Силвер глянул на меня с укором.
– За двенадцать пятьдесят, как условились. Я начинаю думать, уж не гой ли вы. Еврей никогда не опустился бы до таких дешевых трюков.
– Верующий еврей, наверное, не опустился бы. Но я только несчастный еврей-атеист и отстаиваю свое право на существование, господин Силвер.
– Тем хуже. Что, у вас правда так мало денег?
– Даже еще меньше. У меня долги. Я должен адвокату, который меня сюда протащил.
– Адвокаты могут подождать. Они привычные. По себе помню.
– Но этот адвокат мне еще понадобится. И даже очень скоро, мне ведь вид на жительство продлевать. Он наверняка ждет, что я с ним сперва рассчитаюсь.
– Перейдемте-ка в магазин, – сказал Силвер. – Сердце разрывается вас слушать.
Мы снова ринулись в поток автомобилей, как иудеи в Красное море, и счастливо достигли другого берега. Все-таки душою Силвер был рьяный анархист. Сигналы светофора он игнорировал убежденно и бестрепетно. Это напоминало своеобразный слалом с риском ежесекундно угодить на больничную койку.
– Если любишь посидеть в кафе, наблюдая за лавочкой со стороны, надо уметь не упустить клиента. Вот я и бегаю через улицу, презрев смерть и страх. – Он достал из кармана свой потертый бумажник. – Значит, вам нужен аванс. Как насчет ста долларов?
– Это за работу или за бронзу?
– За то и за другое.
– Ладно, – согласился я. – Но только за бронзу. За работу отдельный расчет. Лучше всего, если вы будете мне платить в конце каждой недели.
Силвер неодобрительно покачал головой.
– Еще какие будут пожелания? Платить прикажете серебром или золотыми слитками?
– Не надо слитками. И я вовсе не кровожадная акула. Просто это первые деньги, которые я в Америке буду зарабатывать! Они дают мне надежду, что я не стану здесь нищенствовать и не помру с голоду. Понимаете? Отсюда, наверное, и некоторая моя ребячливость.
– Оригинальная у вас манера быть ребячливым, ничего не скажешь. – Силвер извлек десять десятидолларовых банкнот. – Это аванс за нашу совместную сделку. – Он добавил еще пять десяток. – Цена, уплаченная вами за бронзу. Все правильно?
– Даже благородно. Когда мне завтра заступать?
– Не в восемь. С девяти. Это еще одно преимущество работы в нашем бизнесе. В восемь утра люди антиквариат не покупают.
Я запихнул деньги в карман и попрощался. Улица встретила меня шумом и ослепительным сиянием дня. Я еще не так долго пребывал на воле, чтобы позабыть прямую связь жизни и денег. Пока что это было для меня одно и то же. Деньги просто-напросто означали жизнь. У меня в кармане похрустывали три недели жизни.
Был полдень. Мы сидели в магазине Роберта Хирша – Равик, Роберт Хирш и я. На улице только-только вступил в свои права час бухгалтеров.
– Ценность человека – вещь очень относительная, – рассуждал Равик. – Об эмоциональной стороне говорить вообще не будем, это неизмеримо и сугубо индивидуально: человек, который для кого-то дороже всех на свете, для другого ноль без палочки. С химической точки зрения в человеке тоже добра немного – в общей сложности примерно на семь долларов извести, белка, целлюлозы, жира, много воды, ну и еще кое-какая мелкая всячина. Дело приобретает, однако, некоторый интерес, как только встает вопрос об уничтожении человека. Во времена Цезаря, в Галльскую войну, убийство одного солдата обходилось в среднем в семьдесят центов. В эпоху Наполеона, при огнестрельном оружии, артиллерии и всем прочем, цена одного убийства поднимается уже до двух тысяч долларов, и это при весьма скупо заложенной калькуляции расходов на военное обучение. В Первую мировую, учитывая огромные затраты на артиллерию, оборонительные укрепления, военные корабли, боеприпасы и так далее, по самым скромным подсчетам, одна солдатская жизнь обходилась примерно в десять тысяч. Ну, а в этой войне, по прикидкам специалистов, убийство одного бухгалтера, предварительно засунутого в военный мундир, стоит уже тыщ пятьдесят.
– Тогда войны, по идее, постепенно должны отмереть сами собой: слишком это становится дорогостоящим делом – убить человека, – заметил Хирш. – Вполне благородная, высоко моральная причина с ними покончить.
Равик покачал головой.
– К сожалению, не все так просто. Военные возлагают большие надежды на новое атомное оружие, которое сейчас разрабатывается. Благодаря ему непомерный рост расходов на массовые бойни будет остановлен. Ожидается даже понижение цен до уровня наполеоновских.
– Две тысячи долларов за труп?
