В наши дни Плассан разделяется на три независимые, четко разграниченные части еще и потому, что каждый квартал отделен от остальных широкой улицей. Проспект Совер, который переходит в узкую Римскую улицу, идет с запада на восток, от Главных ворот до Римских ворот, разрезая город надвое, и отделяет дворянский квартал от двух остальных; а те, в свою очередь, разделены улицей Банн, самой красивой в Плассане; улица Банн начинается от проспекта Совер и поднимается к северу; слева от нее темными грудами разбросаны особняки старого квартала, а справа тянутся желтые здания нового города. Почти на середине улицы, на маленькой площади, обсаженной чахлыми деревьями, возвышается супрефектура – гордость плассанских буржуа.
Словно чтобы отгородиться от всего света, покрепче замкнуться в своих стенах, Плассан окружен старинным крепостным валом, от которого город кажется еще более мрачным и тесным. Достаточно ружейного залпа, чтобы разрушить его нелепые укрепления, не выше и не толще монастырской стены, покрытые плющом, поросшие диким левкоем. В крепостном валу имеются выходы, главные из них – Римские ворота и Главные ворота. Римские ворота выводят на дорогу в Ниццу, а Главные – в другом конце города – на Лионскую дорогу. До 1853 года еще были целы эти огромные, закругленные сверху деревянные ворота, окованные железом. Летом в одиннадцать, а зимой в десять часов вечера их запирали на двойные запоры. И город, запершись, словно пугливая девица, засыпал спокойным сном. Сторож, живший в маленькой будке у ворот, обязан был отпирать их запоздавшим горожанам. Но каждый раз велись долгие переговоры. Сторож никого не впускал, не осветив прибывшего фонарем и не рассмотрев внимательно через окошечко: кто ему не нравился, мог ночевать за воротами. Дух города, вся его трусость, эгоизм, косность, ненависть ко всему, проникающему извне, его ханжество и стремление к замкнутой жизни выразились в этом ежедневном замыкании ворот двойным поворотом ключа.
Плассан, запершись крепко-накрепко, говорил: «Я у себя» – с удовлетворением набожного буржуа, который отправляется на покой и, прочтя молитвы, с наслаждением заваливается в постель, не опасаясь за свой сундук, уверенный, что ничто не потревожит его сон. Мне кажется, нет другого города, который так долго и так упорно запирался бы на ночь, точно монастырь.
Население Плассана делится на три группы: сколько кварталов, столько отдельных мирков. Чиновников считать нечего: супрефект, сборщик податей, хранитель закладных, почтмейстер – все это люди пришлые; их не любят, им завидуют, и они живут, как им вздумается. Что же касается коренных жителей, тех, кто вырос здесь и здесь же намерен умереть, то они так глубоко чтут унаследованные обычаи и установленные разграничения, что спешат примкнуть к тому или иному общественному кругу.
Дворяне отделились от всех неприступной стеной. После падения Карла X[1 - Карл X – французский король; был свергнут Июльской революцией 1830 года.] они редко выходят из дому, спешат вернуться в свои мрачные особняки, проходят украдкой, как во вражеском стане. Они ни у кого не бывают и никого не принимают, даже людей своего круга. Только священники частые гости в их салонах. Лето дворяне проводят в своих усадьбах, зимой сидят у камина. Это живые мертвецы, которым надоело жить. В их кварталах царит гнетущий покой кладбища. Двери и окна домов тщательно заперты, можно подумать, что это монастыри, отрешенные от мирской суеты; изредка по улице проходит аббат; его крадущаяся походка как будто подчеркивает тишину, нависшую над запертыми домами; двери приотворяются, и он исчезает как тень.
Буржуазия – отошедшие от дел коммерсанты, адвокаты, нотариусы, весь тщеславный, зажиточный мирок нового города – пытается внести в жизнь Плассана некоторое оживление. Они ходят на вечера к господину супрефекту и мечтают сами давать такие же балы. Они ищут популярности, говорят рабочим «дружище», толкуют с крестьянами об урожае, читают газеты и по воскресеньям отправляются с супругами на прогулки. Это местные передовые умы; только они одни осмеливаются подтрунивать над городским валом и неоднократно требовать, чтобы плассанские власти снесли крепостные стены, «эти пережитки прошлого». Но даже самые заядлые скептики испытывают сильное и приятное волнение, когда какой-нибудь маркиз или граф удостоит их легким поклоном. Мечта каждого буржуа нового города – быть допущенным в салоны квартала Святого Марка. Они прекрасно понимают, что мечта эта неосуществима, и поэтому во всеуслышание именуют себя «свободомыслящими» людьми; однако на деле эти вольнодумцы весьма почитают власти и готовы кинуться в объятия первого попавшегося спасителя при малейшем ропоте народа.
Население, которое трудится и прозябает в старом квартале, менее характерно. Там преобладает простой люд, рабочие, но есть и купцы, и даже несколько крупных коммерсантов. Плассан отнюдь не коммерческий центр; вся его торговля сводится к сбыту местных продуктов: прованского масла, вина, миндаля. Промышленность же представлена тремя-четырьмя кожевенными заводами, распространяющими зловоние на одной из улиц старого квартала, да несколькими фабриками фетровых шляп и мыловаренным заводом в предместье. Торговцы и фабриканты хоть и общаются по большим праздникам с буржуа нового города, но почти вся жизнь их проходит среди рабочих старого квартала. Мелкие торговцы, рабочие тесно связаны общностью интересов. Только по воскресеньям хозяева наряжаются по-праздничному и держатся особняком. Впрочем, рабочие составляют всего лишь пятую часть населения и теряются среди досужих людей.
Летом жители всех трех кварталов Плассана встречаются раз в неделю лицом к лицу. По воскресеньям после обедни весь город выходит погулять на проспект Совер, даже дворяне. Но и на проспекте, представляющем собой нечто вроде бульвара с двумя платановыми аллеями, образуются три отдельных потока.
Буржуа нового города появляются только мимоходом: они выходят через Главные ворота, сворачивают вправо на улицу Майль и расхаживают там до наступления темноты, а дворяне и простой народ гуляют по проспекту Совер. Больше ста лет назад дворяне избрали аллею, которая проходит по южной стороне бульвара, вдоль ряда особняков, откуда раньше уходит солнце. Простой народ довольствуется северной аллеей – той стороной, где находятся кафе, рестораны, табачные киоски. Целый день простонародье и аристократы разгуливают взад и вперед, вверх и вниз по проспекту, и никогда ни одному рабочему, ни одному дворянину не приходит в голову перейти на другую сторону. Их разделяют шесть или восемь метров, но между ними тысячи лье, и они строго придерживаются параллельных линий, которым не суждено соединиться в этом мире. Даже во времена революции они не переходили на чужую аллею. Традиционные воскресные прогулки, ежедневный поворот ключа в городских воротах – явления одного порядка, по которым можно судить о десяти тысячах жителей города.
