
Рассуждения кота Мура
– Достойный друг, я знаю, что вы любите такие вещицы; возьмите эту табакерку в знак моего к вам милостивого благоволения, на которое вы всегда можете рассчитывать. Но скажите, милейший, как произошла эта странная и необычайная прогулка?
– Мне остается только благодарить вас, – сказал лейб-камердинер, принимая золотую табакерку. Затем он откашлялся и продолжал: – Могу вас уверить, ваше превосходительство, что его светлость очень беспокоятся с той минуты, как светлейшая принцесса Гедвига неизвестно с чего лишилась своих пяти чувств. Сегодня они целые полчаса стояли у окна, совершенно выпрямившись, и так страшно барабанили августейшими пальцами правой руки по стеклу, что оно звенело и трещало. Но это были прекрасные марши, полные приятнейших мелодий свежего стиля, как говаривал мой покойный зять, придворный трубач. Вы ведь знаете, ваше превосходительство, что мой покойный зять, придворный трубач, был способный человек. Он мастерски справлялся со своим инструментом, низкие и высокие ноты звучали у него, как соловьиная трель, а уж что касается до средних…
– Да, знаю, знаю, милейший, – перебил болтуна гофмаршал, – ваш покойный зять был прекрасный придворный трубач, но теперь дело идет о том, что делали и что говорили его светлость, когда они изволили барабанить марши.
– Что они делали? Что говорили? – продолжал лейб-камердинер. – Гм… не очень-то много: светлейший обернулся, посмотрел неподвижным, сверкающим взглядом, страшно дернул за колокольчик и громко закричал: «François[77]! François!» – «Я здесь, здесь, ваша светлость!» – воскликнул я. Тогда его светлость сказали сердитым голосом: «Осел! Что же ты не говорил раньше!» – и затем прибавили: «Выходное платье!» Я исполнил приказание. Его светлость изволили надеть зеленый шелковый кафтан без звезды и отправились в парк. Они запретили мне за ними следовать, но, ваше превосходительство, ведь надо же знать, где находятся их светлость на случай несчастья, – ну, я и пошел за ними так, издалека, и увидел, что их светлость отправились в рыбачий домик.
– К мейстеру Абрагаму! – воскликнул гофмаршал в величайшем удивлении.
– Да, именно, – сказал лейб-камердинер и состроил очень важную и таинственную гримасу.
– В рыбачий домик! – повторил гофмаршал. – В рыбачий домик, к мейстеру Абрагаму! Никогда еще его светлость не посещал мейстера Абрагама в рыбачьем домике.
Затем последовало молчание, после чего гофмаршал спросил:
– И больше ничего не высказал его светлость?
– Ничего, – многозначительно ответил лейб-камердинер, – но, – продолжал он с лукавым смехом, – одно из окон рыбачьего домика выходит на частый кустарник, там есть углубление, и можно расслышать каждое слово, произносимое в домике; можно было бы…
– Если бы вы сделали это, милейший! – в восторге воскликнул гофмаршал.
– Я это сделаю, – сказал камердинер и осторожно зашагал вперед. Но когда он вышел из чащи, перед ним очутился князь, который как раз возвращался во дворец. Камердинер чуть не задел его и в почтительном ужасе отступил.
– Vous êtes un grand[78] болван! – прогремел князь, затем кинул гофмаршалу холодное «dormez bien»[79] и удалился во дворец вместе с лейб-камердинером, который последовал за ним.
Гофмаршал стоял совершенно ошеломленный, бормоча про себя: «Рыбачий домик, мейстер Абрагам, dormez bien», и решил немедленно поехать к государственному канцлеру, чтобы обсудить этот необыкновенный случай и по возможности найти положение, какое должно занять при дворе это событие.
Мейстер Абрагам проводил князя до тех самых кустов, где стояли гофмаршал и лейб-камердинер; здесь он удалился по желанию князя, который не хотел, чтобы его видели из окон дворца в обществе мейстера. Читатель знает, как хорошо удалось князю скрыть его таинственный и уединенный визит в рыбачий домик к мейстеру Абрагаму. Но, кроме камердинера, была еще одна особа, которая подстерегла князя без его ведома.
Едва дошел мейстер Абрагам до своего жилища, как совсем неожиданно вышла ему навстречу с дорожки, начинавшей уже теряться во мраке, советница Бенцон.
