Бухер поднял голову.
– Отойди от проволоки! Тебя увидят!
– Я все слышала. Не делай этого!
– Отойди от проволоки. Рут! Они тебя подстрелят!
Она замотала головой, волосы у нее были короткие и совсем седые.
– Только не ты! Останься! Не уходи! Останься, Йозеф, слышишь!
Бухер бросил отчаянный взгляд на пятьсот девятого.
– Мы вернемся, – ответил за него пятьсот девятый.
– Не вернется он! Я знаю. И ты знаешь. – Руками она схватилась за проволоку. – Никто никогда не возвращается.
– Иди в барак, Рут. – Бухер с тревогой поглядывал на сторожевые вышки. – Ты же знаешь, тут опасно стоять.
– Он не вернется! Вы все это знаете!
Пятьсот девятый не стал ей отвечать. Отвечать все равно нечего. Душа словно онемела. Чувств больше не было. Ни для других, ни для себя. Все кончено, он это знает, просто не почувствовал еще. Он чувствовал только одно – что ничего не чувствует.
– Он не вернется, – повторила Рут Холланд. – Нельзя ему уходить.
Бухер уставился в землю. Слишком он был удручен, чтобы что-то отвечать.
– Нельзя ему уходить, – причитала Рут Холланд. Это было как литания. Монотонно, бесстрастно. По ту сторону всякой страсти. – Пусть пойдет кто-то другой. Он еще такой молодой. Пусть пойдет кто-то вместо него…
Никто не отозвался. Каждый знал – Бухеру деваться некуда. Хандке уже записал номера. Да и кто пойдет вместо него?
Они стояли молча и смотрели друг на друга. Те, кому надо идти, и те, которые остаются. Смотрели друг на друга. Ударь вдруг молния, убей она пятьсот девятого и Бухера наповал – и то было бы легче. А так стоять было невыносимо, потому что в этих прощальных взглядах была еще и тайная недомолвка: «Почему я? За что именно меня?» – безмолвно кричали глаза одних; «Слава Богу, не я! Не меня!» – безмолвно ликовали другие.
Агасфер медленно поднялся с земли. Какое-то время он горестно смотрел прямо перед собой. Губы его что-то шептали. Бергер повернулся к нему.
– Это я виноват, – неожиданно прокряхтел старик. – Все я… моя борода… из-за этого он попался. А так остался бы здесь… Ой, горе мне!..
Обеими руками вцепился он себе в бороду. Слезы струились по морщинистому лицу. Но у него не было сил вырвать себе волосы. Сидя на земле, он только неистово мотал головой.
– Иди в барак, – резко приказал Бергер.
Агасфер поднял на него глаза. Потом упал ничком, уткнул лицо в ладони и завыл.
– Надо идти, – сказал пятьсот девятый.
– Зуб где? – спросил Лебенталь.
Пятьсот девятый сунул руку в карман и протянул Лебента-лю зуб.
– Вот.
Лебенталь взял. Его трясло.
– Вот он, твой боженька, – пробормотал он, яростно махнув рукой куда-то в сторону города и сгоревшей церкви. – Твое знамение! Твой огненный столп!
Пятьсот девятый снова порылся в кармане. Вынимая зуб, он нащупал там кусок хлеба. Какой прок, что он так его и не съел? Он протянул хлеб Лебенталю.
– Ешь сам, – прошипел Лебенталь в бессильной ярости. – Это твой.
– Мне это уже без толку.
Кто-то из мусульман увидел кусок хлеба. С раскрытым ртом кинулся он к пятьсот девятому, схватил того за руку и попытался зубами вырвать хлеб. Пятьсот девятый отпихнул его и сунул ломоть в ладошку Карелу, который все это время молча стоял рядом с ним. Мусульманин потянулся к Карелу. Мальчик спокойно и точно ударил его ногой в пах, мусульманин согнулся, и его оттащили.
Карел посмотрел на пятьсот девятого.
– Вас отправят в газовую камеру? – деловито осведомился он.
– Здесь нет газовых камер, Карел. Пора бы уж тебе знать, – буркнул Бергер сердито.
– В Биркенау они тоже так говорили. Если дадут полотенца и скажут, что идете в баню, тогда это точно газ.
Бергер отодвинул его в сторонку.
– Иди и съешь свой хлеб, пока у тебя не отняли.
– Не отнимут, я смотрю.
Карел сунул хлеб в рот. Он никого не хотел обидеть – просто спросил, как спрашивает любой ребенок, когда взрослые уезжают. Но он вырос в концлагере и знал о путешествиях только по одному маршруту.
– Пошли, – сказал пятьсот девятый.
Рут Холланд зарыдала. Руки ее вцепились в колючую проволоку, как коготки птицы. Она скрежетала зубами и стонала. Слез у нее не было.
– Пошли, – сказал пятьсот девятый еще раз.
Он медленно обвел глазами остающихся. Большинство уже равнодушно расползлись по своим баракам. Провожали их только ветераны да еще несколько арестантов. Внезапно пятьсот девятому показалось, что он может сказать что-то ужасно важное, что-то, от чего все зависит. Он думал изо всех сил, но не мог поймать мысль и подобрать к ней слова.
– Запомните это, – только и сказал он наконец.
Никто ему не ответил. Он видел – они не запомнят. Слишком часто они уже все это видели. Вот Бухер, тот, может, и запомнил бы, он молодой, но ему тоже идти.
Спотыкаясь, они тронулись в путь. Конечно, они не помылись. Насчет мытья – это Вебер пошутил: в лагере вечно не хватало воды. Они шли вперед. Не оглядываясь. Миновали калитку в проволочной ограде, что отделяла Малый лагерь от Рабочего. Дохлячая калитка. Вася причмокивал ртом. Трое новеньких шли бездумно, как автоматы. Вот они уже идут мимо первых бараков Рабочего лагеря. Бригады давно ушли на работы. От пустых бараков веяло тоской и безнадегой, но сейчас они казались пятьсот девятому самым желанным местом на свете. Там, в бараках, для него вдруг сосредоточилось все: пристанище, безопасность, жизнь. Как бы хотелось сейчас юркнуть туда и затаиться – лишь бы не это безнадежное шествие навстречу смерти. «Каких-то двух месяцев не дожить! – тупо стучало в голове. – А может, двух недель. Зазря. Все зазря!»
– Эй, товарищ! – окликнул его кто-то совсем рядом. Это было около тринадцатого барака. В дверях стоял арестант, весь заросший клочковатой черной щетиной.
Пятьсот девятый взглянул на него.
– Запомните это, – пробормотал он. Он не знал этого человека.