В этой своеобразной среде до 1848 года прозябала малопочтенная и малоуважаемая семья, главе которой, Пьеру Ругону, суждено было в будущем благодаря исключительным обстоятельствам сыграть весьма важную роль.
Пьер Ругон был сыном крестьянина. Его родным со стороны матери, Фукам, как их называли, в конце прошлого столетия принадлежала большая усадьба в предместье, за старым кладбищем Святого Митра. Впоследствии этот участок присоединили к Жа-Мефрену. Фуки были самыми богатыми огородниками во всей округе: они поставляли овощи целому кварталу Плассана. Их род угас за несколько лет до революции. Осталась в живых единственная дочь Фуков, Аделаида, родившаяся в 1768 году. К восемнадцати годам она оказалась круглой сиротой – ее отец умер в сумасшедшем доме. Девушка была высокой, худой, бледной, с растерянным выражением лица и странными манерами. В детстве ее считали просто дичком. Но с годами ее странности усилились, а некоторые поступки были так нелепы, что им не могли найти разумного объяснения даже люди, слывшие в предместье мудрецами. Скоро начали поговаривать, что она, как и ее отец, не в своем уме. Через полгода после того, как Аделаида осталась одна на свете, унаследовав состояние, делавшее ее богатой невестой, разнесся слух, что она вышла замуж за огородника по фамилии Ругон, неотесанного мужика родом из Нижних Альп. Последний из Фуков нанял его на лето; Ругон остался работать у дочери умершего, и вот батрак неожиданно занял завидное положение мужа хозяйки. Замужество Аделаиды было событием, поразившим общественное мнение; никто не мог понять, почему она избрала грубого, неуклюжего, нескладного бедняка, который с трудом говорил по-французски, а не кого-нибудь из сынков зажиточных землевладельцев, уже давно увивавшихся вокруг нее. В провинции ничто не может оставаться без объяснения, и все решили, что здесь скрывается какая-то тайна, утверждали даже, что свадьба была вызвана неотложной необходимостью. Но факты опровергли клевету. Аделаида родила сына через год после свадьбы. Кумушки были недовольны: они не хотели сознаться, что ошиблись, и решили во что бы то ни стало раскрыть пресловутую тайну. Начали следить за Ругонами и скоро получили обильную пищу для пересудов. Через год и три месяца после женитьбы Ругон скоропостижно скончался от солнечного удара, полученного в жаркий полдень, когда он полол морковь на огороде.
Не прошло и года, как поведение молодой вдовы вызвало неслыханную шумиху в предместье. Стало известно, что Аделаида завела любовника; да она, видимо, и не скрывала этого. Многие слышали, как она открыто говорила «ты» преемнику несчастного Ругона. Как! Не пробыть вдовой даже года и уже завести себе любовника! Такое пренебрежение всеми приличиями казалось чудовищным безрассудством, бесстыдством. Но возмутительнее всего был странный выбор Аделаиды. В те времена в конце тупика Святого Митра, в лачуге, которая выходила задней стеной на участок Фуков, жил человек, пользовавшийся дурной славой, известный по прозвищу Маккар-бродяга. Маккар исчезал иногда на целые недели и в один прекрасный день снова появлялся как ни в чем не бывало, шел, засунув руки в карманы, насвистывал, как будто возвращался с прогулки. Женщины, сидя у дверей, оглядывали его, когда он проходил мимо, и перешептывались: «Смотри-ка! Маккар-бродяга объявился. Наверно, припрятал ружье и мешок где-нибудь в яме на Вьорне». Все знали, что Маккар, не имея никаких доходов, ел, пил и пребывал в блаженной праздности во время своих недолгих побывок в городе. Пил он с каким-то остервенением; все вечера проводил в кабаке, сидя в одиночестве за столиком, тупо уставившись глазами в стакан, ничего не видя и не слыша кругом. Когда трактирщик запирал двери, Маккар уходил твердым шагом, смело подняв голову, как будто хмель придавал ему бодрости. «Маккар что-то уж чересчур прямо идет, должно быть, пьян мертвецки», – говорили прохожие, глядя, как он возвращается домой. В трезвом виде он шел согнувшись и с какой-то угрюмой застенчивостью избегал любопытных взглядов.
После смерти отца, рабочего с кожевенного завода, оставившего в наследство сыну только домишко в тупике Святого Митра, у Маккара не оказалось ни друзей, ни родных. Близость границы и Сейских лесов превратила этого ленивого, чудаковатого парня в контрабандиста и браконьера – в одну из тех подозрительных личностей, о которых прохожие говорят: «Не хотел бы я встретить такую рожу ночью в лесу». Женщинам предместья этот высокий бородатый человек с испитым лицом казался страшилищем; они утверждали, что он живьем пожирает младенцев. В тридцать лет ему можно было дать пятьдесят. На лице его, заросшем бородой, из-под длинных волос, кудлатых, как шерсть у пуделя, блестели карие бегающие глаза, печальные глаза прирожденного бродяги, ожесточенного пьянством и жизнью отверженного. Никто не мог бы сказать, в чем же его преступление, но стоило случиться краже или убийству, как первое подозрение тотчас же падало на него. И этот людоед, разбойник, бродяга Маккар оказался избранником Аделаиды! За год и восемь месяцев у них родилось двое детей – сын и дочь. Вопрос о женитьбе даже и не поднимался. Никогда еще предместье не видывало такого наглого бесстыдства. Общее удивление было так велико, а сама мысль о том, что Маккару удалось найти себе молодую богатую любовницу, до того перевернула представления кумушек, что они почти жалели Аделаиду. «Бедняжка, она совсем рехнулась, – говорили они. – Будь у нее родственники, они уже давно свезли бы ее в сумасшедший дом». Никто не знал истории этой странной связи, поэтому опять-таки обвинили «негодяя Маккара»: ясно, что он воспользовался слабоумием Аделаиды, чтобы завладеть ее деньгами.