– Ага, – воскликнула она с горьким смехом, – князь советовался с вами, мейстер Абрагам! И в самом деле, вы – истинная опора княжеского дома, ваша мудрость и ваша опытность изливаются и на отца, и на сына, и когда добрые советы слишком дороги или совсем невозможны…
– Но, – перебил мейстер Абрагам госпожу Бенцон, – я знаю одну советницу, напоминающую блестящую планету, которая все здесь освещает, и влияния которой избегнул только некий бедный старый органный мастер, одиноко прозябающий в своей простой жизни.
– Не шутите так горько, мейстер Абрагам, – сказала Бенцон, – планета, которая ярко сияла, может побледнеть, снизившись на горизонте, и наконец совершенно исчезнуть. По-видимому, самые страшные события происходят в этом одиноком семейном кругу, который в маленьком городке и среди двух дюжин людей, живущих помимо него, привыкли называть двором. Внезапный отъезд страстно ожидаемого жениха, ужасное состояние Гедвиги, – это в самом деле могло бы глубоко взволновать князя, если бы он не был совершенно бесчувственным человеком.
– Вы не всегда так думали, госпожа советница, – прервал мейстер Абрагам госпожу Бенцон.
– Я вас не понимаю, – сказала Бенцон презрительным тоном, бросив пронзительный взор на мейстера Абрагама, и быстро от него отвернулась.
Доверие, которое князь Ириней оказал мейстеру Абрагаму, признавая за ним даже некоторое умственное превосходство, заставило его отбросить в сторону все княжеские соображения; в рыбачьем домике он открыл свое сердце, умолчав, однако, о влиянии Бенцон на тяжелые события дня. Мейстер Абрагам это знал, и тем более поразила его чувствительность советницы, хотя он и удивлялся тому, что такая холодная и замкнутая особа не могла совладать с собой.
Но советницу глубоко огорчало то, что она видела. Она сознавала, какая опасность угрожает ее монополии опеки над князем, да еще в такую критическую и страшную минуту, как эта. По причинам, которые, быть может, впоследствии выяснятся, советница пламенно желала брака принцессы Гедвиги с принцем Гектором. Как ей казалось, этот брак был теперь поставлен на карту, и вмешательство третьего лица она считала опасным. Кроме того, в первый раз видела она себя окруженной непонятными тайнами, в первый раз в жизни о чем-то умалчивал князь; можно ли было больше оскорбить ее, привыкшую управлять игрою этого фантастического двора?
Мейстер Абрагам знал, что ничто так не раздражает рассерженной женщины, как невозмутимое спокойствие; поэтому он не сказал больше ни слова и молча пошел рядом с Бенцон. Она в глубоком раздумьи направлялась к тому самому мосту, который уже знаком читателю. Облокотившись на перила, смотрела советница на дальний лес. Закатывающееся солнце, как бы на прощанье, бросало огненные взоры.
– Прекрасный вечер, – сказала советница, не оборачиваясь.
– Да, – ответил мейстер Абрагам, – он так же тих, спокоен и ясен, как безмятежное, нетронутое чувство.
– Не сетуйте на меня, любезный мейстер, – начала советница, переходя в более непринужденный тон, – вы могли бы извинить меня за то, что я огорчаюсь, когда доверие князя внезапно переходит к вам, и только у вас он спрашивает совета, тогда как опытная женщина могла бы лучше посоветовать и помочь. Но теперь уже прошло мелочное раздражение, которого я не могла побороть. Я совершенно спокойна, так как нарушена только форма. Князь, вероятно, и сам сказал бы мне то, что я узнала теперь другим способом, и я могу только одобрить все, что вы ему отвечали, любезный мейстер. Я признаюсь, что сделала нечто недостойное похвалы, но думаю, что это извинительно, так как тут действовало не столько женское любопытство, сколько глубокое участие ко всему, что происходит в княжеском семействе. Узнайте же, мейстер, что я подстерегла вас, подслушала весь ваш разговор с князем и поняла каждое слово.
При этих словах Бенцон мейстера Абрагама охватило странное смешанное чувство иронии и глубокой горечи. Он заметил точно так же, как и княжеский лейб-камердинер, что из кустов, разросшихся под окном рыбачьего домика, можно было расслышать всякое слово, которое говорилось внутри. Посредством искусных акустических приспособлений ему удалось достигнуть того, что разговор внутри домика доходил до ушей стоящего снаружи в виде смутного, непонятного шума, так что нельзя было разобрать ни одного слова. Поэтому мейстеру показалось жалким, когда Бенцон прибегла ко лжи, чтобы выведать тайну, которую она могла подозревать скорее, чем князь, и о которой по этой причине тот ничего не мог сказать мейстеру Абрагаму. Мы увидим после, что делал князь в рыбачьем домике с мейстером Абрагамом.
