«Повесть о доме Тайра» написана целиком с позиций амидаизма. Среди героев «Повести» мы видим реальные исторические фигуры адептов этого вероучения – идеализированный образ монаха Хонэна, окончившего свои дни в ссылке; гиперболизированный в духе эпической традиции образ монаха Монгаку (1120–?), неукротимого воителя за справедливость, отчего и пришлось ему тоже умереть в ссылке. Об умонастроениях этого бунтаря выразительно говорит стихотворение танка, авторство которого традиция единогласно приписывает Монгаку:
Когда бы повсюду
Наместники перевелись,
Бандиты и воры,
Как бы стало легко и привольно
Всем живущим на белом свете!
В «Повести» с глубоким пиететом излагаются поучения Хонэна, с восхищением, иногда даже с теплым юмором описаны удивительные приключения Монгаку, уделено много места описанию подвигов веры этих монахов, а также подробному изложению догматов исповедуемого ими вероучения Дзёдо. Именно эту разновидность буддизма исповедуют все положительные персонажи «Повести», мужчины и женщины, будь то знатные князья или простолюдины-слуги, бывшая императрица или простая девушка, танцовщица и певица. Симпатии создателей «Повести» целиком принадлежат амидаизму, что лишний раз свидетельствует о народном характере всего эпоса в целом.
Ревностными приверженцами буддизма показаны в «Повести» все главные действующие лица, воины-самураи, в особенности те из них, которым симпатизирует рассказчик. Это и не могло быть иначе: положительный герой средневекового книжного эпоса должен был быть богобоязненным и благочестивым. Перед смертью он обращает помыслы к Будде, умирает, как подобает благочестивому буддисту. В эпизодах такого рода особенно явственно чувствуется позднейшая «редакторская рука», украсившая повествование религиозным флером. Исследователь японской средневековой литературы профессор Итиноскэ Такаги отмечает, что в действительности самураи вряд ли были настолько верующими, как их рисует эпос. Так, например, в ряде списков «Повести» вовсе отсутствует сцена последней молитвы Таданори, которую тот считает своим долгом произнести перед смертью, уже после того, как противник отрубил ему правую руку по самое плечо. Не может быть сомнений, что религиозный колорит, пронизывающий многие эпизоды «Повести», был добавлен в процессе ее оформления в письменный памятник в соответствии с традиционными категориями средневекового мышления.
VI
К числу культурных ценностей, пришедших в Японию из-за моря, относится и собственно китайская политическая мысль, морально-этические концепции и, разумеется, богатая художественная традиция – поэзия, проза. Все это нашло свое отражение в «Повести». Следует подчеркнуть, однако, что в отличие от буддизма весь этот многообразный комплекс культурных достижений Древнего Китая был достоянием не столько самих героев эпоса, сколько тех, кто впоследствии превратил этот эпос в литературный памятник, иными словами, был привнесен в «Повесть» в процессе ее дефольклоризации.
Китайская политическая мысль и морально-этическое учение, как они представлены в «Повести», целиком восходят к конфуцианству в его ханьской и танской интерпретации. Здесь не место излагать в деталях историю ознакомления японцев с конфуцианством: начало этого знакомства, зафиксированное в исторических документах, относится уже к самому начальному этапу существования японского государства, к VI–VII векам, а судя по некоторым данным, возможно, даже к еще более раннему времени. Конфуцианские политические доктрины подчинения низшего высшему, подданного – государю как гармоническое следование велениям Неба соответствовали идеалам молодого японского феодального государства, а политическое устройство соседнего Китая, в особенности при династии Тан (618–907), стало образцом для подражания. Японские посольства, систематически посещавшие Китай, привозили оттуда не только достижения материальной культуры, но в первую очередь – и это хотелось бы особенно подчеркнуть – плоды культуры духовной, книги. Для изучения этих книг в начале VIII века было создано учебное заведение «Высшая школа», имевшее статут правительственного учреждения. В программу обучения входило изучение канонических конфуцианских книг, китайской истории, китайской словесности и математики, причем наибольшее значение придавалось изучению словесности. Студентами были юноши из аристократических семейств в возрасте от четырнадцати до семнадцати лет. Знатные семьи (род Фудзивара, например) тоже создавали свои «колледжи» («Школа поощрения наук», яп. Кангакуин). Сходные учебные заведения, но меньшего масштаба, с числом студентов, не превышающим двадцати человек, имелись и в провинциях. Таким образом, изучение «китайской науки», как было принято называть всю сумму дисциплин китайского происхождения, не выходило за узкоклассовые пределы, было достоянием исключительно аристократии.
