Дорогой Допп!
Сочувствую тебе от всего сердца! Вот дерьмо, в такой холод в воронках карабкаться, с застывшими ногами и руками стоять в карауле и вообще уже больше не быть человеком. К нам недавно пришел санитарный поезд из Камбрая. Ребята тоже очень жалуются на холод и лед на фронте. У них притом ужасные ранения, ампутации, раны величиной с детскую головку, перебиты кости и подобное. Мне иногда кажется преступлением, что я здесь сижу в тепленьком местечке. Как там, собственно, сейчас у вас? Расскажи мне об этом; ты знаешь, меня это очень интересует!
Тебя уже повысили в звании?
Есть ли уже у тебя знак отличия?
Сколько вас еще осталось?
Хочет ли Джонни все еще стать офицером?
Что поделывают Шеффлер и капрал возлюбленный?
О Зеппелях ты, конечно, тоже ничего не знаешь.
Где вы были на Рождество и на Новый год?
Впрочем, прими поздравления к обоим праздникам; чтобы ты сберег и дальше свое бренное тельце; возможно, с легким ранением попадешь в Дуизбург. Тогда сразу получишь у нас назначение в канцелярию.
Я на Рождество и на Новый год не был в отпуске в связи с отменой отпусков.
Но Рождество и Новый год были здесь очень приятны. Медицинские сестры ходили с ангелочками и зажженной новогодней елкой, было много подарков в каждой палате, где бедные парни лежали в постелях и от волнения даже не могли петь старые рождественские песни. Многие прикрывали глаза руками, я видел, как взрослые люди плакали, как дети, и их сердечную тоску и тоску по дому доверяли белым подушкам. Я, собственно, должен был помогать при сюрпризах, так как каждому из раненых поручили вручить в подарок от города – по три буханки хлеба.
Это Рождество мы оба, пожалуй, никогда не забудем: ты в развалинах, крови, дерьме и смерти; я в лазарете.
Но война все же скоро закончится, и мы снова встретимся.
Если я попаду в запасной батальон, я прежде всего посмотрю, удастся ли мне снова вернуться к вам. Я бы хотел снова оказаться вместе с тобой. Возможно, ты уже станешь капралом, и я попаду под твое командование. Но тогда тебе придется со мной непросто.
О семинаре я больше ничего не слышал. Я постараюсь узнать, что там нового, и сразу поделюсь с тобой. Или знаешь что? Что поделывают коллеги? Надеюсь, никто из них не погиб?
Огромный мирный привет.
Твой
Жиряга.
Людвигу Бете
Дуизбург, 19.10.1918 (суббота)
Дорогой господин Бете!
Ваши стихи меня очень порадовали своим тонким стилем. У Вас я нашел то, что я особенно люблю – настроение! Я всегда представляю себе стихи как картину. Как в картине следует держаться совершенной гармонии линий и красок, избегая лишних цветов, выбирать очень тщательно, так и в стихах. Краски – это слова, и линии – это звуки. Надо тщательно подбирать каждое слово, каждое слово дает общей картине оттенок или цвет. Возьмем Ваше первое стихотворение. Если бы Вы сказали: «Из далеких лесов прихожу я», тогда бы с самого начала в стихотворении прозвучала бы робкая печаль, нежное веяние. Тогда бы показались и следующие слова о вечерней заре глубокими: «тяжелые кроны деревьев» и «поднялись выше башен». Вы должны были бы написать: «Из голубых лесов» – это подходит к глубине, к цветовому настроению стихотворения. Это создает прекрасную картину, голубые леса и красное золото вечера. То, что линии в картине, то и звучание в стихах. Под звучанием я понимаю скорее внешний выбор слов. Напр., слово в «Сумерках»: «Umwacht!» Очень здорово! Это великолепное мягкое w – «Umwacht» – cразу слышишь низкий темный звон колокола! Или: «Da f?hrt die Seele sacht» – здесь слышишь лодку.