Законный сын Аделаиды, Пьер Ругон, рос вместе с ее внебрачными детьми. Мать оставила у себя обоих волчат, как называли в предместье Урсулу и Антуана, и относилась к ним не лучше и не хуже, чем к ребенку от первого брака. По-видимому, она не совсем ясно представляла себе, какая участь ожидает этих двух несчастных детей. Она не делала различия между ними и своим первенцем. Иногда она появлялась, ведя за одну руку Пьера, за другую Антуана, не замечая, что уже сейчас к малышам относятся далеко не одинаково.
Это был странный дом. В продолжение двадцати лет каждый жил в нем, как ему вздумается. Дети росли на полной свободе. В замужестве Аделаида как будто осталась все той же высокой странной девушкой, которая в пятнадцать лет уже слыла чудачкой. Она не была сумасшедшей, как считали в предместье, но какое-то отсутствие уравновешенности, какое-то расстройство умственной деятельности и сердца заставляли ее жить не обычной жизнью, не так, как все. Она была непосредственна и по-своему вполне последовательна, но в глазах соседей эта последовательность была чистейшим безумием. Казалось, Аделаида нарочно подает повод к сплетням, нарочно старается, чтобы у нее все шло как можно хуже, тогда как она лишь бесхитростно, простодушно следовала требованиям своего темперамента.
После первых родов у нее начались нервные припадки, ее сводили страшные судороги. Припадки повторялись периодически каждые два-три месяца. Обращались к докторам, те отвечали, что ничем помочь нельзя, что с годами припадки пройдут, и прописали ей непрожаренное мясо и хинную настойку. От постоянных припадков Аделаида окончательно помешалась. Она жила день за днем, как ребенок, как ласковое, смирное животное, покорное своим инстинктам. Когда Маккар исчезал из города, она проводила целые дни в праздности, в мечтах, обращая внимание на детей только для того, чтобы приласкать их, поиграть с ними. Но лишь только любовник возвращался, она покидала их.
За домиком Маккара был небольшой двор, отделенный стеной от участка Фуков. Как-то утром, к великому удивлению соседей, в этой стене оказалась калитка, которой не было еще накануне вечером. В течение часа все предместье успело осмотреть ее. Любовники, очевидно, трудились всю ночь, чтобы сделать пробоину и навесить калитку. Теперь они свободно могли ходить друг к другу. Это был новый вызов. На этот раз к Аделаиде отнеслись менее снисходительно. Поистине она стала позорищем предместья. Эта калитка, это спокойное бесстыдное признание любовной связи вызвало больше возмущения, чем двое внебрачных детей. «Хоть бы видимость соблюли», – говорили самые снисходительные из женщин. Но Аделаида не понимала, что значит «соблюдать видимость». Она была очень довольна, очень гордилась калиткой; она помогала Маккару вынимать камни из стены и даже замешивала известку, чтобы работа шла поскорее. Наутро она с детской радостью пришла полюбоваться на дело своих рук, и две-три кумушки, видевшие, как она рассматривала еще не просохшую кладку, сочли это пределом бесстыдства. С тех пор каждый раз, как Маккар появлялся в предместье, считалось, что молодая вдова, которая в такие дни нигде не показывалась, перебирается к нему в лачугу в тупике Святого Митра.
Контрабандист возвращался через разные промежутки времени и почти всегда неожиданно. Никто не знал, как жили любовники в те два-три дня, которые Маккар иногда проводил в городе. Дверь была на запоре, и домик их казался необитаемым. Жители предместья, решившие, что Маккар соблазнил Аделаиду единственно для того, чтобы ее обобрать, удивлялись, что годы идут, а Маккар, все такой же оборванный, по-прежнему скитается по горам и лесам. Может быть, чем реже они встречались, тем сильнее любила его молодая женщина, а может быть, он не поддавался ее просьбам, чувствуя неодолимую тягу к жизни, полной приключений. Ходили разные слухи, но никто не мог сколько-нибудь разумно объяснить эту связь, возникшую и продолжавшуюся так странно. Жилище в тупике Святого Митра всегда было наглухо заперто и хранило свою тайну. Догадывались, что Маккар бьет Аделаиду, хотя никогда из домика не доносилось ни малейшего шума. Не раз она появлялась с синяками, растерзанная, с растрепанными волосами, но никогда у нее не было страдальческого или хотя бы печального вида. Она и не пыталась скрыть следы побоев, она улыбалась и казалась счастливой. Очевидно, она безропотно подчинялась любовнику, и так они прожили более пятнадцати лет.
Аделаида, возвращаясь домой, находила там полный разгром, но это ее ничуть не трогало. Она была чужда всякой практичности. Она не знала цены вещам, не понимала необходимости порядка.
Дети ее росли, как растут дикие сливы при дороге, по воле солнца и дождя. И дички, не тронутые ножом садовника, не подрезанные, не привитые, принесли свои естественные плоды. Никогда природные наклонности не встречали меньше стеснения, никогда маленькие зловредные создания не вырастали, так свободно следуя своим инстинктам. Они катались по грядам с овощами, проводили время на улице в играх и драках. Они воровали съестные припасы в доме, ломали фруктовые деревья в саду, как хищные и крикливые злые духи, они завладели всем домом, где царило безумие. Когда мать исчезала на целые дни, дети поднимали такой гам, придумывали такие дьявольские проделки, чтобы досадить окружающим, что соседи унимали их, грозя розгами. Аделаиду же дети ничуть не боялись, и если менее докучали окружающим, когда мать бывала дома, то только потому, что они избирали ее своей жертвой. Они пропускали уроки в школе пять-шесть раз в неделю и как будто нарочно старались навлечь на себя наказание, чтобы поднять рев на всю улицу. Но Аделаида их никогда не била, даже никогда не сердилась на них; она не замечала ни шума, ни криков, вялая, безразличная, отсутствующая. В конце концов отчаянный гам трех озорников стал для нее потребностью, он заполнял ее пустую голову. Когда при ней говорили: «Скоро дети начнут ее бить, и поделом», – она кротко улыбалась. Что бы ни случилось, ее равнодушный вид, казалось, говорил: «Не все ли равно!» О делах она заботилась еще меньше, чем о детях. Участок Фуков за долгие годы этой безалаберной жизни превратился бы в пустырь, но, к счастью, Аделаида поручила дело опытному огороднику. По договору он участвовал в доходах и безбожно обкрадывал ее, о чем Аделаида не догадывалась. Но тут была и своя хорошая сторона: чтобы побольше украсть, огородник старался извлечь больше прибыли из участка и почти удвоил его доходность. Законный сын, Пьер, с самых ранних лет главенствовал над братом и сестрой – потому ли, что им руководил смутный инстинкт, или же потому, что он заметил, как относятся к ним посторонние. В ссорах он по-хозяйски колотил Антуана, хотя и был слабее его. Урсуле же, хилой, жалкой, бледной девочке, одинаково доставалось от обоих. Впрочем, лет до пятнадцати-шестнадцати все трое тузили друг друга по-братски, не отдавая себе отчета в глухой взаимной ненависти, не понимая, насколько они чужды друг другу. И, только достигнув юношеского возраста, они столкнулись как сознательные, сложившиеся личности.