Назначением «Высшей школы» была подготовка чиновников для правительственного аппарата, и в этом японцы действительно преуспели. Уже в VIII веке государство располагало кадрами людей, свободно владевших «китайской наукой», умевших читать, писать и даже слагать стихи на китайском языке. В некоторых аристократических семействах профессия ученого даже стала наследственной (род Оэ, род Киёхара). Не только вся государственная документация, но даже личная переписка и дневники аристократов велись на китайском языке, мужчины-аристократы избегали писать по-японски даже после создания в IX веке японской фонетической азбуки, придворные дамы тоже умели при случае щегольнуть цитатой из какого-нибудь знаменитого китайского сочинения. Но широкие массы еще долгое время оставались чуждыми «китайской науке», в том числе и морально-этическим конфуцианским доктринам. Только по мере вступления Японии в период развитого феодализма, то есть примерно с XII–XIII веков, начинается постепенное внедрение конфуцианских идей в народ. Не случайно поэтому, что создатели книжного эпоса не упустили возможность обильно «начинить» широко популярную в средневековом обществе «Повесть о доме Тайра» конфуцианскими идеями, часто в виде прямых цитат из наиболее знаменитых китайских книг.
Было бы неправильно, однако, считать, будто, уснащая «Повесть» заимствованиями из классической китайской литературы, создатели книжного эпоса единственной своей целью ставили распространение конфуцианских идей. «Китайская наука» средневековой Японии состояла не только из канонических конфуцианских книг, она включала в себя также произведения и светских авторов – выдающихся китайских историографов, великих поэтов древности и Танской эпохи, чьи творения вошли в сокровищницу мировой культуры. До сих пор все это было достоянием только аристократии, но в XII–XIII веках, когда к активному участию в жизни пришли значительно более широкие социальные слои, они тоже захотели приобщиться к тому, что составляло культурный багаж эпохи. «Повесть о доме Тайра» стремилась удовлетворить эту настойчивую потребность. Для этого в популярной, доступной пониманию каждого форме к месту (а порой и не совсем к месту!) здесь пересказаны известные сюжеты классической китайской литературы – история народного мстителя Цзин Кэ, поднявшего меч на жестокого циньского императора, страдания полководца Су У в плену у гуннов, коварные проделки капризной Бао Сы, из-за которой погибло царство, и многое другое, чем так богата классическая литература Китая. Но разумеется, не забыты и собственно конфуцианские идеалы.
Живым рупором конфуцианских политических доктрин и морально-этического учения выступает в «Повести» князь Сигэмори, старший сын Киёмори, главы дома Тайра. Этот князь – олицетворенное воплощение идеала благородного мужа, о котором толкует конфуцианство. Он верный вассал, почтительный сын, великодушный отец, гуманный, справедливый министр, строго соблюдающий все правила этикета в общении с людьми как высшими, так и низшими; не забыто описание его одежды (как известно, конфуцианцы придавали большое значение внешним формам поведения). Перед нами не портрет живого человека, а иконописное изображение идеального мужа, обращенное к нам в одном-единственном ракурсе, соответствующем нормативам средневековых представлений о характеристике человека.
VII
О принципах изображения личности в средневековой литературе существует немало работ ученых, в том числе ряд основополагающих исследований академика Д. С. Лихачева. Отсылая читателя к его трудам, все же позволим себе привести хотя бы одну цитату: «Человек был в центре внимания искусства феодализма, но человек не сам по себе, а в качестве представителя определенной среды, определенной ступени в лестнице феодальных отношений. Каждое действующее лицо в летописи изображается только с той его стороны, с которой оно характерно как представитель определенной социальной категории. Князь оценивается по его „княжеским“ качествам, монах – „монашеским“, горожанин – как подданный или вассал. Личность князя подчиняет себе события, интерес к князю поглощает интерес к событиям народной жизни». И далее: «Принадлежность к определенной ступени феодальной лестницы ясно ощутима в характеристиках действующих лиц летописей и эпопей. Для каждой ступени выработались свои нормы поведения, свой идеал и свой трафарет изображения. В светской области наиболее отчетливо определился княжеский идеал. Герои летописи – по преимуществу князья, ибо их действия, с точки зрения летописца, представляют суть исторического процесса».
