– Проклятый колдун, чертово отродье! в суд на него подам! вон его из города, обманщика, шарлатана! – кричали они, перебивая друг друга, в паническом страхе спеша выбраться вон из дома.
Одного взгляда в зал было достаточно молодому Пепушу, чтобы обнаружить причину безумного ужаса, гнавшего отсюда людей. Вся комната была полна движением кишевших в ней гадких тварей. Блохи, жучки, паучки, коловратки, до чрезмерности увеличенные, вытягивали свои хоботки, ходили на своих длинных волосатых ножках, чудовищные муравьиные львы хватали и раздавливали своими зубчатыми клешнями мошек, которые защищались и бились длинными крылышками, а между ними извивались уксусные вьюны, клейстерные угри, сторукие полипы, и изо всех промежутков глазели инфузории с искаженными человечьими лицами. В жизнь свою не видал Пепуш ничего отвратительнее. Глубокий ужас стал было овладевать и им, как вдруг что-то шершавое полетело ему в лицо и обдало его целым облаком густой мучной пыли. Тут его ужас мигом прошел, потому что он тотчас же догадался, что шершавый предмет не мог быть ничем иным, как круглым напудренным париком укротителя блох, и так оно и было на самом деле.
Когда Пепуш вытер глаза от пудры, дикий рой отвратительных насекомых уже исчез. Укротитель блох, совершенно изнеможенный, сидел в кресле.
– Левенгук, – воскликнул Пепуш, – убедились ли вы теперь, Левенгук, к чему приводят ваши затеи? Вот вам ведь снова пришлось прибегнуть к вашим вассалам, чтобы избавиться от посетителей! Не так ли?
– Вы ли это, – проговорил укротитель блох слабым голосом, – вы ли это, добрый мой Пепуш? Ах, конец мне пришел, погибший я человек! Пепуш, я начинаю думать, что вы действительно желали мне добра и что я плохо сделал, не послушавшись ваших предостережений.
Когда Пепуш спокойно спросил его о том, что же такое произошло, укротитель блох повернулся со своим креслом к стене, закрыл лицо обеими руками и, плача, предложил Пепушу взять лупу и осмотреть в нее мраморную доску стола. Уже невооруженным глазом Пепуш заметил, что маленькие кареты, солдаты и пр. стояли и лежали как мертвые, не двигаясь, не шевелясь. Да и ученые блохи приняли, казалось, совсем другой вид. Посредством же лупы Пепуш очень скоро обнаружил, что больше уж не оставалось ни одной блохи, а все, что он принимал за них, были черные перечные зерна и фруктовые семечки, торчавшие из сбруй и из мундиров.
– Я не знаю, – начал укротитель блох в полной тоске и отчаянии, – я не знаю, какой злой дух ослепил меня до того, что я не успел заметить бегства моего войска раньше, чем все уже подошли к столу и вооружились лупами. Подумайте только, Пепуш! как все эти люди стали сперва ворчать, а затем впали в бешеный гнев. Они обвиняли меня в наглом надувательстве и, распаляясь все больше и больше, не слушая никаких извинений, хотели выместить все на мне. Что оставалось мне, чтобы спастись от их кулаков? Я быстро привел в действие большой микроскоп и напустил на них тучу насекомых, от которых они пришли в ужас, как и подобает толпе.
– Однако, – спросил Пепуш, – однако скажите же мне, Левенгук, как это могло случиться, что вы, сами того не заметив, упустили вдруг ваше вымуштрованное, доказавшее свою верность войско?
– О, – стонал укротитель блох, – о, Пепуш! он покинул меня, он, кто только и делал меня властелином, он, злой изменник, виноват и в моей слепоте и во всем моем несчастии!
– Но разве я, – возразил Пепуш, – но разве я не предостерегал вас, уже давно, не пускаться на штуки, которые вы, я это знаю, не можете выполнить, не имея в своей власти мастера? А что эта власть, несмотря на все ваши старанья, оставалась шаткой – все-таки в этом вы только что убедились.
Затем Пепуш принялся разъяснять укротителю блох, что он решительно не понимает, почему все должно пойти прахом в его жизни, если он прекратит эти свои представления, ибо изобретение ночного микроскопа, равно как вообще его искусство в производстве микроскопических стекол, достаточно упрочило его положение. Но укротитель блох возражал на это, что за этими представлениями стоят совершенно особые обстоятельства и для него отказаться от них значит отказаться от собственного своего бытия.
