Собаки очень медленно продвигались вперед; ветер почти сносил их с ног. Животных перевели на половинный рацион. Ночью три собаки перегрызли кожаные ремни, которыми они были привязаны к колышкам перед палатками, и сожрали самое хорошее мясо. Кнудсен заболел. Эскимосы сообщили, что видели, как по берегу, переваливаясь, уходили от океана пингвины. Наступала суровая зима.
Дарьяк, лучший охотник на тюленей, предложил Каю повернуть назад. Но тот только покачал головой и даже не стал слушать.
Наконец добрались до фьорда Де-Лонга. Но хотя здесь и попадались участки воды, не покрытые льдом, тюленей видно не было. Кай приказал закопать бутылки с сообщениями о ходе экспедиции и установить над ними каменную метку. Потом он подсчитал, сколько осталось провианта. Его хватало еще на месяц. Кнудсен очень ослаб. Он сказал Каю, что это безумие. Но тот только улыбнулся в ответ.
На следующий день на широте 83°12? они обнаружили установленную в груде камней перекладину от саней, а поблизости следы белых медведей. Через четыре часа нашли медный цилиндр с сообщением Локвуда от 12 февраля 1882 года. Только день спустя им удалось откопать пакет с провизией. Банки с пеммиканом [18 - Пищевые консервы у североамериканских индейцев, например, вяленое мясо.] хоть и долго пролежали, но их содержимое казалось совсем свежим. Кай велел забрать четыре банки, а остальное закопать, чтобы на обратном пути у них был запас. Потом пошли дальше.
Растительность совсем исчезла. Двое саней сломалось, но их кое-как удалось починить. На небе все чаще появлялось северное сияние. Отощавшие собаки упрямо ложились на снег; они не могли больше идти. Приходилось слезать с саней и идти впереди собак, чтобы они шли следом. Животные покрылись струпьями, их шерсть поблекла. Хвосты повисли. У Кнудсена, кажется, началась цинга. Кай хранил молчание.
Ветер начисто подмел ледники и подталкивал боязливо поскуливающих собак с санями на блестящем льду. Кай приказал сделать для них «тапочки»-камикры из меха и привязать к лапам. Вскоре после этого Дарьяк провалился в расщелину, покрытую снегом, и сломал руку. Собаки отказывались идти дальше. Кай распорядился убить трех из них и скормить их мясо остальным; те рычали и только на следующее утро согласились съесть жесткое мясо.
Тогда все пришли в палатку Кая. Но никто не хотел начинать разговор. Наконец Кнудсен решился. Они уже на расстоянии двадцатипятидневного перехода от склада. Провианта осталось всего на двенадцать дней. Если выдавать половинные рационы, то на двадцать четыре. Собаки истощены, люди исхудали и заболели. Нет смысла пытаться продвинуться вперед хотя бы на шаг, потому что потом не будет сил вернуться. Да и сейчас возвращение более чем сомнительно.
Кай долго смотрел на него. Потом сказал:
– Ты прав. – Он пошел к саням, оттолкнул одни из них в сторону. Взял пять собак и привязал их к колышку в снегу в стороне от других. Уложил на сани провиант и сказал Кнудсену: – Нас шестеро, у нас шесть саней и тридцать две собаки. На одного человека приходятся одни сани и пять собак. Верно? – А когда тот, не понимая, кивнул, Кай спросил: – Там на санях не слишком много провианта для одного?
Кнудсен покачал головой. Кай, уже отвернувшись, сказал:
– Вы завтра поедете назад. До склада доберетесь, если забьете и съедите еще пять или шесть собак. Продуктов вам должно хватить до бухты Гумбольдта. Там вы, может быть, найдете зайцев или тюленей. Если нет, снова будете есть собак, а в пятидесяти километрах от Эты разобьете лагерь, залезете в мешки и пошлете Дарьяка с последними собаками вперед, чтобы за вами пришли из Эты.
Когда Кнудсен вопросительно посмотрел на него, Кай бросил коротко:
– Я иду дальше…
Его невозможно было разубедить, хотя все очень старались, даже хотели применить силу. Когда Кнудсен стал доказывать, что это верная смерть, Кай сказал только:
– Я знаю… – Потом замолчал и посмотрел на север.
На следующее утро они наконец отказались от попыток уговорить его. Они должны были вернуться, иначе все погибнут от голода. Кнудсен плакал, когда целовал Кая на прощание. Потом они развернули сани.