В шестнадцать лет Антуан вытянулся и стал долговязым малым, в котором воплотились все пороки Аделаиды и Маккара, как бы слитые воедино; все же преобладали задатки Маккара, его страсть к бродяжничеству, наклонность к пьянству, вспышки скотской злобы; но под влиянием нервной натуры Аделаиды пороки, проявлявшиеся у отца с какой-то полнокровной откровенностью, у сына превратились в трусливую и лицемерную скрытность.
От матери он унаследовал полное отсутствие достоинства и силы воли, эгоистичность чувственной женщины, не брезгающей самым гнусным ложем, лишь бы понежиться вволю, лишь бы поспать в тепле. Об Антуане говорили: «Какой мерзавец! У отца хоть храбрость была, а этот и убьет-то исподтишка, иголкой». Физически Антуан унаследовал от матери только чувственные губы; остальные черты были отцовские, но смягченные, более расплывчатые и подвижные.
В Урсуле, наоборот, преобладало физическое и моральное сходство с матерью. Правда, и здесь было глубокое смешение обоих начал, но несчастная девочка родилась в те дни, когда Аделаида по-прежнему любила страстно, а Маккар уже пресытился ею, и дочери передалось вместе с полом клеймо материнского темперамента. В ней натуры родителей не сливались воедино, а скорее противопоставлялись в тесном сближении. Урсула была своевольна, неуравновешенна, порой всех дичилась, порой впадала в уныние или же возмущение парии; но чаще всего она смеялась нервным смехом или предавалась мечтам, как женщина с сумасбродным сердцем, с сумасбродной головой. Взгляд ее иногда блуждал растерянно, как у Аделаиды, глаза были прозрачны, как хрусталь; такие глаза бывают у молодых кошек, умирающих от сухотки.
Рядом с обоими незаконнорожденными детьми Пьер всякому, кто не проник в сущность его натуры, мог бы показаться чужим, глубоко отличным от них. А между тем мальчик унаследовал в равной мере черты породивших его людей – крестьянина Ругона и нервозной девицы Аделаиды. В нем черты отца были отшлифованы чертами матери. Скрытое столкновение темпераментов, которым с течением времени определяется улучшение или упадок породы, принесло в Пьере свои первые плоды. Он был крестьянином, но не столь толстокожим, как отец, с менее топорным лицом, с умом более широким и гибким. В Пьере начала отца и матери усовершенствовали друг друга. Натура Аделаиды, утонченная постоянным нервным возбуждением, противодействовала полнокровной тяжеловесности Ругона и отчасти смягчала ее, а грузная сила отца давала отпор сумасбродным причудам матери и не позволяла им отразиться на ребенке. У Пьера не было ни вспышек гнева «маккаровских волчат», ни их болезненной задумчивости; он был плохо воспитан, распущен, как все дети, не знающие узды, но все же некоторое благоразумие удерживало его от бессмысленных поступков. Его пороки – любовь к праздности, жажда наслаждений – проявлялись не так явно и бурно, как у Антуана. Пьер лелеял их, рассчитывая в будущем удовлетворять их открыто, с достоинством. Во всей его толстой, приземистой фигуре, в длинной бесцветной физиономии, в которой черты отца смягчались тонкостью линий материнского лица, сквозило расчетливое, затаенное честолюбие, жадное стремление удовлетворить его, черствость и завистливая злоба мужицкого сына, из которого богатство и нервозность матери сделали буржуа.
В семнадцать лет, когда Пьер заметил распущенность Аделаиды, понял двусмысленное положение Антуана и Урсулы, он не огорчился и не возмутился, а только встревожился, не зная, какой линии держаться, чтобы лучше оградить свои интересы. Не в пример брату и сестре, он более или менее аккуратно посещал школу. Крестьянин, осознав необходимость образования, становится свирепо расчетлив. В школе товарищи своими насмешками и оскорбительной манерой обращения с Антуаном внушили Пьеру первые подозрения. Позднее ему стало многое понятно: двусмысленные взгляды, намеки. Наконец он увидел, что в доме царит полный разгром. С тех пор он стал смотреть на Антуана и Урсулу как на бессовестных дармоедов, на приживалов, пожирающих его достояние. Аделаиду он, как и все жители предместья, считал сумасшедшей, которую давно следовало бы посадить под замок и которая растратит все его состояние, если он не примет мер. Но окончательно потрясло его воровство огородника. Озорной мальчишка сразу превратился в расчетливого эгоиста. Та странная, бесхозяйственная жизнь, которой он уже не мог видеть без боли в сердце, преждевременно развила в нем инстинкты собственника. Овощи, приносившие огороднику большие барыши, принадлежали ему, Пьеру; ему же принадлежало вино, выпитое незаконнорожденными детьми его матери, хлеб, съеденный ими. Весь дом, все имущество принадлежали ему. По его крестьянской логике все должен был наследовать он, законный сын. А дела шли все хуже, каждый жадно отрывал куски от его будущего состояния, и Пьер стал искать способ, как вышвырнуть за дверь и мать, и сестру, и брата, чтобы одному завладеть наследством.