– Но где же Дертье Эльвердинк? – спросил тут Пепуш, перебивая укротителя блох.
– Где она, – завизжал укротитель, ломая себе руки, – где Дертье Эльвердинк? Ушла, ушла невесть куда – исчезла. Убейте меня на месте, Пепуш! Я вижу, как гнев и ярость овладевают вами. Покончите со мною разом!
– Теперь вы видите, – заговорил Пепуш, насупившись, – теперь вы видите, к чему привела ваша глупость, ваши вздорные затеи. Кто дал вам право запирать бедную Дертье, как невольницу, да еще выставлять ее разряженную напоказ для приманки публики как какое-то чудо природы? Зачем насиловали вы ее влечение и не позволяли ей отдать мне свою руку, хотя вы не могли не заметить, как искренне любим мы друг друга! Она бежала? Тем лучше, по крайней мере она больше не в вашей власти, и если я не знаю сейчас, где мне ее искать, то я все-таки убежден, что найду ее. Вот ваш парик, Левенгук, наденьте его и покоритесь вашей судьбе; это лучшее, что вы можете сделать.
Укротитель блох укрепил левой рукой парик на своей лысой голове, схватив в то же время правою Пепуша за руку.
– Пепуш, – заговорил он, – Пепуш, вы мой истинный друг; ибо вы единственный человек во всем Франкфурте, который знает, что я с тысяча семьсот двадцать пятого года лежу погребенный в старой дельфтской церкви, и никому этого не выдали, даже когда сердились на меня из-за Дертье Эльвердинк. Иногда мне и самому не верится, что я действительно тот самый Антон ван Левенгук, которого похоронили в Дельфте, но, созерцая свои труды и вспоминая свою жизнь, я вновь начинаю в том убеждаться, и тем мне приятнее поэтому, что об этом ничего не болтают. Теперь я вижу ясно, дражайший Пепуш, что неправильно поступал по отношению к Дертье Эльвердинк, хотя и совсем в ином смысле, чем вы изволите полагать. Я был прав, считая ваше домогательство ее руки глупой и бесцельной прихотью, не прав же, что не был с вами вполне откровенен и не сообщил вам то, что, собственно, представляет собой Дертье Эльвердинк. Тогда бы вы сами поняли и одобрили мои старанья выбить у вас из головы желания, исполнение которых принесло бы вам неминуемую гибель. Пепуш! подсаживайтесь ко мне, и я расскажу вам удивительную историю!
– Пожалуй, – отозвался Пепуш, бросая ядовитый взгляд на укротителя блох и садясь против него в мягкое кресло.
– Так как вы, мой дорогой друг Пепуш, – начал укротитель блох, – так как вы хорошо осведомлены в истории, то вы знаете, без сомнения, что король Секакис много лет жил в близких отношениях с царицей цветов и что плодом этой любви была прелестнейшая принцесса Гамахея. Гораздо менее известно, и я также не могу вам сообщить, – каким образом принцесса Гамахея появилась в Фамагусте. Многие утверждают, и не без оснований, что принцесса должна была скрываться в Фамагусте от противного принца пиявок, заклятого врага царицы цветов.