Сон в сумерках. Тот, кто вдруг очнулся, медленно поднимает лицо, последнее сияние отражается в нем, он говорит из глубины своей взволнованной души. Это может быть началом вашего стихотворения. Это сумерки, но цветные. Не весенние – или осенние сумерки, – нет, эти сумерки – сумерки души! Мир дышит в Ваших стихах, но не глупый вечный мир, нет, это мир преодоления! Можно видеть, что Вы днем без устали бились над проблемой: Бог – Мир – Жизнь, – чтобы вечером открыть свои душу и сердце чудесному миру желаний всей природы. И вижу в Ваших стихах не только мечтателя, но и бойца! Зримое тому доказательство я нахожу в последнем стихотворении. Это Ваша манера, наша манера! Детская песня приносит избавление. Если кто-то ищет мира в Канте, Шопенгауэре, Ницше и его не находит, тогда пусть ему принесет забвение и мечту сладкая песнь дрозда, блаженная арфа бродячего ветра. «Умиротворение – в тишине! Вечно мятежный дух! Это он! Вечное томление! Всегда желать большего, чем дано! Природа требует, чтобы я никогда не был доволен! Без устали дальше и еще дальше! Звезды как цель! Возможности растут с желаниями! Человек настолько ценен, насколько он идеалист! Я люблю людей, которые жертвуют идее свое бытие. Отчаянные! Неудержимые! Мы молоды, это великолепно!» – говорил Гете.
Ваш
Эрих Ремарк.
Лотте Пройс
14.11.1918 (четверг)
Лолотта!
Нашло безумие с паучьими лапами и когтями грифа из глухих углов бесформенного хаоса и снова вцепилось в мой лоб – но ночами я, сжав зубы, боролся с ним и повергал его ясным щитом моей воли, но Оно снова ясно и торжествующе вставало надо всем! Теперь я опять в каменоломнях подоплеки мира, по ту сторону слов и ощущений, и вокруг меня простирается мировая скорбь, необъяснимая мировая скорбь – но такова судьба знающих.
О Лолотта, мне часто не хватает твоих рук – ибо лоб часто пылает от насмешек и вокруг рта горят морщины, морщины высокомерия, этого тяжкого проклятия (о мог бы я его отринуть; но это сомнительное существование снова и снова воспламеняет его во мне). Иногда ночами, Лолотта, ты бываешь со мной – ты сидишь у моей постели и говоришь: «Милый, любимый» – и все это были мечты о тебе!
Так течет день за днем – ноябрь со звоном распадается под моими руками, и все сияние осени раскалывается в моих вопрошающих глазах, – о, припади к моему сердцу и поцелуй меня! Поцелуй меня! Ибо в твоем сердце брезжит мир, и я хочу его прочувствовать в тебе! Лолотта, любимая, – я, сияющий, растекаюсь вокруг твоего возлюбленного существа и держу тебя крепко! О, я знаю все! У кого еще есть более тонкий инстинкт к тебе, чем у меня? Но я улыбаюсь только уголками губ! Кто бы мог еще в моем окружении посметь без моей воли помыслить такое. Я знаю только одного соперника, который равен мне, одного ужасного: это я сам! Все остальное я отведу прочь левой рукой! Я не борюсь; я смеюсь до смерти! Ты вплетена в мою жизнь! Я люблю тебя!
Эрих.
Карлу Хенкелю
Оснабрюк, 28.11.1918 (четверг)
Дорогой господин Хенкель!