– О, – воскликнул мейстер, – вас привел к рыбачьему домику верный инстинкт предприимчивой и мудрой женщины! Где мне, бедному, старому и неопытному человеку, разобраться во всех этих вещах без вашего содействия? Я только что хотел подробно рассказать вам о том, что доверил мне князь, но если вам уже все известно, не буду вдаваться в дальнейшие разъяснения. Быть может, вы окажете мне честь, поговоривши со мной по душе обо всем, что может казаться хуже, чем оно есть на самом деле.
Мейстер Абрагам так хорошо подделался под тон чистосердечной доверчивости, что, несмотря на всю свою проницательность, Бенцон не могла понять, была ли здесь мистификация или нет, и это затруднение подрезало ту нить, которую она держала в руках для того, чтобы завязать петлю западни, предназначенной для мейстера. Она напрасно искала слов и, стоя на мосту, как прикованная к месту, смотрела в озеро. Несколько минут мейстер наблюдал ее замешательство, потом его мысли обратились к событиям дня. Он знал, что Крейслер был главным центром этих событий; его охватила глубокая скорбь о потере любимого друга, и у него невольно вырвалось восклицание: «Бедный Иоганн!»
Тогда Бенцон быстро повернулась к мейстеру и порывисто сказала:
– Как, мейстер Абрагам, вы ведь не так глупы, чтобы верить в исчезновение Крейслера? Что же доказывает кровавая шляпа? И что могло так внезапно заставить его решиться на такой страшный поступок, как самоубийство? Ведь его бы тогда тоже нашли.
Немало удивило мейстера, что Бенцон говорит о самоубийстве, когда, по-видимому, можно было подозревать нечто совсем другое; но прежде, чем он собрался отвечать, советница продолжала:
– Счастье для нас, что здесь нет больше этого несчастного, который всюду, где он появляется, приносит одни только бедствия. Его страстная натура, его озлобленность, – я не могу иначе назвать его хваленый юмор, – уязвляет всякое нежное чувство, с которым он заводит свою ужасную игру. Если насмешливое презрение ко всем условным отношениям, наперекор всем обычным формам, доказывает умственное превосходство, то все мы должны стоять на коленях перед этим капельмейстером, но пусть лучше он оставит нас в покое и не восстает против всего, что установлено верными взглядами настоящей жизни и признано основанием нашего счастья. Да, да, я благодарю небо за то, что его больше здесь нет, и надеюсь, что никогда больше его не увижу.
– Однако, госпожа советница, – мягко проговорил мейстер, – вы были когда-то другом моего Иоганна, вы приняли в нем участие в очень критическое время его жизни и даже направили его на поприще, от которого отвратили его те самые условные отношения, которые вы так горячо защищаете. В чем же вы теперь обвиняете моего доброго Крейслера? Что же он сделал дурного? Можно ли его ненавидеть за то, что, когда случай бросил его в новую сферу, жизнь сразу вступила с ним во вражду? Виноват ли он в том, что ему грозила гибель, или в том, что его подстерег итальянский бандит?
При этих словах г-жа Бенцон вздрогнула.
– Какая адская мысль зародилась в вашей голове, мейстер Абрагам? – сказала она дрожащим голосом. – Но если бы это было и так, если бы Крейслер действительно погиб, то вместе с тем была бы отомщена и невеста, которую он погубил. Какой-то тайный голос говорил мне, что в страшном состоянии принцессы виноват один только Крейслер. Безжалостно натягивал он нежные струны чувств нашей больной, и вот наконец они порвались.
– Но итальянский господин был очень решителен, – ядовито ответил мейстер Абрагам, – он предпослал свое мщение. Вы ведь слышали, многоуважаемая, что мы говорили с князем в рыбачьем домике, и потому знаете также и то, что принцесса Гедвига впала в столбняк в ту самую минуту, как в лесу раздался выстрел.
– Право, – сказала Бенцон, – можно поверить во все химерические странности, которыми нас теперь угощают, уверовать в соответствие душ и т. п. И все-таки хорошо, что его здесь нет; состояние принцессы может и должно измениться, судьба изгнала нарушителя нашего покоя, а ведь сами вы знаете, мейстер Абрагам, что душа нашего друга так растерзана, что в жизни он не мог бы найти покоя; признайтесь же, что…
Но советница не кончила; гнев мейстера Абрагама, с трудом подавлявшийся им до сих пор, вспыхнул с внезапной силой.