Борьба была жестокой. Пьер понял, что первый удар надо нанести матери. Он терпеливо, упорно, шаг за шагом выполнял план, который заранее обдумал до мельчайших подробностей. Его тактика заключалась в том, чтобы стоять перед Аделаидой живым укором. Он не выходил из себя, не осыпал ее горькими словами, не упрекал в дурном поведении, нет, он только пристально смотрел на нее, не произнося ни слова, и это приводило ее в ужас. Когда Аделаида возвращалась от Маккара, она с трепетом поднимала глаза на сына и чувствовала на себе его взгляд – холодный, острый, как стальное лезвие, которое медленно, безжалостно вонзалось ей в сердце. Суровое молчание Пьера, сына человека, так скоро ею забытого, смущало ее бедный больной мозг. Ей казалось, что Ругон воскрес, для того чтобы покарать ее за распутство. Теперь с нею каждую неделю делались нервные припадки, после которых она чувствовала себя совершенно обессиленной. Никто не обращал на нее внимания, когда она билась в судорогах. Придя в себя, она оправляла платье, вставала обессиленная, еле волоча ноги. Она часто плакала по ночам, сжимая голову руками, принимая обиды Пьера как удары карающего божества. Но порой она отрекалась от сына; она не узнавала своей крови в этом бессердечном человеке, невозмутимость которого мучительно охлаждала ее возбуждение. Зачем он смотрел на нее своим упорным взглядом, уж лучше бы он бил ее. Беспощадный взгляд сына преследовал ее повсюду и так истерзал, что она не раз принимала решение расстаться с любовником. Но стоило появиться Маккару, она забывала все свои клятвы и бежала к нему. А когда возвращалась домой, снова начиналась борьба, еще более молчаливая, еще более страшная. Прошло несколько месяцев, и Аделаида полностью подпала под власть сына. Она дрожала перед ним, как маленькая девочка, неуверенная в себе и боящаяся розги. Ловкий Пьер связал ее по рукам и ногам, превратил в покорную рабу; он достиг этого, не раскрывая рта, не пускаясь в сложные и неприятные объяснения.
Когда молодой Ругон почувствовал, что мать в его власти, что с нею можно обращаться как с рабыней, он сумел извлечь выгоду из ее слабоумия и безграничного ужаса, который ей внушал один его взгляд. Став хозяином в доме, он тотчас же прогнал огородника и заменил его верным человеком. Он взял на себя управление всеми делами, покупал, продавал, забирал всю выручку. Впрочем, он не пытался ни обуздать Аделаиду, ни бороться с ленью Антуана и Урсулы. Какое все это могло иметь значение, раз он решил при первой же возможности отделаться от них. Он ограничился тем, что начал учитывать и хлеб, и воду. Потом, захватив в свои руки все состояние, он стал выжидать случая, который позволил бы ему распорядиться деньгами по своему усмотрению. События ему благоприятствовали. Как старший сын вдовы, он не подлежал призыву. Два года спустя Антуан вытянул жребий. Неудача его не огорчила – он рассчитывал, что мать поставит за него рекрута. Аделаида действительно хотела избавить сына от военной службы, но деньги были у Пьера, а Пьер молчал. Отъезд брата был для него слишком счастливой случайностью. Когда мать заговорила с ним об Антуане, Пьер посмотрел на нее так, что она умолкла на полуслове. Его взгляд ясно говорил: «Так вы что же, хотите разорить меня ради вашего ублюдка?» И Аделаида эгоистично отреклась от Антуана, желая только спокойствия и свободы. Пьер, не любивший крутых мер, радуясь, что ему удалось выжить брата без всякой ссоры, принялся жаловаться на безвыходное положение: урожай плохой, денег в доме нет, пришлось бы продать участок земли, а это первый шаг к разорению. Он дал Антуану слово, что выкупит его на будущий год, хотя твердо решил этого не делать. Антуан поверил ему и уехал почти успокоенный.
От Урсулы Пьер отделался еще более неожиданным образом. К ней воспылал страстной любовью некто Муре, рабочий с шляпной фабрики, – девушка казалась ему хрупкой и нежной, как барышня из квартала Святого Марка. Он женился на ней. Это был брак по любви, необдуманный поступок, без тени расчета. Урсула же дала согласие только для того, чтобы уйти из дому, – так ей отравлял существование старший брат. Мать, поглощенная своей страстью, напрягавшая последние силы, чтобы защитить себя, ко всему относилась безучастно. Она даже радовалась, что дочь уйдет из дому, так как надеялась, что Пьер тогда не будет сердиться и даст матери возможность жить спокойно, как ей хочется. С первых же дней женитьбы Муре понял, что надо уехать из Плассана, иначе ему на каждом шагу придется выслушивать оскорбительные замечания по адресу жены и тещи. Он увез Урсулу в Марсель, где стал заниматься своим ремеслом. Он не потребовал никакого приданого, и когда Пьер, удивляясь бескорыстию зятя, начал бормотать какие-то объяснения, Муре прервал его и заявил, что предпочитает сам зарабатывать на хлеб для своей жены. Достойный сын крестьянина Ругона даже встревожился: не скрывается ли за этим какая-нибудь ловушка?
Оставалась Аделаида. Ни за что на свете Пьер не согласился бы жить вместе с ней. Она его компрометировала. Будь это возможно, он прежде всего отделался бы от нее. Положение было весьма затруднительное: оставить мать у себя значило разделить с нею ее позор, взвалить на себя обузу, которая помешает его честолюбивым замыслам; прогнать ее – на него будут указывать пальцем как на дурного сына, а Пьер хотел завоевать себе репутацию добряка. Предчувствуя, что ему могут понадобиться самые разные люди, он желал восстановить свое доброе имя в глазах всего Плассана. Оставалось одно – довести Аделаиду до того, чтобы она ушла сама… Для достижения этой цели Пьер не останавливался ни перед чем. Он считал, что его жестокость вполне оправдывается дурным поведением матери. Он наказывал ее, как наказывают провинившегося ребенка. Роли переменились. Несчастная женщина сгибалась под вечно занесенной над нею рукой. Она заикалась от страха и в сорок два года казалась растерянной, забитой старухой, впавшей в детство. А сын продолжал преследовать ее суровым взглядом, надеясь, что в один прекрасный день она не выдержит и сбежит из дому. Несчастная женщина страдала от стыда, от неудовлетворенной страсти, от вечного унижения, безропотно принимала удары и все же не расставалась с Маккаром, предпочитая скорее умереть, чем уступить. В иные дни она готова была броситься в реку, но все существо этой слабодушной, нервной женщины содрогалось от ужаса при мысли о смерти. Несколько раз она порывалась убежать к любовнику на границу и все же оставалась дома, терпела презрительное молчание и скрытую жестокость сына, потому что ей некуда было деваться. Пьер чувствовал, что она давно бы ушла, будь у нее пристанище.
Он решил было снять ей отдельную квартиру, придравшись к какому-нибудь поводу; но на помощь пришло неожиданное событие, о котором он не смел и мечтать. В предместье пронесся слух, что Маккар убит на границе таможенным стражником в ту минуту, когда он тайно переправлял во Францию большую партию женевских часов. Слух оказался верным. Труп контрабандиста даже не привезли домой, а похоронили на кладбище маленькой горной деревушки. Горе совсем пришибло Аделаиду. Сын с любопытством наблюдал за ней и не видел, чтобы она уронила хоть одну слезу. Маккар завещал ей все свое имущество. Она унаследовала лачугу покойного в тупике Святого Митра и карабин, который ей честно принес контрабандист, избежавший пули таможенника. На следующий же день Аделаида перебралась в свой домик, повесила карабин над очагом и стала жить там одна, равнодушная ко всему, отрешенная от внешнего мира.