Кай стоял перед палаткой и смотрел им вслед. Они что-то кричали ему и махали руками. Махали. Махали. В паковых льдах играли кобальтово-синие, нежные, как звуки скрипки, тени; очертания глетчеров светились, словно изумруды. Мир вокруг Кая блистал.
Машущие фигуры становились все меньше. На Кая нахлынули воспоминания о проведенных в мечтаниях ночах, библиотечных залах, о звуках колоколов, огромных лугах, облаках, об одиночестве; о едкой иронии жизни, о полетах над жаркими пропастями желания; о нежной женской груди и узких, очень холодных руках; о глазах и теплоте, теплоте и прекрасном самообмане.
Люди, все еще продолжавшие махать, исчезли за поворотом. Воспоминание пропало. Что теперь? Это – его жизнь? Он и сам не знал. Он уже забыл свое прошлое. Он запряг собак. Дал им поесть. И еще раз посмотрел назад. Вдруг все, что было вокруг, пропало, он забыл о понятиях жизни и смерти, смысла и цели, многогранность жизни исчезла; сверкая, открылась перед ним его снежная равнина, оказавшаяся по ту сторону слов и чувств. И теперь, когда он поднял ногу, чтобы сделать первый шаг в направлении Северного полюса, шаг, который приведет его к смерти, он почувствовал неожиданный, несказанный подъем, будто эта экспедиция важнее всего остального, будто в эту минуту он наконец начинает жить и его существование наполнится смыслом; будто в безудержном порыве он вырвался за пределы своего существа, приблизился к тайне бытия, постиг смысл жизни. Казалось, небо стало его мозгом. Океан шумел в его артериях и венах. Он поднял руки и сделал шаг на север.
1923
Испытание Куна [19 - © Перевод. Е. Зись, 2011.]
Когда старец Лао-цзы снова вернулся с перевала Хан-Гу в стране Джоу в провинцию Хунань, император устроил в его честь праздник в Лояне, на который пришел и Кун-цзы, пользовавшийся тогда уже большой славой, с несколькими своими учениками.
На закате аромат цветов персика усилился, и Кюн-Юйсан в одеянии дракона начала танцевать танец Парящей. На ее бледном лице глаза казались неподвижными; в ней чувствовались благородство и порода. Ее колени были так прекрасны, что Лю-Цзеки, поэт, заплакал.
А Лао-цзы спросил:
– Кун, что в Кюн-Юйсан можно было бы назвать вечным, что в ней ближе всего к истине?
Но Лю-Цзеки опередил Кун-цзы. Он воскликнул:
– Ее красоту! У нее ноги газели, а под коленом наверняка бьется голубая жилка – так белы ее руки.
В ответ старец улыбнулся, а любимый ученик Кун-цзы сказал:
– Ее украшения! Кажется, будто их изготовили демоны: так искусно они убраны резными камнями.
Но старец улыбнулся и посмотрел на Кун-цзы. Тогда тот ответил:
– Не ее красоту и не ее украшения. Но то Невыразимое, что стоит за ней. Тысячекратно переплетенные темные нити таинственной взаимосвязанности бытия иногда проявляются отдельным фрагментом, отдельным узлом в определенном человеке. Он становится мостом и факелом. Но вечен не человек, который освещает тайну, вечна сама тайна. В Кюн-Юйсан вечно искусство.
Старец снова улыбнулся, разглядывая светлячка, который запутался в его бороде. Потом он сказал:
– Если бы я спросил, что можно назвать самым мимолетным в танце Кюн-Юйсан, то вы, наверное, ответили бы: отблики света фонарей на ее оби и ярком шелке ее кимоно; потому что они изменяются уже в то мгновение, когда возникают, и исчезают, прежде чем возникают. Кун, ты знаешь тайную мудрость: если хочешь крепко завязать, сначала нужно растянуть. Мир можно познавать, не выходя из комнаты; чем дальше уходишь, тем меньше понимаешь. Избранный неподвижен, но он достигает цели. Покой – это больше чем буря, потому что он приходит и до нее, и после. Великое дело быстро не свершить. Великое должно быть недостижимым и потому казаться бесконечным. Высокие звуки не слышны. Идеальная жизнь кажется пустотой. Смысл бытия заключается в не-бытии. А вечное – в преходящем; здесь круг замыкается. Что может быть ближе противоположностей? О, вечность бликов!.. Разрешите мне на час спуститься к реке. Одному…
И он зашагал вниз через лес, мимо Лю-Цзеки, который в тени шелковицы целовал колени Кюн-Юйсан. Но Кун-цзы не видел их.
