– Выслушайте все-таки эту историю, она про потерю и обретение. Порой внутри историй можно найти истины, утешения и пути, которые не столь явны вне историй. Порой истории и есть ответы или делают ответы возможными. Порой они – матери ответов.
Он пристально смотрел сейчас на Кэй, глаза в глаза. Встретившись с ним взглядами, она подумала, что никогда раньше не видела глаз такой спокойной, льдистой голубизны. И возникло чувство, что слезы у нее вот-вот брызнут из кончиков пальцев.
– Много веков назад, когда истории еще не записывали в книгах, большие города и народы рассказывали истории о себе, чтобы помнить, кто они такие, откуда явились и чего хотят для себя и детей своих. Люди, которые рассказывали эти истории, были поэтами, и, поскольку они должны были запоминать множество фактов – имена, места, события, причины и следствия, покрывавшие своей сетью сотни, а то и тысячи лет, – им нужно было искать средства для того, чтобы укреплять свою память. Добавлять ей надежности. Поэтому они снабжали свои истории ритмом и рифмами, разбивали их на строки и строфы, украшали их характерными фигурами речи – все это помогало им всякий раз, как они рассказывали любую историю, помещать каждую ее часть куда нужно. А рассказывали они их часто – каждый вечер, иногда двум-трем детям, иногда целому скоплению народа у большого костра или под звездами летом. Вспоминали, свидетельствовали, прорицали.
По мере того, как Вилли говорил, неустанно водя пальцем по камню, тон его голоса, чувствовала Кэй, снова и снова менялся. Как будто смотришь в калейдоскоп, где краски и контуры обновляются при каждом повороте, образуя нежные, хрупкие орнаменты, похожие на крылья бабочек. Она слышала в его голосе доброту и сострадание, блеск и прозорливость, а под всем этим – музыку, которую хорошо знала: музыку отцовского голоса, мелодию его чтения, долгого чтения в темноте позднего вечера. Элл подала ей руку, и Кэй взяла ее; каким-то образом они сползли со стульев на пол и сидели теперь, прижавшись друг к дружке, в тени, создаваемой голосом Вилли.
– Рассказать историю так, чтобы она и прекрасно звучала, и поражала, и легко запоминалась, – для этого нужны были и великое умение, и дар, этому учились, но только те, у кого была врожденная готовность. Так возникали знаменитые семьи поэтов, сыновья и дочери наследовали эту готовность от родителей, овладевали тайнами речи и сохраняли традиции народа, города, семьи. И они состязались между собой, иных люди ставили невысоко, других выше, и очень немногие считались самыми лучшими.
Лучшим из лучших – намного более знаменитым, чем прочие, и поистине величайшим – был поэт Орфей. Он был в семье единственным сыном, происходил из старинного рода певцов, и дар так им владел, что говорили – своих детей у него не будет, он всего себя вкладывает в голос, ничего не оставляя на отцовство. Его дети – его истории. Куда бы он ни шел, он пел на ходу, и, если у него не было лиры в руках, пальцы все равно танцевали в воздухе, выхватывая ноты из ветерка, из дождя, из снопов света, которые падали утром и вечером между облаков. Еще младенцем, не умея говорить, он усвоил ритмы и интонации древних ладов и мелодий, и они постоянно жили у него в горле. И какое это было горло, какая шея! Горло – сладкозвучней соловьиного, шея – краше лебединой, крепче борцовской. Краса и сила сливались воедино в каждой строфе, в каждой строчке, в каждом слоге.
– Его папа гордился им? – спросила Элл. Кэй бросила на сестру острый взгляд, досадуя на нее, что прервала поток рассказа, и досадуя на себя, что раздосадовалась. Элл выглядела сонной. Глаза у нее слипались.