– Да, если не меньше.
По телевизору тем временем своим чередом шел полуденный выпуск последних известий. Дикторы довольными голосами преподносили цифры убитых. Они делали это каждый день, днем и вечером, в качестве своеобразной приправы к обеду и ужину.
– Генералы ожидают даже резкого падения цен, – продолжал Равик. – Они же изобрели тотальную войну. Теперь вовсе не обязательно ограничивать себя уничтожением только дорогостоящих солдатских жизней на фронтах. Теперь можно с большой помпой использовать тыл. Тут очень помогли бомбардировщики. Они не щадят ни женщин, ни детей, ни стариков, ни больных. И люди уже привыкли. – Он показал на диктора на экране. – Вы только посмотрите на него! Источает благость, как поп с амвона!
– Да, тут высшая справедливость, – заметил Хирш. – Военные всегда за нее ратовали. Почему, собственно, опасностям войны должны подвергаться одни солдаты? Почему не разделить риск на всех? В конечном счете это простое логическое предвидение. Дети подрастут, женщины нарожают новых солдат, – так почему же не прикончить их сразу же, прежде чем они начнут представлять собой военную опасность? Гуманизм военных и политиков не знает границ! Умный врач тоже не станет дожидаться, пока эпидемия выйдет из-под контроля. Верно, Равик?
– Верно, – отозвался Равик неожиданно упавшим, усталым голосом.
Роберт Хирш взглянул на него.
– Выключить этого говоруна?
Равик кивнул.
– Выключи, Роберт. Эту оптимистическую пулеметную дребедень невозможно выдерживать долго. Знаете, почему всегда будут новые войны?
– Потому что память подделывает воспоминания, – сказал я. – Это сито, которое пропускает и предает забвению все ужасное, превращая прошлое в сплошное приключение. В воспоминаниях-то каждый герой. О войне имеют право рассказывать только павшие – они прошли ее до конца. Но их-то как раз заставили умолкнуть навеки.
Равик покачал головой.
– Просто человек не чувствует чужой боли, – сказал он. – В этом все дело. И чужой смерти не чувствует. Проходит совсем немного времени, и он помнит уже только одно: как сам уцелел. Это все наша проклятая шкура, которая отделяет нас от других, превращая каждого в островок эгоизма. Вы знаете по лагерям: скорбь по умершему товарищу не мешала при возможности заныкать его хлебную пайку. – Он поднял рюмку. – Иначе разве смогли бы мы попивать тут коньячок, покуда этот болван сыплет цифрами человеческих потерь, будто речь о свиных тушах?
– Нет, – согласился Хирш. – Не смогли бы. Ну а жить смогли бы?
За окном на тротуаре женщина в темно-синей блузке отвесила оплеуху мальчонке лет четырех. Тот вырвался и пнул мать ногой. Затем побежал, чтобы мать не смогла его настигнуть, корча по пути гримасы. Оба исчезли в толпе торжественно вышагивавших бухгалтеров.
– Военные нынче столь гуманны, что того и гляди изобретут новое понятие, – сказал Хирш. – Они не любят говорить о миллионах убитых, вместо этого они вскоре начнут украшать свои сводки сведениями о мегатрупах. Десять мегатрупов куда благозвучнее, чем десять миллионов убитых. Как же далеки те времена, когда военные в Древнем Китае считались самой низшей человеческой кастой, даже ниже палачей, потому что те убивают только преступников, а генералы – ни в чем не повинных людей. Сегодня они у нас вон в каком почете, и чем больше людей они отправили на тот свет, тем больше их слава.
Я обернулся. Равик уже лежал в кресле, закрыв глаза. Я знал это его свойство, профессиональное свойство многих врачей – в любую минуту он мог заснуть и столь же легко проснуться.
– Уже спит, – сказал Хирш. – Гекабомбы, мегатрупы и гримасы случая, которые мы именуем историей, проносятся сквозь его дрему бесшумным дождем. Это как раз великое благо нашей шкуры: она отделяет нас от мира, хоть Равик только что ее за это и проклинал. Вот оно – блаженство безучастности!
Равик открыл глаза.
– Да не сплю я! Я повторяю по-английски вопросы при гистеротомии, идеалисты вы несчастные! Или вы забыли «Ланский катехизис»? «Мысли о неотвратимом ослабляют в минуты опасности».
Он встал и посмотрел на улицу. Бухгалтеры исчезли, клерков сменил парад жен во всей их попугайской раскраске. В цветастых платьях жены спешили за покупками.
– Так поздно уже? Мне пора в больницу!
– Хорошо тебе над нами потешаться, – сказал Хирш. – У тебя, по крайней мере, приличная работа есть.
Равик засмеялся:
– Приличная, Роберт, но безнадега полная!