Наконец-то Пьер стал полным хозяином в доме. Участок Фуков принадлежал ему если не по закону, то на деле. Но Пьер вовсе не собирался оставаться в предместье. Тут было слишком узкое поприще для его честолюбивых планов. Обрабатывать землю, выращивать овощи казалось ему делом низким, недостойным его способностей. Он решил порвать с землей. Нервный темперамент матери несколько утончил его натуру, пробудив непреодолимое тяготение к прелестям буржуазной жизни, и поэтому все его расчеты основывались на продаже усадьбы. Это принесло бы ему сразу кругленькую сумму и дало бы возможность жениться на дочери какого-нибудь коммерсанта, который принял бы его в дело. В те времена войны Империи сильно поубавили число женихов, и родители стали менее требовательны в выборе зятя. Пьер утешал себя мыслью о том, что деньги все уладят и никто не будет особенно прислушиваться к сплетням кумушек из предместья; он рассчитывал выступить в роли жертвы, разыграть славного малого, который горько страдает от семейного позора, но не принимает его на себя и никак его не оправдывает. Вот уже несколько месяцев, как он присматривался к Фелисите Пеш, дочери торговца маслом. Фирма «Пеш и Лакан» помещалась на одной из самых мрачных улиц старого квартала; дела ее были далеко не в цветущем состоянии, кредит пошатнулся, и поговаривали даже о банкротстве. Но именно из-за этих слухов Пьер и повел атаку. Ни один из преуспевающих купцов не выдал бы за него дочь. Пьер решил выждать и, когда старый Пеш окончательно запутается, посвататься к Фелисите, купить ее и применить свой ум и энергию, чтобы спасти фирму от краха. Это был хороший способ подняться на одну ступень, сразу возвыситься над своим классом. Но прежде всего Пьер хотел порвать с отвратительным предместьем, где поносили его семью, заставить плассанцев забыть все грязные пересуды, стереть из их памяти самое название «усадьбы Фуков». Зловонные улицы старого квартала казались ему раем. Там, только там ему удастся зажить по-новому.
Наконец настал долгожданный час. Фирма «Пеш и Лакан» была при последнем издыхании. Пьер осторожно и ловко повел переговоры о женитьбе. Его сватовство приняли если не как избавление, то как неизбежный и вполне приемлемый выход. Когда вопрос о свадьбе был решен, Пьер энергично занялся продажей участка. Владелец Жа-Мефрена, желая округлить свои владения, уже не раз обращался к Ругону по этому поводу: их усадьбы разделяла только низкая ограда. Пьер ловко воспользовался нетерпением богатого соседа, а тот ради удовлетворения своей прихоти согласился заплатить за участок пятьдесят тысяч франков, то есть вдвое больше действительной его стоимости. С чисто крестьянской хитростью Пьер заставил себя просить, заявлял, что не собирается продавать участок, что мать ни за что не согласится расстаться с землей, которой Фуки владели из рода в род более двухсот лет. Он притворялся, что никак не может принять решения, и в то же время старался ускорить сделку. У него возникли опасения. По его примитивной логике выходило, что весь участок принадлежит ему и он может распоряжаться им как угодно. Но за его уверенностью крылась некоторая тревога: он опасался осложнений со стороны Свода законов и решил обиняком разузнать обо всем у судебного исполнителя предместья.
Ему пришлось услышать пренеприятные вещи. Оказалось, что закон связывает его по рукам и ногам. Одна только мать вправе продать землю и дом. Это Пьер отчасти подозревал. Но он никак не ожидал, что оба незаконнорожденных, оба волчонка, Антуан и Урсула, тоже имеют права на наследство. Его словно обухом оглушило. Как! Эти ублюдки могут обобрать, могут ограбить его, законного сына! Объяснения судебного исполнителя были ясны и точны. Правда, при заключении брака Аделаиды с Ругоном было принято условие общности имущества, но, поскольку это имущество состояло из недвижимости, все оно по закону после смерти мужа переходило обратно к вдове. А так как Маккар и Аделаида признали своих детей, то они имели право на наследство со стороны матери. Оставалось одно утешение, что закон сильно урезывал долю внебрачных детей в пользу законных. Но это ничуть не утешило Пьера. Ему нужно было все наследство. Он не желал выделить Антуану и Урсуле хотя бы десять су. Все же ограничительная оговорка в сложных статьях закона открыла перед ним новые возможности, которые он принялся сосредоточенно, всесторонне обдумывать. Он сразу понял, что ловкий человек всегда должен действовать так, чтобы закон был на его стороне. И вот он самостоятельно нашел выход, ни с кем не советуясь, даже с судебным исполнителем, чтобы не вызвать никаких подозрений. Он знал, что может распоряжаться матерью как вещью. В одно прекрасное утро он отправился с ней к нотариусу и заставил ее подписать купчую на продажу усадьбы. Аделаида готова была продать не только свою землю, но и весь Плассан, только бы ей оставили лачугу в тупике Святого Митра. Впрочем, Пьер обеспечивал ей ежегодный доход в шестьсот франков и клялся всеми святыми, что не оставит брата и сестру. Аделаида удовлетворилась клятвой. На другой же день Пьер попросил у нее расписку в получении пятидесяти тысяч франков за усадьбу. Это и был его мошеннический замысел. Когда мать удивилась, что надо давать расписку на пятьдесят тысяч, не получив ни единого су, Пьер сказал ей, что это простая, ничего не значащая формальность. Пряча расписку в карман, он думал: «Пусть-ка волчата потребуют у меня отчета! Я скажу, что старуха все спустила. Они не посмеют подать в суд». Через неделю стена между усадьбами перестала существовать, и плуг прошел по грядам, где раньше росли овощи. По воле молодого Ругона усадьбе Фуков суждено было превратиться в легендарное воспоминание. А еще через несколько месяцев владелец Жа-Мефрена снес и старый, полуразрушенный дом огородников.