Типологическая общность принципов изображения личности в средневековых литературах разных стран очевидна для каждого, кто даст себе труд ознакомиться с содержанием «Повести о доме Тайра», проследить судьбы ее разнообразных героев – не только императоров и князей, но и монахов, и самураев, а также женщин самого разного социального положения, от знатных дам до «дев веселья». Вместе с тем было бы странно, если бы эти принципы всегда совпадали во всех деталях. Своеобразие каждого памятника, проистекающее из конкретных «сферических» условий, в которых этот памятник создавался, в значительной степени определяется тем культурно-историческим наследием, черты которого этот памятник неизбежно несет в себе. Так обстоит дело и с «Повестью», созданной уже после того, как литература Японии знала блестящий расцвет так называемой хэйанской прозы – новеллы, повести и даже романа с их неожиданным для Средневековья тонким психологизмом и лиризмом. Эта проза не могла пройти бесследно и для создателей «Повести»; естественно поэтому, что в ней заметна попытка, правда еще довольно неуверенная и робкая, нарисовать портрет более сложной личности, отразить даже некоторые противоречивые черты человеческого характера. Так, даже сам князь Киёмори, глава дома Тайра, жестокий деспот и главный виновник всех бед, обрушившихся на его потомков после его кончины, человек, портрет которого написан, казалось бы, в соответствии со средневековым литературным этикетом (по образному выражению академика Д. С. Лихачева, лишь «одной темной краской»), неожиданно проявляет милосердие по отношению к пленному самураю, зарубившему многих его вассалов (свиток четвертый, гл. «Нобуцура»), или, вопреки закону, щадит жизнь ребенка, сына врага («Уж кто его знает отчего?» – как бы в недоумении добавляет при этом создатель эпоса). Второй сын Киёмори, князь Мунэмори, малодушен, труслив, пренебрегает интересами своих вассалов, то есть сочетает в себе черты, наихудшие с точки зрения средневекового рыцаря. Но в конце «Повести» этот же Мунэмори показан нежным, заботливым отцом, полным любви к своим юным сыновьям, вместе с ним обреченным на казнь. И эпос, как будто начисто отказавшись от темных красок, которыми до сих пор рисовал нам образ князя Мунэмори, с глубоким состраданием описывает его горестные переживания. Опыт литературы предыдущих веков оказал значительное влияние на японский феодальный эпос. Старая литература обогатила его не только разработанной образностью, не только расцветила многочисленными поэтическими узорами, но и позволила наметить характеры, несколько более многогранные, чем можно было бы ожидать от произведения, созданного в эпоху Средневековья. В этом одна из примечательных национально-своеобразных особенностей эпопеи.
VIII
«Книги имеют свою судьбу» – гласит известная латинская поговорка. «Повесть о доме Тайра» удивительно точно подтверждает справедливость этого изречения. На протяжении долгих веков продолжала она жить в Японии в устной передаче слепых сказителей. Только теперь они уже не импровизировали, а, напротив, с завидным усердием заучивали наизусть уже готовые тексты. Возник как бы самостоятельный жанр монодического спектакля – исполнение «Повести» под аккомпанемент лютни (яп. Хэйкэ-бива), появились целые школы исполнителей, существовавшие по правилам цеховой феодальной организации, в японском языке родился даже специальный термин для обозначения исполнителя «Повести», достигшего высшей ступени в этом цехе сказителей, – кэнгё (мастер). Несколько таких мастеров еще и поныне существуют в Японии. С возникновением средневекового театра Но, а впоследствии, в XVII веке, кукольного театра Дзёрури и театра живых актеров Кабуки, эпизоды, заимствованные из «Повести», превратились в самые популярные, любимые зрителями пьесы, что неудивительно, принимая во внимание поистине щедрую насыщенность драматическим действием, столь характерную для «Повести о доме Тайра». Популярность ее не увядает и в наши дни. Кинематограф находит здесь неисчерпаемый источник для все новых и новых интерпретаций, драматургия создает новые произведения, где знакомый сюжет освещается с позиций современного человека. Одной из лучших премьер 1979 года была признана пьеса ведущего современного драматурга Дзюндзи Киносита, написанная по мотивам все той же «Повести».