1924
Тот час [20 - © Перевод. Е. Зись, 2011.]
I
Леди Кинсли хотела было обернуться, чтобы еще раз из-за пальм посмотреть на гавань и бухту Рио-де- Жанейро, но вдруг у нее появилось странное чувство, будто бы то, что оказывалось в поле ее зрения, выпадало из времени, становилось волшебным, заколдованным, превратившимся в бесконечность и неподвижность. Город был скован белым молчанием, на пляже беззвучно лежала волна прибоя, как небрежно брошенный у края моря кусок кружева, резные листья пальм, большие и молчаливые, словно врастали в жаркий полдень.
Игривый рой мыслей, которые, словно стая белых голубей, порхали в голове леди Кинсли, нарушили топорно-строгие линии, возникшие под влиянием пейзажа и сдерживавшие, словно сети, свободный полет. Подобно решетке, эти линии окружили ее мысли, воздвиглись над ними и вдруг без сопротивления одержали верх, словно рок, судьба.
Леди Кинсли, не в силах освободиться от наваждения, поняла, что наступила одна из тех минут, когда жизнь внезапно останавливается, а вещи приобретают такую странную и страшную силу, что человек делается совершенно беспомощным; привычная жизнь прекращается, и все связи исчезают. Леди Кинсли почувствовала, что в эти мгновения таинственного подчинения законам природы она оказалась во власти случая и даже незначительное происшествие может оказаться решающим для всей ее дальнейшей жизни.
У леди Кинсли прехватило дыхание, она словно была готова бесцельно жертвовать собой или ждала неизвестно кого. Леди Кинсли забыла, что она человек и способна к познанию, она чувствовала свое родство с природой, свою открытость и готовность ко всему.
Из-за угла показалась лама. Она медленно шла по серовато-голубым камням дороги. Рядом с ней двигался погонщик. Расстегнутая рубашка на его груди обнажала бронзовую от загара кожу. Запущенная борода оттеняла губы. Проходя мимо, он коснулся шляпы и поздоровался. Потом с громкими криками погнал животное дальше.
Его голос звучал, как колокол. Поднялся легкий ветер, листья пальм зашелестели, глухо зашумело море; леди Кинсли провела рукой по глазам: что это было?
Она посмотрела вслед мужчине. Он медленно шел рядом с ламой. Ненадолго задержался перед низеньким домиком. Леди Кинсли посмеялась над собой. Чтобы доказать себе, что она не потеряла мужества и что ее страхи беспочвенны, она последовала за погонщиком и спросила дорогу. Он ответил коротко и дружелюбно. С неожиданным облегчением, преисполненная благодарности неизвестно за что, она протянула удивленному мужчине руку, которой он, помедлив, коснулся, и быстро пошла в долину, где ее ждала машина.
II
Фредерик О’Коннор принес леди Кинсли муаровые орхидеи, в середине их лепестков были пурпурные черточки. Она медленно вдохнула прохладу цветов и ощутила на щеке их бархатное стрекозье касание.
Беседа с Фредериком О’Коннором подействовала на нее так успокоительно, что это даже неприятно удивило ее, и она невольно задалась вопросом: а почему, собственно, ее надо было успокаивать? Мимолетно ей вспомнилось дневное происшествие, но она сразу отбросила эти мысли. Мир был слишком надежным и знакомым, чтобы думать об этом.
За чаем леди Кинсли почувствовала раздражение. Она постоянно возражала О’Коннору и сердилась, когда тот не соглашался. И хотя она прекрасно понимала, что не права, спустя некоторое время все повторялось. О’Коннор был удивлен, принял ее раздражительность за усталость и плохое самочувствие и решил быть с ней осторожней. Но леди Кинсли поняла это и снова рассердилась. В конце концов она сослалась на мигрень и ушла в свою комнату.
Леди Кинсли знала, что единственный способ улучшить плохое настроение – бесстрастно проанализировать душевное состояние. Она честно попыталась разобраться в себе, но результат ее не удовлетворил.
День был словно присыпан пеплом. Любимые привычки казались пошлыми и никчемными, традиции – бессмысленными. Будто буря в подсознании отменила все системы координат и привычные оценки. Появилось непонятное беспокойство, с которым леди Кинсли не могла справиться.