
Медленно они прошли через весь подвал. Вздохи света, с места на место кидали бледную ясность. И в глубине темных углов, узких длинных коридоров постоянно горели клювы газовых фонарей. Это было в том коридоре, где находились резервы, подвал с решетками в палисадник, где разные отделы держали в тесноте свои товары. Проходя, глава торгового дома бросил взгляд на калорифер, который в первый раз включили в понедельник, и на маленькую пожарную станцию, содержавшую гигантский счетчик, находившийся за железной решеткой. Здесь были кухня и столовая, старые подвалы превратились в маленькие залы и были слева, на углу площади Гэйон. Наконец, с другого края подвала он добрался до службы отправки. Пакеты, не востребованные клиентами, были спущены сюда, рассортированы на столах, разобраны на секции, каждая из которых представляла один из парижских кварталов. Потом, спускаясь по широкой лестнице прямо до самого «Старого Эльбёфа», можно было взять карету, припаркованную рядом с тротуаром. В механическом существовании «Дамского счастья» эта лестница на улицу Мишудьер, не ослабевая, извергала товары, потопленные скольжением с улицы Нов-Сэн-Огюстан, после чего они проходили наверх, через зубчатые колеса прилавков.
– Кампьон, – сказал Мюре шефу отдела доставок, старому человеку с тощей фигурой, – почему шесть пар простыней, купленных дамой вчера около двух часов, не были отправлены ей вечером?
– Где живет эта дама? – спросил служащий.
– Рю де Риволи, на углу рю Алжер… Мадам Дефорж…
В этот час прилавки сортировки были пусты. Помещение не содержало ничего, кроме нескольких пакетов, оставленных ранее. Пока Кампьон копался в пакетах, изучая книгу записей, Бурдокль посмотрел на Мюре, воображая, что этот человек-дьявол знает все, занимается всем, даже за ужином в ресторане и в алькове с любовницами… Наконец, шеф доставки обнаружил ошибку: на ящике оказался неправильный номер, и пакет вернули.
– Из какой кассы? – спросил Мюре. – Ну? Вы говорили о кассе 10…
И, повернувшись, с интересом:
– Касса 10, это Альберт, не правда ли? Мы ему скажем пару слов.
Но прежде чем сделать обход магазина, он хотел подняться в службу отгрузки, которая занимала несколько комнат на втором этаже. Туда стекались все заказы из провинции и из-за заграницы, и каждое утро он заходил просмотреть корреспонденцию. Уже два года эта почта росла день за днем. И сервис, в котором был занят десяток служащих, нуждался уже более, чем в тридцати. Одни вскрывали письма, другие читали, с двух сторон одного и того же стола, третьи классифицировали и давали каждому свой порядковый номер, который записывался на шкафчике. И потом, когда письма распространялись по отделам, а отделы доставляли товары, следили за количеством и размерами этих отправок, исходя из порядкового номера, и оставалось только проверить и упаковать их в глубине соседней комнаты, где команда рабочих с утра до вечера забивала и связывала посылки.
Мюре задал свой обычный вопрос:
– Сколько с утра писем, Левасёр?
– Пятьсот тридцать четыре, сэр, – ответил шеф отдела. – После продаж понедельника, боюсь, нам не хватит людей. Вчера было много проблем.
Бурдонкль удовлетворенно закивал головой. Во вторник он не насчитал пятисот тридцати четырех писем. Вокруг на столах служащие вскрывали конверты и читали, с непрерывным шумом разрезаемой бумаги, а перед ящиками тут и там находились различные товары. Это был самый сложный и важный отдел во всем торговом доме: здесь жили под ударом бесконечной спешки, так как постоянно нужно было, чтобы все утренние заказы отправлялись вечером.
– Мы дадим необходимых вам людей, Левасёр, – заключил Мюре, взглядом констатируя хорошую работу отдела. – Вы знаете, когда есть работа, мы не отказываем в людях.
