– Однако, мои комплименты. Познания в области права и естественных наук – это дорогого стоит. Отрадно, что столь ладная голова еще и неплохо наполнена. И было бы непростительно позволить вашим талантам пропадать втуне.
– Что вы имеете в виду?
– О ваших достоинствах стало известно на самом верху. – Комиссар воздел палец над головой, указывая в потолок. – Вчера я получил приказ о вашем новом назначении.
– О назначении?..
– Вы временно переведены в бригаду «Сюрте» под мое руководство. В данный момент у нас в разработке весьма деликатное дело, и высшее начальство желает доверить расследование инспектору, который зарекомендовал себя человеком надежным и неболтливым, а в дополнение к тому не замечен в политических пристрастиях. Сдается мне, вы отвечаете этим требованиям. Что скажете сами?
Такого поворота Валантен никак не ожидал. Перспектива перевода, пусть даже ненадолго, в другое подразделение не входила в его планы. В полиции нравов у него было достаточно времени на выслеживание Викария, и он не был уверен, что на новом месте ему будет предоставлена такая же свобода действий. Однако молодой человек рассудил, что, если приказ о его переводе уже подписан, возражать бесполезно и лучше сделать вид, что он охотно принимает волю вышестоящих.
– Могу я узнать об упомянутом вами деликатном деле подробнее, господин комиссар?
– Разумеется! Перед уходом отсюда вы непременно получите полный отчет, начиная с предварительного протокола осмотра места происшествия и взятых тогда же показаний свидетелей. В двух словах, речь идет о гибели сына весьма достойного человека, Шарля-Мари Доверня, только что избранного в палату депутатов. Все указывает на то, что это было самоубийство. Однако обстоятельства, при которых оно произошло, настолько необычны, что члены семьи просят о тщательном расследовании.
– Есть основания подозревать, что это все-таки было убийство?
Фланшар резко взмахнул рукой, словно отметая последнее слово, произнесенное Валантеном:
– Нет-нет, я не стал бы заходить в предположениях настолько далеко. Скажу лишь, что смерть молодого Доверня не поддается объяснению, а в доме в тот момент находилось слишком много гостей, в результате чего расползлось огромное количество самых фантастических слухов. Так что, учитывая политический вес Доверня-отца, будет весьма нежелательно, если в прессе начнутся спекуляции на тему гибели сына. Потому нам важно быстро установить истину и тем самым избежать шумихи. Полагаю, нет нужды напоминать вам, какие страсти закипели, когда стало известно о таинственной смерти принца Конде нынешним летом?
До Валантена, при всей его отстраненности от общественной жизни, конечно же, донеслось эхо этого недавнего скандала. Старого принца Конде, особу королевской крови, нашли повесившимся на оконном шпингалете в его собственной спальне в замке Сен-Лё. В завещании он назвал своим единственным наследником герцога Омальского, сына Луи-Филиппа, и сторонники Карла X бросились обвинять нового короля в том, что он заказал убийство принца Конде, чтобы завладеть его изрядным состоянием. Пока шло дополнительное расследование, общество бурно обсуждало версии суицида и убийства, замаскированного под самоубийство[12 - Современные историки склонны рассматривать эту смерть как печальный итог неудавшейся эротической игры. – Примеч. авт.].
– Очевидно, что легитимисты готовы на все, чтобы дискредитировать новую власть, – заметил Валантен. – Представителям старшей ветви Бурбонов ненавистна мысль о том, что их навсегда вытеснят орлеанские кузены.
Комиссар Фланшар обошел стол и снова встал у окна, приоткрыв раму. Он стоял так некоторое время, заложив руки за спину и дыша полной грудью, словно хотел вобрать в себя таким образом атмосферу Парижа во всей ее сложной полноте, с бедами, неурядицами, страстями и незримыми схватками. Затем он обернулся и глубоко вздохнул:
– Если бы нашей единственной заботой оставались карлисты[13 - Этим словом, наряду с термином «легитимисты», представители новой власти называли сторонников свергнутого Карла X. – Примеч. авт.], поддерживать порядок было бы куда проще. Но установившийся режим еще слаб, а республиканцы до сих пор не смирились с итогами июльских событий. Мы знаем, что некоторые из них объединились в тайные общества, которые только и ждут случая расшатать трон. Пару недель назад мы уже видели их в действии.
– Вероятно, вы имеете в виду недавнее нападение мятежников на Венсенский замок?
– Да, черт побери! Разъяренные безумцы действительно собирались казнить арестованных министров. Они полагают, что это поможет Франции окончательно разорвать связи с Карлом X и европейскими державами. По сути, их цель – возвращение в прошлое, к революционному террору. Они готовы поджечь королевство и бросить его в заранее проигранную войну со всей европейской коалицией!