На наш взгляд, секрет этой неувядающей популярности кроется в глубоко народном характере «Повести», решительно доминирующем над всеми наслоениями средневековой феодальной идеологии. Дело вовсе не в том, что время от времени в «Повести» встречаются фразы типа «война – это бедствие для народа и разорение для страны» или слова сочувствия народу, заботы о его благосостоянии, вложенные, как правило, в уста императоров и князей. Сентенции такого рода испокон веков характерны для конфуцианской литературы, всегда именовавшей простой народ кормильцем и главной основой государства и призывавшей мудрых правителей лелеять землепашцев, словно родных детей… Истинная народность эпоса проявляется прежде всего в последовательном духе гуманности, в сочувствии ко всем страдающим, без вины виноватым, несправедливо обиженным. Недаром любимым народным героем японской средневековой литературы стал Ёсицунэ, воплощающий в себе лучшие, благородные черты воина: храбрость, талант полководца, честность, преданность и доброе сердце (это последнее свойство особенно подчеркнуто в эпосе) – и тем не менее, а вернее сказать, именно в силу этого павший жертвой злобы и зависти своего старшего брата, властителя Камакуры Ёритомо.
Народность эпоса сказывается в безоговорочном осуждении победителей во главе с Ёритомо, пятнающих себя неоправданно жестокими преступлениями. Побежденные благородны, победители коварны и жестоки. Таким показан в эпосе первый сёгун Японии, князь Ёритомо, воплощение лицемерия, злобы, жестокости и мелочной подозрительности, таково и его окружение. Эпос не щадит даже императоров: государь-монах Го-Сиракава – интриган, покорная игрушка в руках воюющих самураев, император Го-Тоба – пустой юнец, проводящий время в забавах и развлечениях. Кровавая война, несущая бесконечные невзгоды всем людям, изображена в эпосе без малейшего сочувствия любой из сражающихся сторон. И Тайра, и Минамото в равной степени жгут дома простолюдинов, чтобы осветить поле битвы… «Отцы потеряли сыновей, жены – мужей, и так было повсюду», – с глубокой скорбью заключают авторы эпоса. Скорбным апофеозом звучит исполненный поэзии эпилог, посвященный судьбе прежней императрицы Кэнрэймонъин, этой подлинной mater dolorosa японской литературы. В образе этой женщины запечатлены женские судьбы той далекой эпохи, когда безутешным женщинам, потерявшим всех своих близких, лишенным опоры в жизни, оставалось только до конца своих дней оплакивать погибших сыновей и мужей.
Неудивительно, что «Повесть о доме Тайра» вплоть до нашего времени будит живой отклик в сердцах японцев.
IX
Разностильность «Повести о доме Тайра» привлекала внимание японских филологов с первых же шагов современной японской филологической науки еще на рубеже XX века. В самом деле, в «Повести» наряду с просторечиями используется высокая лексика буддийской молитвы, встречаются сугубо китаизированные пассажи и тут же отрывки, восходящие к хэйанской прозе, написанные в чисто японском стиле (яп. вабун); изящные стихи танка соседствуют с бранными словами, которыми обмениваются самураи перед началом битвы, сухой язык исторической хроники сменяется патетическими сердечными излияниями, деловой стиль документальной записи – лирическими описаниями пейзажа… Было время, когда такой разнобой считался недостатком, ныне мы усматриваем в этой кажущейся пестроте характерные приметы средневековой литературы и – да простит нас читатель! – не можем удержаться от того, чтобы еще раз не процитировать академика Д. С. Лихачева:
«…Легко заметить различия в языке одного и того же писателя: философствуя и размышляя о бренности человеческого существования, он прибегает к церковнославянизмам, рассказывая о бытовых делах – к народнорусизмам. Литературный язык отнюдь не один. В этом нетрудно убедиться, перечитав „Поучение“ Мономаха: язык этого произведения „трехслоен“ – в нем есть и церковнославянская стихия, и деловая, и народно-поэтическая… Если бы мы судили об авторстве этого произведения только по стилю, то могло бы случиться, что мы приписали бы его трем авторам. Но дело в том, что каждая манера, каждый из стилей литературного языка и даже каждый из языков… употреблен им со средневековой точки зрения вполне уместно, в зависимости от того, касается ли Мономах церковных сюжетов (в широком смысле), или своих походов, или душевного состояния своей молодой снохи». «Этот средневековый этикет в употреблении соответствующего языка или стиля наблюдался не только на Руси, – пишет далее академик Лихачев. – Он еще значительнее в средневековых литературах многих других народов».