Бывают стихи, которые целиком исходят из поэта, как драгоценные жемчужины; никто не знает ни кому они принадлежат, ни какого они рода. Они вечны. Подобные стихи удаются любому поэту (то есть поэту!) два, три, пять раз. Но бывают и стихи, которые пульсируют в крови творца; в каждом движении, каждом слове, каждом образе вновь узнаваемы черты поэта – это уже другие стихи. (Стихи!) Как по картине пытаются угадать мастера, так же по стихотворению поэта. И тут я хотел бы опять перевернуть мое первое высказывание, ибо и в вечных стихах можно увидеть лик поэта, но в неком большом зеркале – зеркале всеобщего-или-чисто-человеческого. И это я хотел бы сказать о Вашей новой книге стихотворений: чувствуется, что за каждым из них стоите Вы! Не вызывающе, не горделиво или отдаленно; нет, совсем тихо и спокойно, с добрыми глазами и руками. Чтение для меня было настоящим праздником. Я брал каждое стихотворение в руки, как драгоценный камень, и рассматривал на свет – и я радовался, когда отблеск красоты преломленных цветных лучей попадал в мою душу. Что особенно всегда прекрасно у Вас, это полнота! Смиренная сила! Ощутимое присутствие целого при полной любви в разработке частного. Это так прекрасно, тепло и богато у Вас. Более того, если у меня лишь два-три копья пронзают воздух, у Вас в то же время в нем трепещут парус, флаги и цветы. Мне не хватает этого благоприобретенного богатства, которое идет из глубин уверенного в самом себе покоя, я же иногда богат, иногда беден. И в часы этой моей бедности я охотно обращаюсь к Вам, чтобы пить из Вашего источника.
Многие стихи – это тонкие мосты и наведение мостов назад к своей земле. Я же все еще не вернулся к себе. Не полностью! Но я чувствую порой, как что-то возникает во мне – это мосты, которые помогут мне вернуться. И если при этом читаешь стихи, в которых находишь родственное настроение, тут же молниеносно приходит прозрение! Но это должно быть родственное стихотворение. С обычными лирическими помоями я больше не хочу иметь ничего общего. Беспомощно я останавливаюсь перед все тем же вездесущим журчанием. Раньше еще удавалось вливать томление и душу в пустые видения и таким образом оживлять бледные тени! Теперь это уже не удается. У меня уже нет того перехлеста для подобных излияний. Тысячи пор во мне уже закрылись. Теперь я могу выносить только подлинную лирику – не такую, которая не прочувствована, но именно прочувствованную, не надуманную, но пережитую, не игру, но необходимость. Из преодоления бытия и собственного «я» пробивается вечный голубой цветок. Таковы Ваши стихи, дорогой господин Хенкель, и я не знаю, как мне Вас благодарить за то, что Вы мой ментор, что Вы все время умело и непринужденно указываете мой путь! В Ваших стихах я чувствую усилие Вашей руки и доброту Ваших глаз! В то время как другие стихи вызывают только недоверие, находишь ли в них кровь или помои, над Вашими можно доверительно закрыть глаза и следовать за Вами в сады благороднейшей человечности и красоты, не боясь разочароваться. Я беру всегда, когда у меня вечером есть время, одно стихотворение, и моя душа с наслаждением медленно смакует его, так же, как мое тело бокал благородного вина. Не пропустить ни одной частности, но и целое не упустить из виду! Дорогой господин Хенкель, Вы понимаете, что я пишу Вам сейчас только общие слова; я ошеломлен всей полнотой. Если бы я захотел приблизиться к тонкостям и красотам отдельного стихотворения, реминисценциям, парадоксам, созвучиям, захотел бы перечислить все красоты, мне пришлось бы написать целую книгу. И все равно бы осталось последнее и лучшее невысказанным, ибо это все не выразить словами. Я переживаю каждое стихотворение, в каждом я отыскиваю душу и бываю поражен, когда она открывается мне. У Вас находишь все! Серебряное, небесно-голубое блаженство с розовой поволокой (Эдуард Мерике), дружелюбную улыбчивую силу и радостное настроение (в застольных песнях), раздумчивую сосредоточенность (старая родина), дары от полноты владения (юные гости), юность! (к новой юности), мощное напряжение, суровую борьбу, спасение, смущение, восторг, экстаз, бурю и покой! И надо всем этим золотая и серебряная птица света – идете ли Вы в ночи и во тьме, лицо всегда исполнено света!