– Да, очень гордился, – сказал Вилли. – Потому что сын быстро овладел всеми традиционными историями, на которых зижделась слава отца. Он пел о великих битвах, смягчая суровость этих песен любовными интерлюдиями, пел о судьбах славных родов, происходивших от богов и героев. В юном возрасте он уже отличался такой глубиной и широтой повествования, такой памятливостью и страстностью, какие были доступны лучшим певцам только в зрелые годы. Все постоянно судили и рядили: к чему этот великий артист обратится теперь? Где найдет материал? В те дни в обычае у поэтов было, чтобы их пение воспринималось легче, полагаться на некоторые особенности памяти: небольшие фрагменты песни возвращались рефреном, звенели, как знакомый колокольчик, – обороты из четырех-пяти слов, иногда в чуточку преобразованном, но узнаваемом виде, повторялись снова и снова. Это и облегчало ношу поэта, и радовало слушателей: ничто не приносит такого удовлетворения, как возврат чего-то знакомого. Нет ничего милей внезапного послабления тягот, холодной воды в разгар жаркого дня. Орфей был искушен в этих приемах более всех современных ему поэтов, он славился тонкостью, с какой, задав тему или мотив, позволял заданному претерпеть изменение, метаморфозу, а потом лежать мертвым грузом, пока он, певец, не оживит лежащее, не вернет на свет. Если прочие поэты, плетя в своих творениях сеть из тем, иные из тем продолжали, а другие бросали, то про Орфея говорили, что он никогда не теряет ни единого слова. Говорили, что он может позволить слову умереть и отправиться в преисподнюю, но непременно воскресит его до завершения песни.
Кэй ощетинилась. В преисподнюю, повторила она мысленно.
Элл, оказывается, бодрствовала.
– Из преисподней никто не возвращается, – сказала она.
Палец Вилли замер в воздухе, он поднял голову и посмотрел на девочек – на каждую по очереди долгим взглядом. Его глаза были заботливы, наполнены мыслью об их малости и беспомощности.
– Мне продолжать? – спросил он.
Кэй кивнула. Палец Вилли вновь начал двигаться, двигаться. Прошла минута без малого, прежде чем к пальцу присоединился голос.
– Видать, было неизбежно, что такой способный и умелый мастер влюбится в Невесту. К тем, кто ее любит, она никогда не приходит сама собой. Встречи надо искать, добиваться, и путь к этой встрече всегда окольный. Вдруг она является любящему среди его повседневного труда. Так вышло и с Орфеем, когда он пел под раскидистым платаном в одной долине в Македонии. Он рассказывал историю из самых старых – повесть о сотворении мира. В лучших историях ставятся вопросы, на которые нет и не может быть ответа: каким творением был сотворен сам творец? Как это возможно – и созидать, и созидаться этим созиданием? По мере того, как Орфей пел, поворачивая тему так и этак, переходя от сотворения мира к природе своего искусства, облагораживающего то самое бытие, которым искусство порождается и взращивается, он постепенно терял власть над своим пением. Повесть начала обретать свою собственную цель и протяженность, создавая благодаря отходам в сторону как бы обширные складки и полы, присоединяя к главной кайме фестоны отступлений. История за историей сплошной лентой сходили с его измученного языка. Пустившись на поиски чего-то одного, одной великой истории, он сотворил их много. Была уже глубокая ночь, когда ему, приведенному усталостью и ускоряющимся ритмом созидания в какое-то особое состояние, стало видимо нечто новое и ошеломляющее. Голосом, который вдруг сделался громовым, он выпалил это – словно стрелу послал: сама невозможность мироздания и есть его первопричина. Тут проявляется то качество Невесты, что называют самым загадочным.
Той ночью краем глаза сквозь деревца около селения Орфей и заметил первый раз Невесту. На ней, как всегда, было свободное белое платье – то самое, из-за которого ее и прозвали Невестой. Среди деревьев она двигалась молча и была доступна боковому зрению. Невеста только и может являться, что посредством чего-то другого, сквозь что-то другое, как будто она свет в воде или внезапные оттенки, краски, повисающие в воздухе радугой после грозы. Орфей чувствовал это, чувствовал, что не должен смотреть на нее прямо; и он глядел в сторону, песня струилась через его ум и уши, а между тем белое платье подплывало все ближе, пока он не ощутил, как в волосы на затылке вплетается ее дыхание. И он подумал тогда, что если сейчас потеряет ее, если лишится прикосновения, которое, он знал, она вот-вот ему подарит, то никогда больше не добьется ее появления. Он ошибался. То был для него всего лишь первый раз.
Невеста, подумала Кэй.
– Невеста, – сказала она. – Кто она такая? Мой папа с этим работает – с Невестой.
Палец Вилли продолжал двигаться, теперь он танцевал на камнях, как перышко, плывущее по воде.
– Никому не ведомо, кто она такая, – тихо промолвил он.
– Но Орфей же видел ее. Вы сказали: он ее видел. Ну, и как она выглядит? Кто она?