Но к делу! – в Фамагусте случилось однажды, что принцесса прогуливалась, наслаждаясь вечерней прохладой, и забрела в тенистый кипарисовый лесок. Зачарованная ласкающим лепетом вечернего ветерка, журчанием ручья, мелодическим щебетом птиц, принцесса прилегла на мягкий душистый мох и вскоре погрузилась в глубокий сон. Но как раз тот враг, от которого она хотела скрыться, гадкий принц пиявок высунул тут свою голову из тинистой лужи, увидел принцессу и до такой степени влюбился в спящую красавицу, что не смог побороть влечения ее поцеловать. Тихо подполз он к ней и стал целовать ее за левым ухом. А вы, конечно, знаете, друг мой Пепуш, что дама, которую поцелует принц пиявок, погибла, так как он злейший в мире кровопийца. И так случилось, что принц пиявок зацеловал принцессу, пока не отлетело от нее последнее дыхание жизни. Пресыщенный и опьяненный, повалился он тогда на мох, и уж его слугам, поспешившим выползти к нему из тины, пришлось его водворить домой. Напрасно корень мандрагоры выбился из земли и припал к ране, нацелованной коварным принцем пиявок, напрасно все цветы подняли свои головки на горестный вопль корня и вторили ему в безутешных жалобах! Случилось тут гению Тетелю идти как раз этой дорогой; он также глубоко растрогался красой Гамахеи и несчастной ее смертью. Он взял принцессу на руки, прижал ее к своей груди, старался вдохнуть в нее жизнь своим дыханием, но она не просыпалась от смертного сна. Тут гений Тетель увидел отвратительного принца пиявок, которого (так он отяжелел и так был пьян) слуги никак не могли втащить во дворец; пылая гневом, бросил он в него полную горсть соли; гадина тотчас же изверг из себя всю пурпурную влагу, что высосал из принцессы Гамахеи, и позорно издох в судорожных корчах. Все цветы, стоявшие вокруг, окунули свои одежды в эту влагу, окрасив их на вечную память об умерщвленной принцессе в такой дивный красный цвет, какого не составить ни одному живописцу на свете. Вы знаете, Пепуш, что самые красивые пурпурные гвоздики, амариллисы и левкои происходят как раз из того кипарисового леска, где принц пиявок зацеловал до смерти прекрасную Гамахею. Гений Тетель хотел уже удалиться, ибо ему до наступления ночи много было дела в Самарканде, но бросил еще один взгляд на принцессу и остановился зачарованный, взирая на нее с глубокой грустью. Вдруг его осенила какая-то мысль. Вместо того чтобы продолжать свой путь, взял он принцессу на руки и воспарил вместе с нею высоко в воздух.
В это время два мудреца, один из которых, не стану скрывать, был ваш покорный слуга, наблюдали с галереи высокой башни течение звезд. Высоко над собой они заметили гения Тетеля с принцессой Гамахеей, и в то же мгновение одному из них пришла мысль… впрочем, это не относится к делу! Оба мага узнали гения Тетеля, но не принцессу, и стали ломать себе голову, что могло означать это явление, тщетно стараясь придумать сему какое-нибудь правдоподобное объяснение.
Но вскоре известие о несчастной судьбе принцессы Гамахеи распространилось по всей Фамагусте, и тогда оба мага сумели себе разъяснить появление гения Тетеля с девой на руках. Они предположили, что гений Тетель, должно быть, нашел какое-нибудь средство вернуть к жизни принцессу, и решили навести о том справки в Самарканде, куда, по их наблюдениям, очевидно, направил он свой полет. Но в Самарканде о принцессе не было ни слуху ни духу.
Прошло много лет, оба мага рассорились между собой, как то тем чаще случается между учеными мужами, чем они ученее, и только о самых замечательных своих открытиях сообщали они друг другу по старой привычке. Вы не забыли, Пепуш, что один из магов – я сам. Итак, немало меня изумило одно сообщение моего коллеги, содержавшее самые поразительные, а вместе с тем и самые отрадные сведения, какие только можно было бы вообразить, о принцессе Гамахее. Дело в следующем: коллега мой получил от одного своего ученого друга из Самарканда несколько превосходных редкостных тюльпанов, и в таком свежем виде, как будто они только что были срезаны со стебля. Они были нужны ему преимущественно для микроскопического исследования внутренних их частей и особливо цветочной пыли. С этой целью он разрезал один прекрасный желто-лиловый тюльпан и открыл внутри его чашечки маленькое инородное зернышко, обратившее на себя особое его внимание. Каково же было его изумление, когда при помощи лупы он ясно разглядел, что маленькое зернышко было не чем иным, как принцессой Гамахеей, которая, лежа в цветочной пыли тюльпанной чашечки, казалось, покоилась тихим и сладким сном.