«Повесть о доме Тайра» – наглядный пример такого дифференцированного использования разных стилистических «слоев» языка. Словесные формулы, то и дело разбросанные по тексту («Один равен тысяче!» – для описания воинской доблести, восклицание «Ближние да увидят, дальние да услышат!» – перед началом поединка, формула «…припадая к земле, взывая к небу…» – для выражения крайней степени горя), восходят к фольклорным истокам «Повести», в то время как цитаты из стихов Бо Цзюйи или из исторических трудов Сыма Цяня сразу переносят нас в атмосферу высокой литературы.
«Повесть» сыграла важную роль в дальнейшем развитии японской литературы. Прежде всего она написана в основном языком, близким к живому разговорному языку своего времени, в лексический состав которого уже прочно вошли к тому времени многие китайские заимствования. Что касается чисто стилистических фигур, то здесь впервые в японской литературе встречается прямой диалог, не сопровождаемый авторскими ремарками типа «…сказал он», «…спросил он». Наконец, здесь перед нами новый своеобразный жанр, впоследствии широко распространенный в японской литературе и получивший специальное наименование «митиюки» (странствие) – лирическое описание путешествия на фоне сменяющих друг друга картин природы, в духе национальной традиции всегда гармонирующих с душевным настроением человека.
Важную роль играет в «Повести» поэзия, выполняющая функцию как бы музыкального лирического аккомпанемента прозе. В «Повести» представлены почти все разнообразные поэтические жанры, существовавшие к тому времени в японской литературе, и, что особенно примечательно, вновь возродились к жизни после многовекового перерыва длинные стихи неограниченного размера, широко бытовавшие в древности в народной поэзии. Такие длинные стихи еще встречались в знаменитой поэтической антологии VIII века «Манъёсю», но затем надолго исчезли из японской литературы, уступив место кратким стихотворениям танка. Богатая поэтическая традиция предыдущих веков, как фольклорная, так и авторская, привела к тому, что образное мышление героев «Повести» во многом определяется устойчивыми поэтическими клише. Все это усиливало эмоциональное воздействие «Повести», прямо и непосредственно апеллировало к сердцам слушателей (не забудем, что «Повесть» предназначалась в первую очередь для устного исполнения, в особенности – ее наиболее знаменитые лирические отрывки, такие, например, как главы заключительной части).
Передать все это стилистическое богатство средствами современного русского языка – задача сверхтрудная, и переводчики полностью отдают себе в этом отчет. Окидывая мысленным взглядом проделанную работу, нам остается лишь повторить известную поговорку: «Feci, quod potui, faciant meliora potentes».
Перевод (сокращенный) сделан с издания: «Большая серия японской классической литературы», т. 32 и 33, «Повесть о доме Тайра» под ред. И. Такаги, М. Нисио, С. Хисамацу, И. Асоо, С. Токиэда, издательство «Иванами-сётэн», Токио, 1973, а также с издания: «Повесть о доме Тайра» под ред. Хатиро Сасаки, издательство «Мэйдзи-сёин», Токио, 1964.
В основу комментариев положен в первую очередь фундаментальный научный комментарий профессора Хатиро Сасаки, ныне покойного, опубликованный в вышеупомянутом издании, а также труды ученых: перевод и комментарии к «Историческим запискам» Сыма Цяня, выполненный Р. В. Вяткиным и В. С. Таскиным, переводы стихов Бо Цзюйи, созданные Л. З. Эйдлиным, и ряд других работ востоковедов.
Переводчик считает своим долгом выразить глубокую благодарность господину Масааки Кадзихаре, доценту университета Васэда в Токио, за ценные советы и разъяснения, без которых было бы невозможно осуществление данного перевода, а также господину Юдзиро Иванами, главе издательства «Иванами-сётэн», за разнообразные ценные материалы, во многом облегчившие работу над переводом.
Особо хотелось бы поблагодарить за дружеские советы и помощь ученых – доктора филологических паук П. А. Воронину, кандидатов филологических наук Д. Н. Воскресенского и Л. Е. Померанцеву и в особенности доктора филологических наук В. Л. Рифтина, взявшего на себя немалый труд просмотреть и исправить обширную китайскую часть комментариев.