– Что? – воскликнул он громовым голосом. – Почему все вы против Иоганна? Что он вам сделал дурного? Почему вы не хотите даже оставить ему на земле свободное место? Вы не знаете почему? Так я скажу вам. Дело в том, что Крейслер не носит ваших цветов и не понимает ваших речей, и тот стул, который вы ему подставляете, желая, чтобы он сидел среди вас, ему слишком узок и мал. Вы не можете считать его равным, и это вас злит. Он не хочет признавать вечности договоров, которые вы заключили в жизни, и думает, что то безумие, на которое вы поймались, мешает вам видеть настоящую жизнь, а та торжественность, с которой вы будто бы управляете неизвестным вам царством, смешна; вы же называете это озлобленностью. Больше всего любит он шутку, которая происходит от глубокого понимания человеческой натуры и может назваться прекраснейшим даром природы, зарождаясь в чистейшем источнике ее жизни. Но вы, важные и серьезные люди, вы не хотите шутить. В нем живет дух настоящей любви, но мог ли он согреть сердце, которое навеки застыло в неподвижности, где никогда не было и искры, которую дух этот мог бы превратить в пламя! Вам неприятен Крейслер потому, что вам невыносимо то превосходство, какое вы в нем невольно видите; вы боитесь его, видя, что он занимается возвышенными вещами, которые не идут к вашему узкому кругозору.
– Мейстер, – сказала Бенцон глухим голосом, – мейстер Абрагам, горячность, с какой ты защищал друга, завела тебя слишком далеко. Ты хотел меня уязвить, и это тебе удалось, потому что ты разбудил во мне мысли, которые давно-давно уже спали! Ты говоришь, что сердце мое застыло? А знаешь ли ты, слыхало ли оно когда-либо приветливый голос любви, и в одних ли только условных житейских отношениях, которые презирал необузданный Крейслер, находила я покой и утешение? Или не знаешь ты, старик, видавший столько страданий, какая опасная вещь подниматься выше этих отношений и желать приблизиться к духу мира, обманывая себя самого? Я знаю, что Крейслер считает меня самой холодной, прозаической женщиной, и когда ты говоришь, что сердце мое застыло, то устами твоими говорит его мнение; но проникали ли вы когда-нибудь сквозь этот лед, который давно уже служит мне спасительным панцырем? Если для мужчины любовь не составляет жизни, а есть только вершина, с которой идут во все стороны более прямые пути, то наш высочайший и светлый пункт – это момент первой любви, создающий и образующий всю нашу жизнь. Если враждебная судьба сомнет этот момент, то вся жизнь слабой женщины испорчена и навеки лишена смысла; но женщина с более сильной душой борется, побеждает себя и даже в самых обыденных житейских отношениях находит нечто, дающее ей мир и покой. Выслушай меня, старик, я могу сказать тебе это в ночной темноте, благоприятной признаниям! Когда наступил этот момент в моей жизни, когда я увидела того, кто зажег во мне весь пламень глубокой любви, на который способно женское сердце, я стояла перед алтарем с тем самым Бенцоном, который после был мне прекрасным мужем. Его полная незначительность давала мне все, чего я могла пожелать, чтобы вести спокойную жизнь, и ни одна жалоба, ни один упрек не вылетели из моих уст. Я вращалась только в среде обыденной жизни, и если даже и в этой среде происходило многое, что незаметно вело меня к заблуждению, и многое, что могло казаться предосудительным, я могу извинить это только увлечением мимолетной встречи, и пусть прежде осудит меня та женщина, которая выдержала подобно мне трудную борьбу, ведущую к отречению от всякого более высокого счастья, даже если оно – не более, как сладкая, безумная греза. Со мной познакомился князь Ириней… Но я умолчу о том, что давно уже было, – здесь будет речь только о настоящем. Мейстер Абрагам, я позволила тебе заглянуть в мою душу; ты знаешь теперь, отчего я могу считать опасным вторжение всякого чуждого, экзотического принципа. Моя собственная судьба в ту роковую годину моей жизни стоит передо мной как страшный предостерегающий призрак. Я должна спасти тех, кто мне дорог, и у меня есть свои планы. Не противьтесь мне, мейстер; если же вы хотите вступить со мною в борьбу, то знайте наперед, что я сумею расстроить ваши лучшие фокусы!
– Несчастная женщина! – воскликнул мейстер Абрагам.