Дорогой господин Хенкель, я бы хотел Вам еще многое высказать и написать, о крепких выражениях, в которых Вы мне представляетесь одним из истинных, старых крестьян, подобных королям, – они не склонялись ни перед кем из князей и славились подобными изречениями! Обо всем, все бы я хотел рассказать Вам, но я не могу облечь это в слова – тогда я хочу взять Вашу книгу и насладиться ею.
Эрих Ремарк.
Неизвестной
18.02.1919 (вторник)
Дорогая фройляйн Мими!
Я копаюсь в старых письмах, расписках, воспоминаниях, и мое грубое сердце смягчается, и моя одинокая воля закрывает глаза, чтобы открыть дорогу мечтам. И вот теперь! Пусть вечерний ветер еще раз мне споет старую песню, я бы хотел забиться в угол дивана и смотреть на маску Бетховена – придите, мечты! Позади меня зевает пропасть, там погребены многие желания и надежды. Я поднимаю взор и иду своей дорогой дальше, где еще более ярко брезжит утренняя заря, ибо там должно, должно наконец взойти солнце, солнце, которое и мне принесет желанный мир и покой. Быть может, это будет даже хладная смерть – но об этом я не хочу писать; простите меня, но если вечер, одиночество, сумерки и печаль по горячо любимому ушедшему* смешались, тогда легко пишешь что-то сбивчивое. Я пишу Вам, потому что я верю, что найду у Вас понимание. Надеюсь, что Вы меня не проклинаете до основания – Вы не станете обличать другого человека из-за его слабости и безволия, но Вы скорее сами возьмете себя за косу – Вы вряд ли будете использовать доверительные слова в качестве оружия и стрел против того, кто не может себя защитить. Вы сумеете по-иному защитить свои прелести и не станете так обращаться со своими друзьями – Вы будете точно знать, чего человек стоит, Вы не откажетесь так легко от него – Вы сможете. Но я так далеко, и тени ночи уже смыкаются надо мной. Мне уже приходилось слышать от других достаточно упреков, даже обличений, – я буду молчать, хотя я мог бы говорить. Не исключено, что я мог бы своими речами снова добиться высокой дружбы, тогда бы все предстало в ином свете, но я молчу, ибо меня не поняли. Вы были мне, быть может, наиболее близки. Поэтому я пишу Вам. Я далеко – я же привык к скитаниям и расставаниям, – я не вернусь, я могу многое вынести, тем не менее я поднимаю голову и хочу сказать Вам на прощание: несмотря ни на что, я вижу сейчас все в розовом свете, придет скоро час, и мне воздастся по справедливости! Тогда я, возможно, снова понадоблюсь. Позовите меня тогда! Я приду! И я помогу! Несомненно! Я не хочу ни мстить, ни насмехаться, ни иронизировать, не буду требовать благодарности! Я приду, помогу – и пойду дальше своим путем. Если мой путь горек и тернист, кого это волнует! Мне еще ни разу не захотел помочь ни один человек, всегда мне приходилось оказывать помощь – обо мне никто не спрашивает. Это действительно так. Я и теперь помогу – это будет мое последнее доказательство дружбы! Возможно, подобное предложение от такого негодяя и мерзавца, как я, покажется Вам странным, но, поверьте, это правда! Я в долгу перед Фрицем. И в этом я остаюсь человеком: я обязан ему, единственному человеку, которого я действительно любил, вернуть долг, какой бы крови мне это ни стоило. Возможно, Вы мне не верите – ко мне стали так подозрительно относиться – вдруг, – но нет: Вы верите мне! Я это знаю! И это объясняется тем, что Вы во мне видите (тоже) человека, в то время как прочие видят сатану, дьявола, экспериментатора, бессердечного эгоиста. Поверьте мне еще и в этом: возможно, что из всех нас именно я меньший эгоист! Это звучит