Только благодаря доброжелательному участию и активному содействию столь многих людей как в России, так и в Японии стало возможным появление русского перевода «Повести о доме Тайра».
Ирина Львова
Повесть о доме Тайра?
Свиток первый
1
Храм Гион[1 - В начальных поэтических строчках «Повести о доме Тайра» излагаются два сюжета из жития Шакья-Муни (санскр., букв.: «Святой из рода Шакьев»; земное воплощение Будды). В первом из них речь идет о буддийском монастыре Гион (санскр. Джэтавана-вихара), построенном на юге Индии богачом Судатта, прозванным Анатха-пиндада (санскр. «подающий бесприютным»), ревностным последователем Будды. В монастыре имелся Павильон Непостоянства – лазарет для больных и престарелых монахов. В час кончины кого-либо из обитателей Павильона колокола, висевшие по четырем углам кровли, начинали звонить сами собой, выговаривая слова буддийской молитвы: «Все в мире непостоянно, все цветущее неизбежно увянет…» и т. д. (в санскр. подлиннике – стихотворение «гатха»).Второй эпизод описан в «Нирвана-сутре», одной из канонических скрижалей буддизма, и рисует смерть Шакья-Муни, т. е. его переход в нирвану; как только дыхание смертного Будды прервалось, четыре пары деревьев сяра (санскр. «сала» – тиковое дерево) склонились над его ложем, скорбя о том, что Будда покинул земную юдоль, и окраска их листвы и цветов мгновенно изменилась – они увяли.Оба сюжета призваны в образной форме иллюстрировать одну из главных идей буддизма – быстротечность и непостоянство всего сущего. В средневековой Японии обе притчи были широко известны и не нуждались в более подробном их изложении. В дальнейшем же начальные строчки «Повести» нередко воспринимались как своеобразный эпиграф ко всему эпосу, интерпретирующий его содержание в духе буддийского мировоззрения.]
В отзвуке колоколов,
оглашавших пределы Гиона,
Бренность деяний земных
обрела непреложность закона.
Разом поблекла листва
на деревьях сяра в час успенья —
Неотвратимо грядет
увяданье, сменяя цветенье.
Так же недолог был век
закосневших во зле и гордыне —
Снам быстротечных ночей
уподобились многие ныне.
Сколько могучих владык,
беспощадных, не ведавших страха,
Ныне ушло без следа —
горстка ветром влекомого праха!
Да, истина сия неоднократно подтверждалась во времена минувшие, в чужих пределах; вспомним судьбы Чжао Гао[2 - Чжао Гао – евнух первого циньского императора Ши-хуана (годы правления – 246–210 гг. до н. э.), вынудивший совершить самоубийство второго циньского императора – Эрши-хуана, за что сам поплатился жизнью. Историческая традиция рисует его интриганом и коварным злодеем.] из царства Цинь, или Ван Мана[3 - Ван Ман (45 г. до н. э. – 23 г. н. э.) – родственник ханьского императорского дома по женской линии. Когда в 1 г. до н. э. в Китае был объявлен императором девятилетний Пин-ди, императрица-регентша вручила всю власть Ван Ману. В 5 г. н. э. Ван Ман убил Пин-ди, а через три года, низложив очередного императора Ин-ди, объявил себя императором. Он пытался проводить многочисленные реформы, но потерпел неудачу. В 23 г. был убит. Историческая традиция рисует его честолюбцем и жестоким деспотом.] в Ханьском государстве, или Чжоу И[4 - Чжоу И (502–556) – могущественный сановник при императоре У-ди династии Лян.] из царства Лян, или танского Лушаня…[5 - Лушань. – Ань Лушань, тюрок по происхождению, военный губернатор Шаньдуна. В 755 г. поднял мятеж против танского императора Сюаньцзуна, но вскоре (в 757 г.) был убит своим сыном.] Никто из них не следовал праведным путем премудрых государей, живших в древности, не пекся о народном благе, помышляя лишь об утехах праздных; внимал пустым наветам, не заботясь о роковых опасностях – о смутах, грозящих государству; и к скорой гибели привел их сей пагубный путь.