После Июльской революции четверо министров Карла X, в том числе принц Полиньяк, бывший глава правительства[14 - Жюль-Огюст-Арман-Мари Полиньяк (1780–1847) – министр иностранных дел и премьер-министр Франции, при котором 25 июля 1830 года королем Карлом X были подписаны Июльские ордонансы – четыре указа, послужившие поводом к революции 27–29 июля. Носил титул графа (1817–1820), затем принца (1820–1847), а в последний год жизни – герцога де Полиньяка.], были взяты под стражу при попытке побега за границу. Процесс над ними по обвинению в государственной измене должен был начаться в декабре в палате пэров, и грядущий приговор был главной ставкой в игре множества политических фракций страны. В начале октября палата депутатов, стремясь утихомирить страсти, вотировала адрес[15 - Адрес – письменное коллективное заявление, которое конституционные органы (палата депутатов, палата пэров) могли подавать непосредственно королю. – Примеч. авт.], в котором королю предлагалось отменить смертную казнь за политические преступления. Этого было достаточно, чтобы в рядах республиканцев поднялась буря возмущения. Радикально настроенные элементы повели толпу к Пале-Руаяль, а затем к Венсенскому замку, чтобы схватить находившихся в этой тюрьме министров и расправиться с ними на месте. Лишь активные действия Национальной гвардии позволили подавить восстание.
– Стало быть, вы боитесь, что смерть Доверня-сына может послужить поводом к новым волнениям? – спросил Валантен.
– Скажем так, этого нельзя исключать. Пока не состоится суд над министрами, Париж будет оставаться одной большой пороховой бочкой. От нас ждут… – Фланшар усмехнулся и указал пальцем на Валантена: – Вернее, я жду от вас, что вы не дадите фитилю разгореться. А теперь ступайте. И постарайтесь оправдать мое доверие.
Глава 4. Дневник Дамьена
К чему переносить все это на бумагу? На что я надеюсь, прислушиваясь в тиши своей спальни к скрипу гусиного пера, стонущего в моих пальцах? Куда приведут меня извилистые тропы, проложенные чернилами на белизне страниц? Неужто они подскажут мне выход? Выведут из тени к свету? Из небытия к жизни?
Напрасные мечты!
Порой мне кажется, что я так и не вырвался из того погреба, из непроглядной тьмы. Потому что тьма разинула пасть и поймала меня, поглотила. Потому что тьма не только вокруг меня, она и внутри, во мне, повсюду. Она со мной сейчас и вовеки. Сделалась частью меня. Самой затаенной, глубинной частью. Той, что вечно скрыта. Той, что вынуждает меня брести на ощупь даже при свете дня, уподобляясь слепцу, который заблудился в своей нескончаемой ночи.
Я никогда не перечитываю то, что уже написал. Какой в том прок? Рука все делает сама – слова из-под нее ползут по бумаге, извиваются; они похожи на змей, кусающих друг друга на снегу. Я же остаюсь в стороне. Довольствуюсь тем, что наблюдаю издалека за переплетениями этих сумрачных рептилий. Быть может, если у меня достанет терпения, они в конце концов покажут мне лицо, которое я тщусь увидеть, лицо из самых давних моих воспоминаний, которое вечно от меня ускользает… Лицо женщины, что была моей матерью. Порой, когда я блуждаю тропами снов, мне кажется, оно, это лицо, вот-вот проявится. В таких снах вокруг меня рассыпаны тысячи острых осколков, и вдруг эти сотни стекляшек по воле некой незримой силы, словно железная стружка под влиянием намагниченного железа, начинают собираться вместе и складываться мало-помалу в изображение. Я различаю совершенный овал лица, длинные волосы, слегка вьющиеся и напоминающие мне водоросли, что томно качаются в толще воды. Проступают постепенно черты, но, когда зеркало уже воссоздано, всегда не хватает одного фрагмента в самом центре отражения. Рискуя пораниться, я ощупываю ладонями землю вокруг себя в поисках недостающего осколка. Напрасный труд! А когда я в отчаянии выпрямляюсь и подступаю к зеркалу в тщетной надежде наложить отражение собственного лица на все еще неразличимый образ матери, полированная поверхность снова разлетается на осколки. Ливень из острых стеклянных игл обрушивается на меня, и тысячи ранок на моем теле начинают кровоточить во тьме.