– Она – то, чего никому не удается увидеть ясно. То, что почти ухватываешь, что различаешь, но не до конца, что всегда потом ускользает, теряется, как приснившаяся картина или мысль при резком пробуждении, как отдельная жила, когда смотришь на витую веревку. Или когда любишь кого-то очень-очень сильно и думаешь, что вот-вот на куски разорвешься, – она и есть сам этот разрыв.
– Ох… ох… – вымолвила Кэй, словно бы плача, хотя знала, что в сердце и в голове у нее ясно, сухо. – Он не может ее увидеть.
– Не может, – подтвердил Вилли.
– Невыносимо, – сказала Кэй, крепче обнимая Элл, чье теплое тело обмякло, уступило наконец сну.
– Вот и Орфей не мог этого вынести. Пение кончилось для него в ту ночь, и он потерял тогда Невесту; но она приходила снова и снова. Он так хорошо научился ее вызывать, что вскоре только и надо было, что настроить мысли или речь на знакомый лад, – и возникало ее белое платье без пояса или слышались легкие шаги ее сандалий по траве у него за спиной. Мысли, конечно, всякий раз были другие, ведь мысль – она как след тележного колеса на мягкой дороге, от повторения след превращается в колею, в колеях скапливается жидкая грязь, дорога делается заезженной, труднопроходимой, и это губит Невестин ритм. Всегда поэтому он искал новые истории, новые ритмы, новые формы и звучания, чтобы мысль перекидывалась, как волна, которая без конца бьется о берег, отражается от него, но не разбивается; чтобы он мог каждый день жить ожиданием Невесты, испытывать неведомое ему раньше чувство сопричастности и свидетельства.
Чего поэт не принимал в расчет, хотя другие с самого начала видели, что с ним происходит, – это как голод по Невесте изменял его. Постепенно этот голод разрывал его изнутри. Он без устали искал новых переживаний, новых историй, новых ритмов, новых форм, все новых и новых способов, какими он мог призвать к себе прекрасную, вечно ускользающую, почти досягаемую фигуру, и искусство его от этого поднималось все выше, он стал величайшим поэтом за все времена. Но за все эти новшества и эксперименты, за долгие ночи без сна и дни без отдыха, за месяцы и месяцы, что он простоял, декламируя вечно обновляющиеся, все более сложные, все сильнее трогающие душу поэмы, – за все это приходилось платить. Любовь к Невесте вычерпывала его, выдалбливала, истощала. Его глаза запали, губы побледнели и потрескались, волосы выпадали прядями, мышцы усыхали, кожа делалась землистой, язык – шершавым; и характером, мыслями он становился все более ломким, сухим, нетерпимым. И вот однажды, когда он, покинув горы Фессалии, сел на многолюдном рынке и повел свой поэтический рассказ, по-новому излагая древнюю повесть о потопе, случилось неизбежное. Орфеев ритм приобрел такую мощь, что Невеста вместо того, чтобы тихо, крадучись подойти сзади, бросилась к нему бежать спереди из своего далека. Он пел, окруженный людьми, полными ожидания и восторга, она приближалась, и наконец он поднял глаза и взглянул ей прямо в лицо. И в этот самый миг она замедлила бег, протянула руку и дотронулась до него.
В долгом сумеречном звездном свечении проколотого потолка пещеры Вилли медленно перевел взгляд на девочек – они сидели на полу обнявшись, привалились одна к другой и, судя по ровному, почти неслышному дыханию, крепко спали. Он задумчиво чертил пальцем овалы на каменном полу.
– Вилли, что было потом, когда она до него дотронулась?
Кэй бессонно бормотала, не поднимая обмякших век, ее руки, облегшие плечи Элл, были расслаблены.
– Он разрушился, Кэй. И претерпел разъятие.
– Ведите его.
Двое духов в капюшонах подошли, каждый со своего бока, к скомканной лежащей фигуре, наклонились и, насколько могли, бережно подняли ее во весь разбитый рост. Голова мужчины плохо держалась на плечах, он что-то лопотал, лицо покрывала кроваво-слизистая корка. Кем бы он ни был, он не поднимал глаз. Он был готов.
Гадд держал дубовую дверь Фантазиума широко распахнутой, пока духи под руки выводили шаркающую фигуру, и вчетвером они начали спускаться по лестнице башни. Их движение было мучительно медленным.