Как ни велико было расстояние, отделявшее меня от моего коллеги, я тотчас же снарядился в путь и поспешил к нему. Меж тем он приостановил все свои операции над цветком, желая доставить мне удовольствие посмотреть на принцессу в том виде, как она открылась впервые его взгляду, а может быть, и опасаясь, как бы не попортить чего, работая на свой страх. Я сразу же убедился в полной правильности наблюдений моего коллеги и, так же как и он, твердо верил, что принцессу можно пробудить и возвратить ей прежний облик. Высокий дух, обитающий в нас, вскоре открыл нам верные средства к тому. Вы, друг мой Пепуш, понимаете очень мало, а в сущности, даже и вовсе ничего не понимаете в нашей науке, а потому было бы совершенно лишним описывать вам разнообразные операции, которые мы предприняли для достижения нашей цели. Достаточно вам сказать, что при помощи ловкого применения различных стекол, приготовленных по большей части мною самим, нам посчастливилось не только вынуть принцессу невредимой из цветочной пыли, но и вырастить ее так, что вскоре она достигла своего естественного роста. (Не хватало теперь ей только жизни, и возможность ее возвращения зависела от последней и самой трудной операции.) Мы отрази-ли ее образ посредством великолепного Куффова солнечного микроскопа и ловко отделили это изображение от белой стены безо всякого для него вреда. Едва только ее образ свободно поплыл в воздухе, он точно молния влетел в стекло, которое разбилось на тысячи кусков. Принцесса же стояла перед нами жива и невредима. Мы вскрикнули от радости, но каков же был наш ужас, когда мы заметили, что ее кровообращение остановилось как раз там, куда поцеловал ее принц пиявок. Она близка была уже к обмороку, как вдруг мы увидали, что в самом том местечке за левым ухом появилась маленькая черная точка и тут же опять исчезла. Кровообращение сразу восстановилось, принцесса пришла в себя, и наше дело увенчалось успехом.
Мы оба, я и мой уважаемый коллега, очень хорошо понимали, какое неоценимое сокровище представляет собой принцесса, и каждый из нас старался поэтому присвоить ее себе, полагая, что имеет на нее больше прав, чем другой. Коллега мой приводил тот довод, что тюльпан, в чашечке которого была найдена принцесса, был его собственностью и что он первый сделал открытие, которое сообщил мне, так что меня следует рассматривать лишь как помощника, не могущего претендовать на самое произведение как награду за подсобное участие в работе. Я, со своей стороны, настаивал, что я изобрел последнюю труднейшую операцию, которая вернула принцессе жизнь, и при выполнении ее мой коллега лишь помогал, почему, хотя бы он даже имел право на владение эмбрионом в цветочной пыли, живое существо принадлежит мне. Мы спорили много часов подряд, пока наконец, осипнув от крика, не пришли к полюбовному соглашению. Коллега предоставил мне принцессу, взамен чего я ему вручил одно очень важное и таинственное стекло. Вот это самое стекло и является причиной нашей теперешней непримиримой вражды. Мой коллега утверждает, что я обманным образом утаил это стекло; но это наглая, бесстыдная ложь, и хотя я действительно знаю, что стекло при вручении ему пропало, однако же могу честью и совестью заверить, что я в том не виновен и совершенно не понимаю, как это могло случиться. Да и стекло-то это вовсе не такое маленькое, разве что в восемь раз меньше порохового зернышка.
Видите, друг мой Пепуш, теперь я доверил вам всю мою тайну, теперь вы знаете, что Дертье Эльвердинк не кто иная, как возвращенная к жизни принцесса Гамахея, теперь вы понимаете, что простому смертному, как вы, такой высокий мистический союз вовсе не…
– Стойте, – перебил Георг Пепуш укротителя блох с несколько сатанинской улыбкой, – стойте, одно доверие стоит другого; так вот, со своей стороны могу открыться вам: все то, что вы мне рассказали, я уже знал раньше и лучше, чем вы. Не могу достаточно надивиться и вашей ограниченности, и вашему глупому самомнению. Узнайте же то, что вы давно должны были бы знать, если б не так плохо обстояло дело с вашей наукой, за исключением разве умения шлифовать стекла, узнайте, что я сам – не кто иной, как чертополох Цехерит, стоявший там, где принцесса Гамахея склонила свою голову, и о котором вы сочли нужным вовсе умолчать.
– Пепуш, в уме ли вы? – воскликнул укротитель блох. – Чертополох Цехерит цветет в далекой Индии – в той прекрасной долине, окруженной высокими горами, где собираются по временам мудрейшие маги мира. Архивариус Линдхорст может дать вам об этом самые точные сведения. И вы, которого я помню еще малышом в бархатной курточке, бегавшим в школу, которого я знал и иенским студентом, отощавшим, пожелтевшим от ученья и голода, вы заявляете, что вы – чертополох Цехерит! Рассказывайте это кому другому, а меня увольте.