гордо, и самохвальство пахнет горелым; и все же я утверждаю это! Это было моей борьбой последних лет: долой свое «я»! Я слишком много жил для других людей, я слишком был беспечен к самому себе. И тут я хотел бы сказать Вам самое ужасное, что я натворил: два человека ругались слишком много и были настроены друг против друга. У них был один общий знакомый. Он попытался представить им последний компромисс и последний выход, чтобы помочь им обоим. И тут он понял: ты сумеешь помочь обоим, но в итоге потеряешь обоих, если они не сумеют помыслить более возвышенно и широко. Но он включил в себе эгоиста и сказал себе: «Пусть думают, что хотят, – все должно хорошо кончиться». Его предположение оправдалось. Но отнюдь не до конца; напротив, всю вину свалили на него – что он должен был сделать? Ему бы не следовало пытаться помочь им обоим. Он должен был встать определенно на сторону кого-то одного и определенно выступить против другого. А так он стал громоотводом. Еще, впрочем, стало его виной и то, что он выбрал слишком смелый прием. Он должен был думать более буржуазно, просто сказать: «Это меня не касается». Но зачем я говорю о событиях, которые уже прошли? Я хотел бы с Вами как-нибудь подольше поболтать целый спокойный, милый и примирительный летний вечер об этом и не только, человеческом и слишком человеческом. Жаль, ветер шумит, и моя лодка стоит наготове! Куда плыть? Наверное, к утренней заре или в закатную смерть – кто знает, что такое жизнь человека, воля человека, вера человека, свершение человека? Поверьте мне: гораздо важнее, что в ночном небе ветер гонит тяжелые тучи, чем в тысячный раз этот вопрос, вечный, на который никогда не будет ответа. То там, то тут вспыхивает звезда – когда видишь такое, все это скверное прошлое кажется таким жалким и незначительным, что хочется улыбнуться. И Вы теперь улыбаетесь – именно этого я и хотел; ибо с улыбкой я бы хотел проститься с Вами. Я не любитель высоких слов и трагических сцен. Потому я с улыбкой желаю Вам всего доброго, позовите меня, если я Вам понадоблюсь. С улыбкой я протягиваю Вам руку, как будто я завтра увижусь с Вами снова, – и все же я в последний раз говорю с Вами от души и остаюсь навсегда для всех пропавшим без вести. Авантюрист
Эрих Ремарк.
Неизвестной
03.03.1919 (понедельник)
Дорогая… [текст отсутствует]
…не могу передать, насколько я обрадовался Вашему письму. Только одно омрачает меня: мое молчание, вероятно, бросило тень на Вашу сестринскую доброту и доброжелательность. Я этого не хотел. Вы должны меня достаточно хорошо знать, чтобы сознавать, как я обрадуюсь. Я сам не могу и не хочу быть умеренным в том, что касается человечности и жизнерадостности. Прекрасно, когда встречаешь человека, свободного от филистерских предрассудков и нервозных ограничений, бескорыстного и доброжелательного.
Теперь я хочу рассказать Вам, почему я молчал. Вы бы не нашли во мне хорошего собеседника. И у Вас были свои тяжелые времена, потому я не хотел бы навязывать Вам еще и мои. Я знаю, что Вы хотели сказать, поверьте мне, но это так. Бывают дни, когда человек должен оставаться один! И я должен был преодолеть душевную катастрофу* – у судьбы тяжелые кулаки. Но в воскресенье, в сияющий день, я нашел в себе силы отбросить это, гордо поднял голову, повязал своей собаке веселую розовую ленту, при сиянии солнца вдел в свой Железный крест сережку вербы, надел свои знаки отличия лейтенанта (каковым я сейчас являюсь) и вышел мужественно и благородно на прогулку, так что филистеры вытаращились на меня. Вот каков я!