Я не знал своих родителей. То малое, что мне о них известно, я выяснил, уже став взрослым. Есть некоторые основания полагать, что отец мой был зажиточным купцом или парижским рантье, женатым, вероятно, не на моей матери, а на другой женщине. Мать же работала белошвейкой в пригороде Сент-Антуан. Она отказалась от меня во младенчестве, отнесла на «вертушку»[16 - «Вертушками для подкидышей» называли вращающийся короб с дверцей, в котором матери, не имевшие возможности воспитывать новорожденных детей, могли их оставить для передачи в приют, сохранив анонимность. – Примеч. авт.] в одном парижском сиротском приюте. В пеленки была подложена выписка о крещении, на которой значились мои имя и фамилия. Сестры милосердия забрали меня и отдали кормилице, а через месяц переправили в Морван, в семью лесника, сообщив им лишь мое имя: Дамьен. Ничего, кроме этих шести букв, у меня не было. Маловато для подъемных и обустройства в жизни.
Голь перекатная!
У лесника и его жены, усыновивших меня, других детей не было. За два месяца до моего появления у них родилась девочка, но роды были тяжелыми, ребенок прожил несколько дней и умер, и лесничиха больше не могла забеременеть. Сейчас, задним числом, я понимаю, что они приютили меня тогда, повинуясь инстинкту самосохранения, такому же, как тот, что заставляет упавшего в воду человеку хвататься за первый проплывающий мимо предмет, чтобы не утонуть. Они чувствовали необходимость что-то противопоставить злой судьбе, заполнить страшную пустоту у домашнего очага, отгородиться от темной пропасти, грозившей их поглотить. Годы спустя я понял, что они могли испытывать ко мне противоречивые чувства, даже ненависть. Ведь, в конце концов, я занял место их родного дитяти. Но ни разу за то время, что мне довелось прожить с ними, не замечал я в их отношении ко мне горечи и неприязни. Эти люди заботились обо мне как умели. И благодаря им я благополучно прошел через все превратности раннего детства.
О первых восьми годах жизни у меня мало полноценных воспоминаний – сохранились лишь смутные ощущения. Порой мне кажется, что они как застрявшие под кожей занозы, которых не замечаешь, пока не заденешь. Стоит лишь прикоснуться в этом месте к коже, и они дают о себе знать. Мы жили в маленькой деревне на опушке леса. В доме, где зимой было холодно, а летом не продохнуть от зноя, пахло древесной стружкой и мокрой шерстью животных. Пытаясь что-нибудь вспомнить о тех временах, я вижу просеянный сквозь листву мерцающий солнечный свет, слышу запахи мха и грибов, ощущаю терпкий вкус козьего молока, чувствую контраст между ласковым прикосновением теплой ладони к моей щеке и шершавыми мозолями от топора на этой ладони. Еще мне на память приходят обрывки колыбельной, слова которой забыты навсегда, но мелодия, напетая тихим голосом, преследует меня до сих пор, прерывистая, нереальная, как легкие порывы теплого ветра, как сама нежность.
Не думаю, что я был несчастным ребенком – скорее одиноким и явно диковатым. Деревенской детворе так и не удалось меня приручить. Участвовать в играх ребята меня не приглашали, а я, со своей стороны, не стремился сблизиться с ними. Мне больше нравилась компания животных – домашних и лесных. Годы спустя, когда от тоски по нежности у меня перехватывало горло и я нырял в глубины памяти, чтобы превозмочь невыносимые страдания, успокоение мне приносили воспоминания о птицах и зверьках, еще более хрупких и уязвимых, чем я. О птенце, выпавшем из гнезда, о новорожденных котятах, о ягненке, едва появившемся на свет. Да, долгое время я, как утопающий, цеплялся за эти трепещущие, дорогие моему сердцу пустяки: мягкий пушок под перьями, комочки шерсти, крошечные мокрые язычки.
Пустое!
Написав, что полноценных воспоминаний о детстве у меня не осталось, я слегка покривил душой. Один летний вечер мне запомнился чрезвычайно отчетливо. Мне тогда только исполнилось восемь. И последние три месяца я был единственным мужчиной в доме. Лесник, давший мне кров, однажды утром исчез. Он был простым крестьянином, суровым и молчаливым, но по-своему умел проявлять если не отцовскую любовь, то доброту ко мне. Ни сам он, ни жена не потрудились объяснить мне причины его отъезда. Но мне достаточно было увидеть в слезах ту, кого тогда я принимал за свою мать, чтобы догадаться: в наш дом пришла беда. Отсутствие лесника, окруженное молчанием, тогда словно бы стало доказательством высшего закона судьбы: люди, которые нам дороги, рано или поздно уходят из нашей жизни. Так заведено. Никому не спастись от этого проклятия.