– Ты называешь меня несчастной, – возразила Бенцон, – меня, которая сумела побороть враждебный жребий и найти покой и удовлетворение там, где, казалось, уже все потеряно?
– Несчастная женщина! – воскликнул мейстер Абрагам тоном глубокого волнения. – Бедная, несчастная женщина!.. Ты думаешь, что нашла покой и удовлетворение, и не подозреваешь того, что отчаяние заставило извергнуться из души твоей вулкан, пламеневший лавой. В своем тупом оцепенении ты принимаешь за роскошное поле жизни, которое еще принесет тебе плод, один лишь мертвый пепел, на котором не вырастет больше ни почки, ни цветка! Ты хочешь возвести искусственное здание на краеугольном камне, раздробленном молнией, и не боишься, что оно обрушится в тот момент, когда веселые пестрые ленты будут развеваться вокруг венка, возвещая победу строителя. Юлия, Гедвига… Я знаю, что для них составляются планы! Несчастная женщина! Берегись, чтобы то беспокойное чувство и то озлобление, которые ты несправедливо приписываешь моему Иоганну, не оказались на дне твоего собственного сердца. Что же такое означают тогда твои мудрые замыслы, как не враждебное сопротивление тому счастью, которого ты никогда не испытала и которое ты хочешь отнять у твоих близких? Я знаю больше, чем ты думаешь, о твоих замыслах, о твоих хваленых житейских отношениях, которые должны были принести тебе покой и привели тебя к позорным поступкам!
Глухой, неясный стон, вырвавшийся у Бенцон при этих словах мейстера, выдал ее глубокое смущение. Мейстер подождал ответа, но так как Бенцон молчала, не двигаясь с места, он продолжал:
– У меня нет ни малейшего желания вступать с вами в борьбу; что же касается моих так называемых фокусов, то вам хорошо известно, многоуважаемая госпожа советница, что с тех пор, как меня покинула моя невидимка… – В эту минуту мысль об утраченной Кьяре охватила мейстера с небывалой силой; ему показалось, что он видит в темной дали ее образ, что он слышит ее нежный голос. – О Кьяра, дорогая Кьяра! – воскликнула он в порыве безутешной тоски.
– Что с вами? – сказала Бенцон, быстро оборачиваясь к нему. – Что с вами, мейстер Абрагам? Какое имя произнесли вы?.. Но я повторяю: оставим прошедшее, не судите меня сообразно тем странным взглядам на жизнь, которые вы разделяете с Крейслером, обещайте мне не злоупотреблять доверием, которое подарил вам князь Ириней, обещайте мне не противиться моим действиям.
Мейстер Абрагам был так погружен в свои печальные думы о Кьяре, что едва слышал слова советницы и отвечал ей невнятно.
– Не отталкивайте меня, мейстер Абрагам, – продолжала советница. – Как видно, вы действительно знаете больше, чем я смела ожидать, но возможно, что и я знаю тайны, узнать которые было бы для вас очень важно; быть может, я окажу вам дружескую услугу, о которой вы и не подозреваете. Будем вместе управлять этим маленьким двором, который в самом деле нуждается в помочах. Вы с такой тоской воскликнули: Кьяра!..
Сильный шум, раздавшийся во дворце, заставил Бенцон остановиться. Мейстер Абрагам пробудился от грез; шум…
(М. пр.) …сказать вам следующее. Кошачий филистер даже при сильной жажде начинает с того, что облизывает блюдечко с молоком, чтобы не замочить себе морды и усов, и всегда остается благопристойным, так как благопристойность для него важнее жажды. Если придешь к коту-филистеру, то он угостит тебя и будет уверять в своей дружбе, а после съест потихоньку один лучшие припрятанные кусочки. Кошачий филистер посредством особого такта умеет найти себе и на земле, и в погребе, и везде самое хорошее место, на котором он помещается так удобно и превосходно, как только можно! Он много говорит о своих добрых качествах и благодарит бога за то, что судьба не просмотрела этих добрых качеств. Он пространно объяснит тебе, как добился того хорошего места, которое занимает, и перечислит то, что он намерен предпринять, чтобы улучшить свое положение. Если же ты захочешь наконец сказать ему что-нибудь о себе и о своей жизни, то кот-филистер сейчас же зажмуривает глаза, поджимает уши и делает вид, что он спит или урчит. Кот-филистер прилежно лижет свою шкуру, делая ее блестящей и гладкой, и даже на мышиной охоте на каждом шагу встряхивает свои лапы в сырых местах; таким образом, если дичь и будет от этого потеряна, то сам он останется во всех случаях жизни изящным, порядочным