Наверху, на чердаке, находились комнаты, где сидели продавцы, но он спустился вниз и вошел в центральную кассу, расположенную рядом с его кабинетом. Это была закрытая стеклом комната, с медным окошком, в которое можно было видеть огромный сейф, прочно прикрепленный к стене. Два кассира собирали чеки, и каждый вечер поднимался Лём, первый кассир по продажам, и занимался расходами, платил фабрикантам, каждому отдельно, и всему маленькому миру, который находился в торговом доме. Касса соединялась с другой комнатой, заполненной зелеными коробками, где десять служащих проверяли счета. Далее шло еще одно бюро – бюро вычета: шесть молодых людей, склонясь к черным конторкам, держали перед собой регистрационные книги о денежных сборах, там закрывали процент продавцов, склеивали книги сбыта. Этот совсем новый отдел работал плохо.
Мюре и Бурдонкль прошли в кассу и в отдел проверок. Когда они отошли в следующий отдел, молодые подчиненные, задрав нос, удивленно смеялись. Тогда Мюре без упреков объяснил им систему маленькой премии, пообещав, что им будут платить за каждую ошибку, которую они найдут в приходо-расходных книгах. И когда он вышел, работники, перестав смеяться и как бы подхлестнутые этим, со страстью вернулись к работе, выискивая ошибки.
На первом этаже магазина справа Мюре подошел к кассе номер десять, где Альберт полировал свои ногти, ожидая клиентов. Обычно говорили «Династия Лёма»; с тех пор как мадам Орелия, первая продавщица в «Готовом платье», толкнула мужа на пост первого кассира, ей удалось получить кассу для своего сына, большого бледного и порочного парня, который не ничего не умел и вызывал самые сильные опасения. И, глядя на молодого человека, Мюре нахмурился; он испытывал отвращение к тому, чтобы компрометировать свое доброе имя, становясь жандармом; по вкусу и тактике он держался своей роли любимого бога. Локтем он легко коснулся Бурдонкля, человека цифр, который обычно устраивал разборки.
– Мосье Альберт, – строго сказал последний, – вы опять плохо написали адрес, пакет вернулся… Это выходит за все границы…
Кассир понял, что ему надо защищаться, и позвал в свидетели мальчика, который делал посылку. Этот мальчик по имени Жозеф, принадлежал, как и он, к той же династии, так как был молочным братом Альберта и занимал свое место благодаря влиятельности мадам Орелии. Поскольку молодой человек попытался сказать, что ошибка произошла по вине клиента, Альберт бормотал, щипал себя за бороду, удлинявшую его шитое лицо, в котором шла борьба между совестью старого солдата и благодарностью своим покровителям.
– Оставьте Жозефа в покое, – закончил кричать Бурдонкль, – и сразу не отвечайте далее… Ах! Ваше счастье, что мы уважаем заслуги вашей матери!
Но в этот момент подбежал Лём. Из его кассы, расположенной рядом с дверью, он приметил своего сына, находившегося в отделе перчаток. Уже весь седой, уставший от своей сидячей жизни, он имел вид мягкий, бесцветный, потрепанный, как деньги, которые он неустанно считал; его ампутированная рука ничуть не мешала в этой его работе, и даже любопытно было видеть, как он проверяет счета, а билеты и монеты быстро скользили в левую руку, единственную, которая у него осталась. Сын коллектора из Шабли попал в Париж как канцелярский служащий к торговцу из Порт-о-ван. Потом, поселившись на улице Кувьер, женился на дочери своего консьержа, маленькой эльзасской портнихе. И с этого дня оставался покорен своей жене, чьи коммерческие способности внушали уважение. В «Готовом платье» она сделала более двенадцати тысяч франков, тогда как он – только пять тысяч франков. И почтительность к ней, принесшей такую сумму в хозяйство, распространялась и на общего сына.
– Однако, – проговорил Альберт, – это ошибка?
Тогда в своей обычной манере на сцену вернулся Мюре, чтобы сыграть роль доброго принца. Когда Бурдонкль пугал, Мюре излечивал своей популярностью.
– Пустяк, – пробормотал он. – Мой дорогой Лём, Ваш Альберт ошеломлен, что ему приходится брать пример с вас.
Потом, переменив разговор, он сделался еще более дружелюбным:
– А концерт в тот день? У вас было хорошее место?