И опять же, лишь спустя долгое время я узнал, что тогда стряслось. Шел июль 1815 года. Ровно месяц минул со дня поражения при Ватерлоо. В слепом энтузиазме, охватившем страну, когда взлетел Орел[17 - «Полетом Орла» во французской историографии называют второй период правления Наполеона Бонапарта между его возвращением к власти 1 марта 1815 года и роспуском правительственной комиссии 7 июля после повторного отречения от престола.], мой приемный отец пошел добровольцем в Великую императорскую армию, чтобы сражаться в Бельгии. Он так и остался лежать там, на обширной равнине, иссеченной дождями и продуваемой ветрами поражения. Его вдова написала сестрам милосердия, что не сможет содержать меня в одиночку. Так или иначе, я к тому времени уже достиг возраста, когда подкидышей обычно забирают из приемных семей, чтобы отдать в подмастерья или в работные дома. Предварительно с подкидышей снимают ошейник с биркой, на которой есть запись о внесении в реестр государственной системы призрения, указаны год поступления в приют и его название.
Но в ту пору я об этом, конечно же, еще ничего не знал. Зато во всех подробностях запомнил тот июльский вечер 1815 года и обстоятельства, при которых Он возник в моей жизни. День тогда выдался знойный. Воздух казался вязким, как патока, и насекомые, жаждавшие крови, неистово вились над моей головой. Я нашел убежище в сарае из рассохшихся старых досок; сквозь щели сюда лезли лучи закатного солнца, а в них плясали пылинки. Мне и сейчас достаточно закрыть глаза и подумать о том вечере, чтобы заново вдохнуть аромат сена и переспелых яблок, витавший в том сарае. Я играл со здоровенным жуком-навозником, чей панцирь отливал синевой: заставлял его перебираться из одной склянки в другую. И вдруг меня позвали – я не сразу узнал голос, но разобрал свое имя и вышел из сарая, плотно закрыв за собой дверь со странным убеждением, что оставляю за ней, в этом месте, пропахшем сеном и яблоками, нечто бесконечно дорогое. Бесценное. То, к чему я никогда не вернусь, то, что можно было бы назвать невинностью, если бы каждый человек, с первых своих шагов по этой земле, не нес бы в душе частицу неизбывной вины.
В единственном жилом помещении дома лесника женщина, которую я все еще называл своей матерью, ждала меня, стоя рядом с незнакомцем. Это был высокий лысый мужчина с лицом узким и заостренным, как лезвие ножа. Одет он был в черное платье, похожее на дорожную сутану. Едва я вошел, его маленькие поблескивающие глазки вперились в меня пронзительным взглядом и больше не отпускали. Но самое большое впечатление на меня произвели его руки. У него были длинные белые кисти с костлявыми тонкими пальцами и затейливым узором из синеватых вен – казалось, что водяные змеи проникли ему под бледную кожу. И при мысли о змеях там, внутри, у меня все похолодело. Это были страшные руки, способные схватить тебя и потащить туда, куда ты не хочешь идти, или сделать с тобой что-то нестерпимое. Но еще страшнее было одолевшее меня смутное предчувствие, что теперь я во власти черного человека, что он заберет меня с собой и я буду покорно следовать за ним, даже если мне скажут, что я никогда не вернусь из этого кошмарного путешествия.
Глядя, как я переступаю порог, та, которая больше не была моей матерью – не была ею никогда! – изобразила тусклую улыбку и шагнула к незнакомцу, чтобы представить его мне.
– Иди сюда, Дамьен, – проговорила она тем же задушенным голосом, который звучал для меня необычно. – Подойди поближе, мальчик мой. Это отец… Простите, отче, я не запомнила вашего имени.
Человек в черном тоже улыбнулся, обнажив желтоватые кривые зубы. И тогда я впервые услышал его голос, который с тех пор и по сей день преследует меня по ночам:
– Пусть мальчик называет меня просто «господин викарий». Так будет лучше.
Глава 5. Счастливый мертвец
Распрощавшись с Фланшаром, Валантен получил материалы по делу Доверня и битых два часа провел за их изучением. Как и предупредил комиссар, обстоятельства гибели молодого человека выглядели весьма странно. Согласно показаниям очевидцев, которых удалось опросить на улице Сюрен в тот же вечер, когда разыгралась эта драма, хозяйский сын по собственной воле выбросился из окна отчего дома. Он умер на месте падения. На первый взгляд факт самоубийства не вызывал сомнений. Однако что придавало событию небанальный аспект, так это то, что Люсьен Довернь свел счеты с жизнью на глазах у родной матери, которая была встревожена его долгим отсутствием и поднялась за ним на жилой этаж. Кроме того, родственники покойного и некоторые гости дружно заверили полицейских, что за весь вечер не заметили ни малейших предвестий столь трагической развязки – напротив, молодой человек, казалось, пребывал все это время в прекрасном расположении духа. Он увлеченно флиртовал с юной особой, каковую семейство выбрало ему в невесты. Их помолвка, о которой хозяева дома собирались торжественно объявить во всеуслышание, должна была стать кульминацией званого ужина.