– Какой же вы, – засмеялся Пепуш, – какой же вы мудрец, Левенгук! Ну, думайте о моей персоне что вам угодно, но не будьте же настолько глупы, не отрицайте, что чертополох Цехерит в то же самое мгновение, как коснулось его сладкое дыхание Гамахеи, расцвел пламенной, страстной любовью, когда же он прикоснулся к виску прелестной принцессы, то и она полюбила его в сладкой своей дремоте. Слишком поздно заметил чертополох принца пиявок, а то бы он мигом умертвил его своими колючками. И все-таки с помощью корня мандрагоры ему удалось бы вернуть принцессу к жизни, не явись тут этот несуразный гений Тетель со своими неуклюжими попытками спасти ее. Правда и то, что в гневе Тетель запустил руку в солонку, которую он во время путешествий носил за поясом, как Пантагрюэль свою кадку с пряностями, и бросил в принца пиявок добрую пригоршню соли, но уже совершенная ложь, что он его тем умертвил. Вся соль попала в тину, ни одно ее зернышко не коснулось принца пиявок, которого умертвил чертополох Цехерит своими колючками, тем отомстил за смерть принцессы и обрек самого себя на смерть. Один только гений Тетель, вмешавшийся в дело, которое вовсе его не касалось, виноват в том, что принцесса так долго покоилась в цветочной пыли; чертополох Цехерит очнулся гораздо раньше. Ибо смерть их обоих была лишь оцепенением цветочного сна, от коего они должны были вновь пробудиться к жизни, хотя и в другом образе. И вы преисполните меру всех ваших грубых заблуждений, ежели вздумаете полагать, будто принцесса Гамахея была точь-в-точь такова, какова теперь Дертье Эльвердинк, и будто вы, и никто иной, возвратили ей жизнь. С вами случилось то же, мой добрейший Левенгук, что с неловким слугой в поистине примечательной истории о трех апельсинах, который освободил из них двух дев, не озаботившись предварительно средствами поддержать их жизнь, почему они и погибли на его глазах самым жалостным образом. Нет, не вы, а тот, кто бежал от вас и чью потерю вы так сильно чувствуете и оплакиваете, вот кто довершил дело, так неловко вами начатое.
– А, – совершенно вне себя возопил укротитель блох, – а, мое предчувствие! Но вы-то, Пепуш, вы, которому я сделал столько добра, вы оказываетесь моим злейшим, жесточайшим врагом, я вижу это ясно. Вместо того чтобы дать мне совет, вместо того чтобы помочь в моем несчастье, вы угощаете меня какой-то неуместной дурацкой белибердой.
– Да падет эта белиберда на вашу голову, – вскричал Пепуш в совершенной ярости, – вы еще раскаетесь, да будет поздно, самонадеянный шарлатан! Иду искать Дертье Эльвердинк. А чтобы вы больше не дурачили честных людей…
И Пепуш схватился за винт, приводивший в движение весь механизм микроскопа.
– Убейте лучше меня на месте! – взревел укротитель блох, но в это мгновение все затрещало, и укротитель без чувств повалился на землю.
«Почему такой, – говорил себе Георг Пепуш, вышедши на улицу, – почему такой человек, имеющий прекрасную теплую комнату и мягкую постель, вдруг рыскает по улицам ночью в дикую бурю и дождь? Потому что он забыл ключ от дома и вдобавок еще его влечет любовь и сумасбродное желание». Так должен был он ответить самому себе. Действительно, все предприятие его показалось ему теперь сущим сумасбродством. Он вспомнил мгновение, когда в первый раз увидел Дертье Эльвердинк.
Несколько лет тому назад укротитель блох давал свои представления в Берлине и пользовался немалым успехом, пока они привлекали своей новизной. Вскоре, однако, публика пресытилась зрелищем ученых и муштрованных блох, портняжная, шорная, седельная, оружейная работа на столь маленьких персон перестала казаться уж такой удивительной – хотя сначала много толковали о непостижимости, даже о волшебстве всего этого, – и укротитель блох, казалось, был обречен на полное забвение. Но вдруг распространился слух, что какая-то племянница укротителя, никогда до сих пор не показывавшаяся, стала присутствовать на представлениях. Племянница же эта такая красивая и очаровательная девица, да еще так прелестно наряжается, что и рассказать невозможно. Толпа молодых модников, которые, как первые скрипки в оркестре, задают тон всему обществу, устремилась на сеансы укротителя, и так как свет всегда ударяется в ту или другую крайность, то племянница укротителя вскоре прослыла невиданным чудом. Посещать укротителя блох стало признаком хорошего тона, кто не видал его племянницы, не мог принять участие в разговоре, дело укротителя пошло на лад. Никто не мог только примириться с именем Дертье, и так как в это самое время несравненная Бетман в роли королевы Голконды поражала всех высоким изяществом, неотразимой привлекательностью, женственной нежностью, какая только свойственна прекрасному полу, и казалась идеалом того несказанного обаяния, которым женское существо может обворожить всех и вся, то и голландку наименовали Алиной.