Краска залила лицо старого кассира. Это был его единственный грех, музыка, тайная страсть, которую он одиноко удовлетворял, спеша в театры, на концерты, на приемы; несмотря на свою ампутированную руку, он, благодаря специальным зажимам, играл на валторне. И так как мадам Лём ненавидела шум, он покрывал свой инструмент сукном, и вечером сам был почти в экстазе, восхищенный приглушенными звуками, которые издавал. Из-за вынужденного бегства от семейного очага он сотворил из музыки необитаемый остров. Музыка и деньги из его кассы – он не знал ничего другого, помимо восхищения своей женой.
– Очень хорошее место, – ответил он с сияющими глазами. – Вы слишком добры, мосье.
Мюре, который вкушал личное удовлетворение от наслаждения страстей, иногда давал Лёму билеты, которые приносили ему в клювах знакомые дамы.
И он закончил очаровывать, произнеся:
– Ах, Бетховен! Ах, Моцарт! Какая музыка!
Не ожидаясь ответа, он удалился, присоединившись к Бурдонклю, осматривавшему отделы. В центральном холле застекленного внутреннего двора находился шелк. Оба сначала проследовали на галерею улицы Нов-Сэн-Огюстан, где от края до края царило белое. Не поражаясь ничем аномальным, они медленно прошли посреди почтительных служащих, затем повернули в руанские ситцы и в чулочный отдел, где царил такой же порядок. Но в отделе шерсти, длинная галерея которой шла перпендикулярно улице Мишудьер, Бурдонкль вновь исполнил свою роль великого инквизитора, заметив молодого человека, сидевшего над подсчетами; веяло воздухом белой ночи, и молодой человек по имени Ленар, сын богатого современного торговца из Анжера, склонив лоб под выговором, имел единственный страх в своей ленивой, беззаботной и полной удовольствий жизни – быть отосланным в дом своего отца. С тех пор как сюда, как град, падали наблюдатели, в галерее на улице Мишудьер разразилась гроза. В отделе драпа продавец в паре с тем, кто был новичком и ночевал в данном отделе, вернулся после одиннадцати часов. В «Галантерее» второй продавец пришел, оставив в глубине подвала выкуренную сигарету. И сразу в «Галантерее» вспыхнула буря над головой одного из редких парижан дома торговли, красивого Миньо, которого также называли низким бастардом арфистки: его преступлением явился скандал в столовой, жалобы на экономию в еде. В торговом доме было три застолья: одно в девять тридцать, второе – в десять тридцать, третье – в одиннадцать тридцать. Он хотел объяснить, что у него на дне соус, а порции урезанные.
– Как это? пища не хороша? – спросил наивный Мюре, наконец, открыв рот.
Он давал франк пятьдесят в день на одного человека, и начальника отдела, ужасный Овернат нашел средство положить деньги себе в карман. Пища была действительно отвратительная. Но Бурдонкль пожал плечами: шеф-повар, имевший четыреста завтраков и четыреста обедов, даже в три приема, вряд ли мог работать над совершенствованием своего искусства.
– Неважно, – произнес патрон своему коллеге, – я хочу, чтобы все наши служащие имели пищу здоровую и обильную. Я поговорю с шеф-поваром.
И претензия Миньо была зарыта в землю. Итак, вернувшись к отправной точке, стоя у двери, посреди галстуков и зонтиков, Мюре и Бурдонкль получили отчет четырех инспекторов, занятых наблюдением за магазином. Отец Жуве, старый капитан, украшенный орденом Константина, еще красивый человек, с большим чувствительным носом и с великолепной лысиной, сообщил им о продавце, который на простое увещевание с его стороны назвал того «старым слабаком», и продавец немедленно был уволен.
Однако магазин оставался пустым. Только окрестные домохозяйки пересекали пустые галереи. У двери инспектор, отмечавший приход сотрудников, заново открыл свою тетрадь, чтобы отметить опоздавших. Это был момент, когда продавцы располагались в своих отделах, которые в течение пяти часов подметали и вытирали мальчики. Каждый снимал шляпу и верхнее платье, подавляя зевоту, с лицом, еще не отошедшим от сна. Одни перебрасывались словами и смотрели на улицу, казались подавленными новым рабочим днем. Другие не спеша снимали зеленую саржу, накануне вечером покрывавшую товары, а теперь сложенную. Колонны тканей появились симметрично расставленные, весь магазин был родной и в порядке, спокойный свет в утреннем веселье ждал, чтобы сутолока продаж забила сильнее, сжатая, как ледоход холстов, сукна, шелка и кружев.