В основании башни Гадд поднес руку к тяжелому канату с ошейником, веками висевшему здесь на железном крюке. Сколько раз, грезя наяву или во сне, воображал он, как снимает канат со стены! Ошейник был из гладкого железа – кованая полоса примерно в два дюйма шириной, с одной стороны тугая поворотная петля, с другой замок. К ошейнику в незапамятные времена было приделано тяжелое кольцо, оно держалось на массивных приваренных кусках черного железа. Он знал еще до того, как притронулся, что? это будет за вес, какого усилия потребует петля. Не потребует – взмолится об усилии. Дюймовой толщины канат, перевитый стальной нитью, гладко оплетал собою кольцо. Он медленно стягивал канат с крюка, виток за витком, подставив под его толщину и тяжесть другую ладонь, каждый виток доставлял ему отдельное удовольствие. Он ласково ощупывал большим пальцем каждое волокно, не пропуская ни одного утолщения, ни одной ворсинки, позволяя канату ползти между ладонями под действием собственного веса. Жалко, подумал Гадд, что он скоро кончится.
Да, вот и кончился канат.
Голова висела перед ним, клочья оставшихся волос были склеены грязью. Желания прикасаться он не имел. Он кивнул одному из духов, тот крепко схватил голову за волосы и поддернул ее настолько, чтобы обнажилась лента серой кожи под подбородком. Гадд одним резким движением раскрыл ошейник, а затем легко и благоговейно, точно царя короновал, окружил им шею. В каком-то смысле, подумал он, и впрямь коронация. Благоговение он испытывал перед самим собой.
Маленькая группа двигалась по грубо пробитым в горе? проходам, Гадд, деликатно защипнув канат кончиками коротких и толстых пальцев, шел впереди и помышлял о грандиозных триумфах былых эпох, об увенчанных златом побед военачальниках, возвращающихся в имперский стольный град в колесницах, о пленниках, которых ведут в цепях или провозят в клетках сквозь глумливые уличные толпы. Ему слышались трубы, виделись бархатные подушки – на них восседал император, принимая от недругов знаки покорности с милостивым снисхождением. Придворные лакали его зевки, точно коты молоко. При каждом шаге Гадд ощущал в карликовых своих икрах пульсацию барабанного боя. Глаза можно было не закрывать: сон наяву владел им и так.
Без спешки миновали огромную пещеру внутри горы, увешанную гобеленами, дальше – короткий проход и дверь библиотеки. Пока Гадд вел за собой шаркающего пленника, на стенах вспыхивали светильники.
Вот и пришли. Все готово. Теперь, подумал он, остается одно: ждать.
Даже пауки в своих паутинах, подумал Гадд, не ждут так терпеливо, как он, так тихо, как он. Вот-вот дочери великого Зодчего увидят отца; но Зодчий своих дочерей не увидит. Ибо он теперь их не знает. В какое отчаяние и безрассудство это вгонит их, его недругов, Гадду незачем было воображать – ибо он уже построил весь этот сюжет до последнего шага. Девчонка сломается. И готова будет сделать что угодно, лишь бы вернуть отца. А когда узнает, что такую возможность имеет только сам Гадд, – разумеется, она даст ему все, чего он потребует. Даст ему золотую корону.
А пока – ждать, ждать.
6
Разъятие
Кэй проснулась, почувствовав чьи-то руки у себя на плечах. Что такое? – думалось ей в тот короткий промежуток, когда она еще не заставила себя открыть глаза.
Это был Вилли. Полуприсев над ней, он спорил о чем-то с Флипом. Кэй видела, как шевелятся его губы, и ей внятен был злой металл в его голосе, внятен его взгляд, жесткий, как тиски. Он давал словесные залпы у нее над головой, но смысла этих слов она не понимала.
И он прижимал ее к полу. Она пыталась пересилить его ладони. Потом нашла свои и уперлась ими в камень, стала скрести его пальцами, рваться, выкручиваться. Каким-то образом они, пока она спала, переместились наверх, в огромный зал Каменоломен, где наблюдалось движение: ей удалось, извиваясь в руках Вилли, повернуться на бок, и она увидела группу духов, которые шли по полу пещеры, удаляясь в сторону большой лестницы.
– Мне плевать на нить, – говорил тем временем Вилли. – Он не имеет права.
Он почти не обращал на нее внимания, хотя она всеми силами пыталась вырваться из его рук.
Элл, подумала она. Ее взгляд дико метался по громадному помещению, голова крутилась из стороны в сторону. Элл. Элл.