В это время прибыл в Берлин Георг Пепуш; красота племянницы Левенгука была предметом злободневных разговоров. Так и за общим столом гостиницы, где остановился Пепуш, только и говорили что о маленьком прелестном диве, восхищающем не только мужчин – старых и молодых, но даже и женщин. К Пепушу пристали с тем, чтобы он немедленно же отправлялся смотреть прекрасную голландку, если не хочет отстать от Берлина. Пепуш обладал раздражительным, меланхолическим темпераментом; в каждое наслаждение примешивался для него горький привкус, проистекающий, несомненно, из того черного стигийского ручейка, что струится сквозь всю нашу жизнь, и это делало его мрачным, замкнутым и часто несправедливым к окружающим. Понятно поэтому, что Пепуш был не большим охотником бегать за хорошенькими девушками, но как-никак он все-таки направил свои стопы к укротителю блох не столько ради опасного чуда, сколько желая убедиться в справедливости своего предвзятого мнения, что и здесь, как почти всегда в жизни, людей морочит лишь какое-то странное ослепление. Голландку он нашел очень красивой и миловидной, но, взирая на нее, не мог удержаться от самодовольной улыбки: его проницательность не обманула его, и он уже вперед догадался, что эта малютка могла вскружить лишь от природы расшатанную голову.
Красавица держала себя легко и непринужденно, как это свойственно лицам, получившим тончайшее светское воспитание, и прекрасно владела собой; эта милая крошка умела привлекать к себе и в то же время удерживать в границах деликатного обхождения толпу поклонников, осаждавшую ее со всех сторон; когда она с очаровательной кокетливостью доверчиво протягивала кончик своего пальца, у них не было духу схватить его.
На Пепуша как на незнакомца никто не обращал внимания, и он мог вдоволь насмотреться на красавицу. Но чем дольше он вглядывался в милое личико голландки, тем более пробуждалось в глубине его души какое-то глухое воспоминание, как будто он уже где-то ее видел, хотя и в совершенно другой обстановке и в ином одеянии, да и сам он будто имел тогда совсем иной облик. Тщетно старался он довести эти воспоминания до ясного сознания, хотя все более и более убеждался в том, что он действительно уже видел когда-то малютку. Кровь бросилась ему в лицо, когда вдруг наконец кто-то тихонько толкнул его и прошептал на ухо: «Ну что, господин философ, не правда ли, и вас порази-ла молния?» То был его сосед по обеденному столу в гостинице, которому он заявил, что считает этот поголовный экстаз за странное помешательство, которое так же быстро пройдет, как и возникло.
Тут Пепуш заметил, что, покуда он не спускал глаз с малютки, зал опустел и последние гости направлялись к выходу. Голландка только теперь, казалось, обратила на него внимание и приветливо ему поклонилась.
Голландка не выходила из головы Пепуша; целую ночь напролет терзался он в тщетных стараниях напасть на след забытого воспоминания. Он рассудил тогда совершенно справедливо, что только созерцание красавицы может навести его на забытый след, и не преминул на другой же день отправиться вновь к укротителю блох, а затем и в следующие дни по два, по три часа кряду глазел на прекрасную Дертье Эльвердинк.
Если человек не может отделаться от мысли о привлекательной женщине, так или иначе обратившей на себя его внимание, то он уже сделал первый шаг к любви; так и Пепуш, воображая, что он только старается доискаться до какого-то темного своего воспоминания, в сущности, был уже по уши влюблен в прекрасную голландку.
Кого теперь могли занимать блохи? Голландка одержала над ними блестящую победу, сосредоточив общее внимание на своей персоне. Укротитель блох сам чувствовал, что отныне он со своими блохами стал играть довольно глупую роль; поэтому он до поры до времени припрятал войско и придал иной вид своим представлениям, поручив в них главную роль уже своей прекрасной племяннице.