Получив пятьдесят тысяч, Пьер без долгих промедлений женился на Фелисите Пеш, маленькой чернявой девушке, каких много в Провансе. Глядя на нее, вспоминались цикады, сухие коричневые стрекочущие цикады, которые, стремительно взлетая, ударяются о ветви миндальных деревьев. Тощая, плоскогрудая, с острыми плечами, с резко очерченным лицом, похожим на мордочку хорька, Фелисите не имела возраста: ей можно было дать и пятнадцать, и тридцать лет, хотя на самом деле ей только что исполнилось девятнадцать – она была на четыре года моложе своего жениха. Что-то лукавое, кошачье таилось в глубине ее черных глаз, маленьких, как дырки, проткнутые шилом. Низкий выпуклый лоб, нос с вдавленной переносицей, широкие ноздри, всегда трепещущие, как будто созданные для того, чтобы ко всему принюхиваться, узкая полоска красных губ, крутой подбородок, глубокие впадины на щеках – вся физиономия этой лукавой карлицы была воплощением завистливого, беспокойного тщеславия. Несмотря на некрасивые черты, Фелисите была все же одарена какой-то грацией, придававшей ей своеобразную прелесть. Про нее говорили, что она может быть хорошенькой или дурнушкой – по желанию. Пожалуй, это зависело от того, как она укладывала волосы, а волосы у нее были великолепные; но еще больше это зависело от улыбки, от той торжествующей улыбки, которая преображала все смуглое лицо Фелисите, когда ей казалось, что она одерживает победу. Фелисите считала, что родилась под несчастливой звездой, раз судьба обделила ее красотой. Чаще всего она и не хотела быть хорошенькой, но не сдавалась – она поклялась, что настанет день, когда весь город лопнет от зависти при виде ее счастья, ее роскоши, дерзко выставленных напоказ. Будь у нее более широкое жизненное поприще, где нашел бы применение ее острый ум, она, конечно, быстро осуществила бы свою мечту. По уму она была намного выше девушек своего круга. Злые языки утверждали, что ее мать, умершая, когда Фелисите была еще ребенком, в первое время замужества состояла в связи с маркизом де Карнаваном, молодым дворянином из квартала Святого Марка. В самом деле, у Фелисите были руки и ноги маркизы, что при ее происхождении было удивительно.
Старый квартал целый месяц не мог успокоиться оттого, что Фелисите выходит замуж за Пьера Ругона, неотесанного огородника из предместья да еще к тому же из семьи, про которую шла такая дурная слава. Фелисите не обращала внимания на пересуды и с загадочной усмешкой принимала натянутые поздравления подруг. Она все обдумала, она выбрала Пьера не как мужа, а скорее как сообщника. Отец же, соглашаясь отдать дочь за молодого Ругона, видел перед собой пятьдесят тысяч франков – спасение фирмы от краха. Но Фелисите была более дальновидной. Она заглядывала в будущее и чувствовала, что ей нужен человек крепкий, пусть даже грубоватый, но такой, чтобы она исподтишка могла управлять им как марионеткой. Она терпеть не могла провинциальных щеголей, поджарых помощников нотариусов и будущих адвокатов, которые щелкают зубами в ожидании клиентуры. Бесприданница Фелисите не надеялась выйти замуж за сына богатого купца и считала, что простой крестьянин, который будет послушным орудием в ее руках, во сто раз лучше, чем какой-нибудь тощий бакалавр, который кичился бы перед ней своей школьной ученостью и, в бесплодных попытках удовлетворить свое пустое тщеславие, обрек бы ее на жалкое существование. Фелисите была убеждена, что мужчину формирует женщина, и считала себя способной сделать из пастуха министра. Ее прельстила широкая грудь, крепкая, коренастая фигура Ругона, не лишенного известной представительности. Несомненно, мужчина такого сложения легко и бодро понесет тяжкий груз интриг, который она собиралась взвалить на его плечи. Ценя силу и здоровье своего жениха, Фелисите сумела также разглядеть и то, что он далеко не дурак, угадала за внешней его тяжеловесностью гибкий, пронырливый ум. И все же она недооценивала Ругона, считала его глупее, чем он был на самом деле. Через несколько дней после свадьбы, роясь в ящиках письменного стола, она нечаянно нашла расписку в получении пятидесяти тысяч франков, подписанную Аделаидой. Фелисите сразу поняла, в чем дело, и испугалась: ее примитивно честной натуре претили подобные приемы. Но к испугу примешивалась некоторая доля восхищения. Ругон становился в ее глазах сильным человеком.
Молодая чета отважно пустилась в погоню за фортуной. Фирма «Пеш и Лакан» оказалась менее разоренной, чем думал Пьер. Долгов было не так много, не хватало только наличных денег. В провинции торговля ведется с сугубой осторожностью, и это спасает от больших катастроф, Пеш и Лакан были осторожнейшими из осторожных: как истые провинциалы, они трепетали, рискуя тысячью экю, и потому их фирма имела очень маленький оборот. Пятидесяти тысяч, вложенных Пьером в дело, хватило на то, чтобы расплатиться с долгами и оживить торговлю. Поначалу все шло хорошо. Три года подряд был большой урожай маслин. Фелисите решилась на смелый шаг и, к великому страху Пьера и старика-отца, заставила их закупить большое количество масла и придержать его на складе. Предположения молодой коммерсантки оправдались; следующие два года оказались неурожайными, цены на масло сильно поднялись, и фирма продала все свои запасы с большой прибылью.
Вскоре после такого удачного оборота Пеш и Лакан удалились от дел, вполне удовлетворенные полученным барышом, мечтая только о том, чтобы прожить остаток дней как рантье.
Молодые, оставшись хозяевами, решили, что теперь их судьба упрочена.
– Ты поборол мою незадачливость, – говорила Фелисите мужу.
Фелисите считала себя неудачницей, что было одной из слабостей этой энергичной женщины. По ее словам, ни ей, ни ее отцу, несмотря на все их старания, до сих пор ничего не удавалось. Она отличалась суеверием, подобно всем южанкам, готова была бороться с судьбой, как борются с живым существом, которое хочет вас удушить.
События странным образом подтвердили ее опасения. Наступила полоса неудач. Ругонам не везло; каждый год на них обрушивалась какая-нибудь новая напасть. Один из их клиентов обанкротился, и они потеряли несколько тысяч франков; самые верные расчеты на урожай рушились из-за невероятных стечений обстоятельств; бесспорные, казалось, сделки срывались самым жалким образом. Это была война без пощады, без передышки.
– Ну вот, ты сам видишь, что я родилась под несчастной звездой! – с горечью говорила Фелисите.