и хорошо одетым котом. Кошачий филистер боится малейшей опасности; если же его ближний находится в беде и требует его помощи, то он уверяет священнейшими клятвами дружбы, что именно в эту минуту его положение, по известным соображениям, этого не допускает. Вообще все действия и поступки кошачьего филистера во всех случаях жизни зависят от тысячи соображений. Даже по отношению к маленькому мопсу, очень чувствительно укусившему его хвост, он остается вежливым и приличным, чтобы не поссориться с дворовой собакой, протекцией которой он сумел заручиться, и только в ночное время позволяет он себе выцарапать глаз мопсу. Через день после этого он от души жалеет дорогого друга мопса и разглагольствует о злобе коварных врагов. Вообще его соображения похожи на хорошо устроенную лисью нору, которая дает возможность кошачьему филистеру выскочить из нее в ту самую минуту, как думают его схватить. Кошачий филистер всего охотнее остается у милой печки; свободная крыша причиняет ему головокружение. Вы видите, друг мой Мур, что это касается и вас. Если же я скажу вам теперь, что кошачий бурш откровенен, честен, неэгоистичен, сердечен, всегда готов помочь другу, что ему чужды все соображения, кроме чести и правды, – словом, что кошачий бурш есть антипод кошачьего филистера, то вы, несомненно, сумеете отделаться от филистерства и сделаться настоящим добрым кошачьим буршем.
Я живо почувствовал истину слов друга Муциуса. Я увидел теперь, что не знал только слова «филистер», самый же характер был мне знаком, так как я не раз встречал филистеров, т. е. плохих малых из котов. Тем более почувствовал я свое заблуждение, поддавшись которому, мог бы попасть в категорию презренных существ, и я решил во всем следовать советам Муциуса в надежде сделаться таким образом добрым буршем. Один молодой человек говорил однажды моему хозяину о каком-то неверном друге и охарактеризовал его очень странным и непонятным для меня словом. Он назвал его напомаженным малым. Мне казалось теперь, что прозвище «напомаженный» очень подходит к слову «филистер», и я спросил об этом друга Муциуса. Но едва произнес я слово «напомаженный», как Муциус подпрыгнул с радостным видом и, горячо обнявши меня, воскликнул:
– Дорогой мой, я вижу, что ты меня отлично понял! Да, «напомаженный филистер» – это и есть то презренное существо, которое противоположно благородным кошачьим буршам и которое мы отовсюду хотели бы изгнать. Да, друг Мур, у тебя уже есть истинное чутье всего благородного и великого, позволь мне еще раз прижать тебя к груди, в которой бьется верное немецкое сердце.
Здесь друг Муциус еще раз меня обнял и сказал, что в эту же ночь он думает свести меня в собрание буршей, только бы я был в полночь на крыше, откуда он возьмет меня с собой на праздник, даваемый кошачьим старшиной по имени Пуф.
В комнату вошел хозяин. Я по обыкновению пошел навстречу ему и начал кататься на полу, выражая этим мою радость. Муциус также глядел на него с довольным видом. Немного пощекотав меня по голове и по шее, хозяин осмотрел комнату и, увидав, что все в порядке, сказал:
– Вот это хорошо, вы проводили время спокойно и мирно, как подобает благовоспитанным людям, – это заслуживает награды!
Тут хозяин пошел к двери, которая вела в кухню, а мы с Муциусом, поняв его доброе намерение, пошли за ним, издавая самые приветливые «мяу, мяу». Хозяин действительно открыл кухонный шкап и достал остовы и косточки двух молодых кур, мясо которых он ел накануне. Известно, что моя порода считает кухонные косточки одним из самых лакомых блюд, и поэтому понятно, что глаза Муциуса разгорелись ярким огнем, и он начал самым приятным образом вертеть хвостом и громко урчать в то время, как хозяин ставил перед нами на пол тарелку. Памятуя о напомаженном филистере, я отдал другу Муциусу лучшие куски, как-то: шейки, спинки и грудки, а сам удовольствовался более грубыми косточками от крыльев и ножек. Когда мы покончили с курами, я хотел спросить друга Муциуса, не пожелает ли он чашку молока; но, не упуская из вида напомаженного филистера, я, ничего не сказав, вытащил чашку, которая, как мне было известно, стояла под шкапом, и приветливо пригласил Муциуса вылакать ее вместе со мной, причем я пил за его здоровье. Муциус дочиста вылакал чашку, потом пожал мне лапу и сказал со слезами на глазах: