вам на этот раз. А ведь умри я – куда глаже пошли бы ваши комитетские заседания! Но какого черта вы возитесь со мной, Риккардо? Ради бога, оставьте меня в покое, – что вам стоит? Терпеть не могу докторов.
– Хорошо, вот выпейте только это, и я оставлю вас в покое. Через день-два я все-таки зайду и произведу осмотр. Я думаю, что кризис миновал: вы уже не так напоминаете теперь призрак смерти, явившийся на пир.
– О, я скоро буду совсем молодцом, благодарю вас… Кто это? Галли? Сегодня у меня, кажется, собрание всех граций…
– Я пришел сидеть у вас эту ночь.
– Глупости. Нет никакой надобности караулить меня. Идите все по домам. Если даже приступ повторится, вы все равно не поможете: я отказываюсь принимать опиум дальше. Это хорошо один раз…
– К сожалению, вы правы, – сказал Риккардо. – Но не всегда легко проводить на практике это правило.
Овод посмотрел на него и улыбнулся:
– Не бойтесь. Если б я на это шел, я давно бы сделал это.
– Во всяком случае, мы вас одного не оставим, – сухо ответил Риккардо. – Пройдемте, Галли, на минуту в другую комнату: мне надо с вами поговорить. Покойной ночи, Риварес! Я загляну завтра.
Риккардо ушел, а Мартини остался в соседней комнате поговорить с Галли. Выходя потом через парадную дверь, он слышал, как к калитке сада подъехала карета, и вслед за тем увидел, что из нее вышла женская фигура и пошла по садовой дорожке к дому. Это была Зитта. Вероятно, она возвращалась с какого-нибудь вечера. Он приподнял шляпу и посторонился, чтобы дать ей дорогу, а потом пошел по темному переулку, выходившему на Поджио империале. Но не прошло и минуты, как снова щелкнула задвижка у калитки, и вдогонку за ним зачастили чьи-то торопливые шаги.
– Подождите минутку! – послышался голос Зитты.
Как только он обернулся, она остановилась и взялась рукой за изгородь; потом, перебирая пальцами по решетке, медленно пошла к нему. При слабом свете единственного фонаря в конце улицы он увидел, что она идет, опустив голову, словно стесняясь или стыдясь чего-то.
– В каком он состоянии? – спросила она, не подымая глаз.
– Гораздо лучше, чем утром. Он спал почти весь день, и вид у него не такой истощенный. Приступ, кажется, кончился.
– Ему очень плохо было?
– Так плохо, что хуже, кажется, и не бывает.
– Я так и думала. Когда он не позволяет мне приходить, это всегда значит, что ему очень плохо.
– А часто у него бывают такие приступы?
– Как вам сказать?.. Это бывает очень нерегулярно. Летом, в Швейцарии, он был все время здоров, но в зиму перед тем, – мы жили тогда в Вене, – было что-то ужасное. Он не пускал меня к себе по целым дням. Он не выносит моего общества, когда бывает болен. Всякий раз, когда он чувствовал приближение приступа, он отсылал меня на бал, или в концерт, или еще куда-нибудь под тем или другим предлогом, а сам запирался на ключ. Я, бывало, украдкой проберусь к его комнате и сижу под дверью – иной раз весь день. Он страшно рассердился бы, если б узнал об этом. Он скорее впустил бы собаку, если б она стала выть, но только не меня.
Она говорила странным, угрюмым, обиженным тоном.
– Я надеюсь, теперь ему уже не будет так плохо, – сказал Мартини мягко. – Доктор Риккардо серьезно взялся за дело. Может быть, ему удастся даже добиться полного излечения. Во всяком случае, временного облегчения всегда можно достигнуть. Жаль, что вы сразу не послали за ним. Больной гораздо меньше страдал бы, если б мы раньше пришли. Добрый вечер!
Он протянул ей руку, но она быстро отшатнулась:
– Я знаю, что у вас нет никакого желания пожимать руку его любовнице.
– Как вам угодно, – проговорил Мартини, смутившись.
Она топнула ногой.
– Я ненавижу вас! – вскрикнула она, и глаза ее сверкнули, как горящие угли. – Ненавижу вас всех! Вы приходите к нему говорить о политике, и он позволяет вам просиживать у него целые ночи и подавать ему лекарства, а я не смею даже заглянуть через дверь!.. Что он для вас? По какому праву вы отнимаете его у меня? Я ненавижу вас, ненавижу!.. Ненавижу!