В процессе чтения свидетельских показаний складывалось неприятное впечатление, что желание покончить с собой охватило жертву внезапно, как неодолимая естественная потребность. Эта ужасная смерть посреди торжества всех поразила, грянула громом среди ясного неба в прекрасный летний день.
И еще кое-что привлекло внимание Валантена. В протоколе, составленном на следующий день после несчастья, говорилось, что останки Люсьена Доверня перевезены в общественный морг для проведения вскрытия и что врач, осмотревший труп на предмет установления точной причины смерти, ничего подозрительного не нашел. Это была обычная процедура в случаях внезапной кончины, и в данном деле она была тем более оправдана, что драма разыгралась если не при сомнительных, то по крайней мере при необычных обстоятельствах. Нет, молодого инспектора удивило другое – то, что Шарль-Мари Довернь согласился отправить тело родного сына в столь неприглядное место.
Разумеется, современное помещение парижского морга не имело ничего общего с подвалами тюрьмы Гран-Шатле, где он размещался при прежних королях. В самом начале периода Империи его перенесли в полуразрушенное здание старой скотобойни на набережной Марше-Нёф острова Сите. При этом означенное здание, как можно заметить, не потеряло своего изначального предназначения – служить официальным вместилищем трупов для всей столицы. Теперь здесь выставлялись для опознания утопленники, выловленные в Сене, и безымянные бедолаги, которых каждое утро находили убитыми на кривых бандитских улочках старого Парижа. Само место это имело дурную репутацию грязной вонючей дыры. Поговаривали, покойников там складируют с таким небрежением, что крысы обгрызают им конечности; что же до служащих морга, тем, дескать, приходится ночевать чуть ли не бок о бок с мертвецами и постоянно пребывать в столь ядовитой атмосфере, что мало кто выдерживает на этой работе более года, отчего администрация вынуждена все время искать кому-нибудь замену.
Учитывая изрядный капитал депутата Доверня и его высокое общественное положение, можно было ожидать, что он позаботится передать тело своего единственного сына в приличную клинику и добьется, чтобы вскрытие проводил какой-нибудь выдающийся специалист, светило медицины, не меньше. Согласиться на общественный морг означало проявить излишнюю скромность, идущую вразрез с его статусом. Даже если иметь в виду, что подтвержденное самоубийство наследника непременно ляжет пятном на репутацию почтенного семейства, чутье ищейки подсказывало Валантену, что выбор Доверня-старшего обусловлен не только и не столько его желанием попытаться это скрыть. И теперь инспектора, принявшего весть о временном переводе в «Сюрте» с некоторым недовольством, снедало любопытство. Он с удивлением поймал себя на том, что хочет рассеять туман вокруг этой трагедии, которая решительно выглядела весьма неординарно.
Покинув Префектуру полиции, он дошел по набережной Орфевр до моста Сен-Мишель и пересек проезжую часть, направляясь к мрачному зданию морга. Оно примыкало к парапету старицы[18 - Старица – небольшой участок реки, отделившийся от основного русла.] Сены и возвышалось над горсткой лачуг и обветшалых доходных домов. Возле входа лестница вела на берег – по ней в морг заносили трупы утопленников, которых каждое утро доставляли сюда на лодках.
Валантен позвонил в приличных размеров колокольчик у входа и принялся ждать, когда ему соизволят открыть. Наконец на пороге появился служитель морга: высокий тощий человек, похожий на цаплю. На нем был длинный, до самых лодыжек, кожаный фартук, покрытый бурыми пятнами, о происхождении которых молодой инспектор предпочел не задумываться. Валантен представился, назвал свою должность и спросил, можно ли ему взглянуть на труп Люсьена Доверня. Служитель морга саркастически хмыкнул.
– А чего ж нет? – отозвался он скрипучим голосом. – Необычный для нас клиент. С этими благородными господами одна морока: они и после смерти своих привычек не оставляют, всё устраивают, понимаешь, приемы, как у себя в роскошных салонах.
– Что вы имеете в виду?
– Вы у нас нынче утром не первый гость. Один уже хлопочет над трупом. Семейного доктора, видите ли, прислали, чтобы привел парня в порядок после вскрытия.