Ему пришла счастливая мысль устроить вечерние беседы, на которые публика абонировалась за довольно высокую плату. На этих вечерах он сначала показывал кое-какие любопытные оптические фокусы, а затем всецело предоставлял своей племяннице занимать общество. Красавица блистала в полной мере светскими дарованиями; малейшим перерывом в разговоре пользовалась она, чтобы увлечь общество своим пением, сама себе аккомпанируя на гитаре. Голос у нее был не сильный, манера не безупречная, часто даже неправильная, но нежность звука, ясность и чистота пения были в полной гармонии со всем ее прелестным существом; когда же из-под черных шелковых ресниц сиял на слушателей томный ее взор, как влажный лунный луч, не одно дыхание стеснялось в груди и замолкали тогда даже самые упрямые педанты.
На этих вечерних беседах Пепуш ревностно продолжал свои исследования, то есть глазел на голландку в течение двух часов, а затем покидал зал вместе с прочими посетителями.
Случилось, что однажды, стоя к голландке ближе, чем обыкновенно, он явственно услышал, как она произнесла, обращаясь к какому-то молодому человеку: «Скажите, кто это безжизненное привидение, которое каждый вечер часами не спускает с меня глаз, а затем исчезает, не проронив ни слова?»
Пепуш почувствовал себя глубоко оскорбленным и, вернувшись домой, так бесновался и шумел в своей комнате, что никто из друзей не узнал бы его в этом неистовом состоянии. Он клялся и божился, что никогда больше не взглянет на негодную голландку, однако не преминул на следующий же вечер в обычный час оказаться у Левенгука и глазеть на прекрасную Дертье еще упорнее, чем раньше, если только это возможно. Правда, уже на лестнице ему стало очень не по себе при мысли, что он подымается вдруг опять по той же лестнице, и недолго думая он принял мудрое решение держаться по крайней мере как можно дальше от этого соблазнительного существа. Действительно, он так и поступил, забившись в дальний угол зала; однако попытка потупить взор не удалась совершенно, и, как уже сказано, он смотрел прямо в глаза голландке еще пристальнее, чем прежде.
Он сам не знал, как это произошло, но Дертье Эльвердинк вдруг очутилась вплотную рядом с ним в углу.
Сладостной мелодией зазвучал ее голосок, когда она заговорила:
– Я не помню, чтобы я видела вас где-нибудь до Берлина, но почему же так много знакомого для меня в ваших чертах, во всем вашем облике? У меня такое чувство, будто в очень давние времена нас связывала тесная дружба, но было то в очень далекой стране и при каких-то особых, странных обстоятельствах. Прошу вас, выведите меня из этой неизвестности, и, если только меня не обманывает одно внешнее сходство, возобновим те дружественные отношения, которые, как дивный сон, покоятся в смутных моих воспоминаниях.
Престранно себя чувствовал господин Георг Пепуш при этих словах прекрасной голландки. Грудь его стеснилась, голова горела, а все тело затряслось как в лихорадке. Если это и означало, что господин Пепуш был влюблен по уши в голландку, то тут была все-таки и другая причина расстроенного состояния, лишившего его языка, да и разума. Только что Дертье Эльвердинк заговорила о том, что ей сдается, будто много лет назад она уже встречалась с ним, в его душе вдруг, словно как в волшебном фонаре, всплыла картина, и он увидел далекое, далекое прошлое, предшествовавшее даже тому времени, когда он впервые вкусил материнского молока, и в этом прошлом жил как он сам, так и Дертье Эльвердинк. В это мгновение как молния сверкнуло в нем воспоминание, которое напряженная работа мысли облекла наконец в ясный и отчетливый образ; воспоминание это состояло в том, что Дертье Эльвердинк – принцесса Гамахея, дочь короля Секакиса, которую он любил в те давние времена, когда был еще чертополохом Цехеритом. Хорошо, что он не стал особенно распространяться в обществе об этой мысли, а то, пожалуй, сочли бы его за сумасшедшего и посадили бы куда следует, хотя навязчивая идея помешанного может быть часто не чем иным, как иронией бытия, предшествовавшего настоящему.
– Но, боже мой, вы точно онемели! – проговорила малютка, дотронувшись своим маленьким пальчиком до груди Георга. Но из кончика ее пальца электрический ток проник до самого сердца Георга, и он очнулся от своего оцепенения. В экстазе схватил он руку малютки и осыпал ее горячими поцелуями, восклицая: «Небесное, божественное создание» – и т. д. Благосклонный читатель легко может вообразить все прочее, что восклицал господин Георг Пепуш в эту минуту.