А в пору не очень давнюю у нас, в родной стране, был Масакадо[6 - Масакадо. – Масакадо из рода Тайра. В 938 г. поднял восстание в восточных областях о-ва Хонсю, объявил себя императором. Убит карательными отрядами в 940 г. В истории Японии эти события известны как смута годов Сёхё.] в годы Сёхё[7 - …в годы Сёхё… – Т. е. с 931–938 гг. Уже на самом раннем этапе своей истории в VI–VII вв. японцы заимствовали систему летосчисления из Китая. В Китае император, вступая на престол, обычно избирал себе какой-нибудь многообещающий девиз, который, впрочем, мог в любое время сменить на новый. В Японии дело обстояло несколько иначе. Хотя новое название лет часто совпадало с воцарением нового императора, однако случалось, что под одним девизом царствовали несколько императоров. И наоборот – в царствование одного императора девизы могли меняться несколько раз. Обычно название годов заменяли из-за какого-нибудь «несчастливого» происшествия или стихийного бедствия – землетрясения, морового поветрия, засухи и т. п. Так, например, девиз годов Хэйдзи (букв.: Мирное Правление, 1159–1160 гг.) был немедленно заменен из-за смуты – попытки дворцового переворота, случившейся в последний месяц 1159 г. и ликвидированной в первом месяце 1160 г. Таким образом, 1160 г., являясь 2-м годом Хэйдзи, в то же время уже считался 1-м годом Эйряку (букв.: Долгий Век, 1160–1161 гг.).Эта система летосчисления сохраняется в Японии по настоящее время, с тою лишь разницей, что после буржуазной революции 1868 г. названия годов стали точно совпадать с началом царствования нового императора.Для удобства читателей названия лет и соответствующие им годы по европейскому летосчислению вынесены в отдельную таблицу в конце книги и расположены в порядке алфавита.], был Сумитомо[8 - Сумитомо. – Сумитомо из рода Фудзивара, одновременно с восстанием Масакадо выступил в юго-западном районе Японии против центральной власти. Убит карателями в 941 г. – так называемая смута годов Тэнгё (938–947).] в годы Тэнгё, был Ёситика[9 - Ёситика. – Ёситика из рода Минамото, правитель Цукуси (древнее название о-ва Кюсю). Был обвинен в жестокости и других злодеяниях и убит карательными отрядами в 1117 г.] в годы Кова, был Нобуёри[10 - Нобуёри. – Нобуёри Фудзивара (1138–1159). Один из главных участников неудавшегося дворцового переворота. Казнен в 1159 г. Эти события известны в истории Японии как смута годов Хэйдзи (1159).] в годы Хэйдзи и множество великое других… Каждый на свой лад гордыней отличался и жестокостью. Но в пору совсем недавнюю всех превзошел князь Киёмори Тайра, Правитель-инок из усадьбы Рокухара[11 - Усадьба в Рокухаре — обширный район в юго-западной части столицы Хэйан (современный г. Киото), где находились дворцы, сады, разные службы и прочие строения, принадлежавшие дому Тайра: главе рода Киёмори и его родичам.], – о его деяньях, о его правлении молва идет такая, что поистине не описать словами и даже представить себе трудно.
Этот князь, потомок рода старинного, был старшим сыном и наследником асона[12 - Асон (букв.: вассал государя). – Это звание носили придворные ниже четвертого ранга. О рангах см. ниже, примеч. 24.] Тадамори Тайра, главы Сыскного ведомства[13 - Сыскное ведомство (Кэбииси-тё) осуществляло судебные и карательные функции.], и доводился внуком Масамори, правителю земли Сануки[14 - Правитель земли Сануки. – Вся земля в средневековой Японии формально считалась собственностью государства. Центральные власти в столице (г. Хэйан) назначали правителей земель, в обязанности которым вменялись сбор и поставка различных податей, а также наблюдение за порядком. В XII в., однако, все чаще случалось, что правитель, не утруждая себя этими обязанностями, продолжал вести «элегантную» жизнь в столице, а в назначенный ему край посылал своего наместника, облеченного всей полнотой власти.]. А Масамори вел свой род от принца Кадзурахары, пятого по счету родного сына государя Камму, и был потомком принца в девятом поколении. Имя Тайра впервые получил Такамоти, внук сего принца, при назначении на должность правителя земли Кадзуса. Служба прервала связи Тайра с царствующим домом, и Такамоти стал простым вассалом. Шесть поколений Тайра, от Куники, сына Такамоти, и вплоть до Масамори, исполняли должность правителей в различных землях, однако высокой чести являться ко двору никто из них не удостоился.
2
Тайные козни