Но она упорствовала, боролась яростно, ожесточенно, не понимая, почему, проявив в первый раз такое тонкое чутье, она теперь дает мужу только неудачные советы.
Пьер был подавлен и, как человек менее стойкий, уже давно ликвидировал бы дело, если бы не упрямое, судорожное сопротивление жены. Фелисите нужно было богатство. Она понимала, что единственная опора ее честолюбию – деньги. Будь у них несколько сот тысяч франков, они стали бы первыми людьми в городе; тогда она добилась бы назначения мужа на какой-нибудь важный пост, она управляла бы всем. Завоевание почетного положения ее ничуть не тревожило; она чувствовала себя во всеоружии для борьбы. Но как добыть первый мешок золота? И если Фелисите нимало не смущала мысль о власти над людьми, то она испытывала бессильную ярость при мысли о блестящих, холодных, равнодушных пятифранковых монетах; все ее хитросплетения не имели над ними власти, они упорно не давались ей в руки.
Тридцать лет продолжалась эта борьба. Пеш умер, и его смерть нанесла Ругонам новый удар. Фелисите рассчитывала получить после отца не менее сорока тысяч, но оказалось, что старый эгоист, желая побаловать себя на склоне лет, вложил все свое небольшое состояние в пожизненную ренту. Фелисите заболела от разочарования. Понемногу она озлоблялась, становилась все черствее, все язвительнее. С утра до вечера она суетилась возле кувшинов с маслом, словно надеялась оживить торговлю, кружась вокруг них, как назойливая муха. Ругон, наоборот, становился все тяжелее на подъем, ожирел, обрюзг от неудач. Эти тридцать лет борьбы все же не довели их до разорения. Каждый год они с грехом пополам сводили концы с концами, и если терпели убытки в одно лето, то возмещали их на следующее. Но это прозябание, эти мелочные расчеты изо дня в день приводили Фелисите в отчаяние. Лучше уж настоящее, явное банкротство. Тогда они, возможно, начали бы жизнь сызнова, перестали бы цепляться за жалкие доходы, портить себе кровь, чтобы заработать на пропитание. За четверть века Ругоны не скопили и пятидесяти тысяч франков.
Надо сказать, что с первых же лет супружества их семейство начало прибавляться и постепенно превратилось для них в тяжелое бремя. Фелисите, как многие маленькие женщины, оказалась удивительно плодовитой, чего трудно было ожидать, глядя на ее тщедушную фигурку. За пять лет, с 1811 по 1815 год, у нее родилось трое сыновей, каждые два года по ребенку. В следующие четыре года она родила двух дочерей. Ничто так не благоприятствует прибавлению семейства, как спокойная, животная жизнь провинции. Супруги без всякой радости встретили появление двух последних детей: когда нет приданого, дочери становятся тяжелой обузой. Ругон заявлял во всеуслышание, что с него довольно – самому дьяволу не удастся навязать ему шестого ребенка. И действительно, Фелисите больше не рожала, иначе неизвестно, на какой бы цифре она остановилась.
Впрочем, молодая женщина не смотрела на детей как на причину разорения. Наоборот, она начала воздвигать для сыновей те воздушные замки, которые рушились для нее самой. Им не было еще и десяти лет, а она уже помышляла об их будущей карьере. Отказавшись от мысли преуспеть самой, она надеялась, что сыновья помогут ей победить злой рок. Они удовлетворят ее обманутые честолюбивые надежды, принесут ей богатство, создадут завидное положение, которого она тщетно добивалась. Отныне, не прекращая борьбы, которую вела фирма, Фелисите повела вторую кампанию за удовлетворение своего тщеславия. Ей казалось невероятным, чтобы ни один из троих сыновей не стал человеком выдающимся, не обогатил всю семью. Она уверяла, что у нее такое предчувствие. Своих мальчиков она лелеяла, воспитывала с большим рвением, в котором материнская строгость сочеталась с заботливостью ростовщика. Она любовно откармливала их, растила как капитал, который позднее принесет проценты.
– Брось, – кричал Пьер, – все дети неблагодарны. Ты их портишь, ты нас разоряешь!
Он рассердился, когда Фелисите повела разговор о том, чтобы отдать их в коллеж: латынь – излишняя роскошь, хватит с них и уроков в соседнем пансионе. Но Фелисите настояла на своем. У нее были более высокие стремления, и она гордилась тем, что ее дети получают образование; она понимала, что сыновей нельзя оставить такими же невеждами, как ее муж, если она хочет, чтобы они пробили себе дорогу. Она мечтала о том, что все трое будут жить в Париже и займут там высокие посты, хотя и не знала, какие именно. Ругон уступил, и мальчики один за другим поступили в коллеж. Фелисите впервые испытала захватывающее, радостное чувство удовлетворенного тщеславия. Она с упоением слушала, как дети разговаривают между собой об учителях и уроках. В тот день, когда старший в первый раз заставил младшего просклонять «rosa – rosae», ей казалось, что она слышит дивную музыку. К чести ее надо сказать, что радость эта была вполне бескорыстной. Даже Ругон поддался чувству гордости, какое испытывает малограмотный человек, когда видит, что дети ученее его. Товарищеские отношения, установившиеся между маленькими Ругонами и сыновьями городских заправил, окончательно вскружили голову супругам. Мальчики были на «ты» с сыном мэра, сыном супрефекта и даже несколькими молодыми дворянчиками из квартала Святого Марка, которых родители соблаговолили отдать в плассанский коллеж. Фелисите считала, что за такую честь не жалко никаких денег. Но образование троих сыновей пробило основательную брешь в бюджете фирмы Ругонов.
Пока сыновья учились в коллеже, родители, платившие за учение ценой огромных жертв, жили надеждой на их успех. Когда молодые Ругоны получили степень бакалавров, Фелисите решила завершить дело своих рук и послать всех троих в Париж. Двое стали изучать право, третий поступил на медицинский факультет. Но когда они стали совсем взрослыми и, истощив на свое образование все средства фирмы Ругонов, вынуждены были вернуться и обосноваться в провинции, для несчастных родителей наступила пора разочарования. Провинция завладела своей добычей. Молодые люди отяжелели, опустились. Вся желчь неудачи подступила к горлу Фелисите. Сыновья принесли ей банкротство. Они разорили ее, они не дали процентов на вложенный в них капитал. Последний удар судьбы был особенно жесток, потому что поражал не только женское тщеславие, но и гордость матери. Ругон с утра до вечера повторял: «Ну, что я тебе говорил?» – и это приводило Фелисите в полное отчаяние.