При бодром свете центрального холла у полки с шелками тихо шептались двое молодых людей. Один, маленький и милый, с прямой спиной и розовой кожей, на внутреннем стеллаже искал нужный цвет шелка для молодоженов. Его звали Гутин, это был сын хозяина из д, Увето, и через восемнадцать месяцев он стал одним из лучших продавцов. Мягкий от природы, с постоянной льстивой лаской, пытавшийся спрятать яростный аппетит, евший все, поглощавший все, даже без голода, просто для удовольствия.
– Послушайте, Фавьер, я бы ударил его на вашем месте, слово чести! – сказал один другому, высокий желчный, сухой и желтый парень, который родился в Безансоне в семье ткачей и невольно скрывал под холодной маской тревожное желание.
– Не продвинешься вперед, если унижать людей, – равнодушно пробормотал тот. – Нужно терпеливо ждать.
Оба говорили о Робино, который надзирал за работой продавцов, пока шеф отдела находился в подвале. Гутин глухо оборвал второго продавца, место которого он хотел занять. И, чтобы ранить его и заставить уйти, в день, когда место первого продавца, которое ему пообещали, освободится, он вообразил, что Бутмонт выводит того из дома торговли. Однако Робино держался хорошо, и это было сражением каждого часа. Гутин мечтал настроить против него целый отдел, хотел изгнать его из-за худых желаний и обид. Кроме того, он действовал в добросердечном тоне, это особенно взволновало Фавьера, который пришел в торговый дом в качестве продавца и, казалось, позволял собой дирижировать, но с резкими оговорками: чувствовалась его личная кампания, проводимая в тишине.
– Тише! семнадцать! – живо сказал он своему коллеге, чтобы предупредить этим преданным криком появление Мюре и Бурдонкля.
В самом деле, эти двое, пересекая холл, продолжали свое проверку. Они остановились, попросив у Робино объяснений по поводу полок с бархатом, сложенные коробки из-под которого заполняли прилавок. И, как и должно, тот ответил, что место отсутствует.
– Я вам говорил об этом, Бурдонкль! – с улыбкой воскликнул Мюре. – Магазин уже слишком мал. Однажды нужно будет сломать стену аж до улицы Шуазель. Вы увидите давку в следующий понедельник!
Насчет выставки-продажи, о которой говорили во всех отделах, приготавливаемой на всех прилавках, он снова прервал Робино и дал ему указания. Но через несколько минут, ни слова не говоря, взглядом он последовал за работой Гутина, который задержался, отмеривая голубой шелк рядом с серым и желтым шелками, потом заново посмотрел, чтобы обсудить гармонию тонов. Вдруг вмешался Мюре:
– Но почему вы не учитесь зоркости? – спросил он. – Не бойтесь блеска! Пусть все сияет! Держите! Красное! Зеленое! Желтое!
Он взял куски ткани, бросил, помял, выхватывая яркую гамму. Патрон был первым в Париже щеголем, поистине революционером торгового дела, основателем мощной и колоссальной науки витрины. Он хотел обвала, как падают случайно опрокинутые стойки, он хотел кипения самых пламенных цветов, которые бы развивались один рядом с другим. Выходя из магазина, – говорил он, – клиенты должны чувствовать усталость глаз. Гутин, напротив, был сторонником классической школы симметрии и мелодию искал в нюансах, смотрел, как посреди прилавка «зажигается» этот тканевый пожар, не позволяя ни малейшей критики, но губы его искривлялись в недовольной гримасе художника; такая безнравственность ранила его убеждения.
– Вуаля! – вскричал Мюре, когда закончил. – Оставьте-ка… Вы мне скажете в понедельник, если женщины повиснут на этом…
Как раз в этот момент не успел он присоединиться к Бурдонклю и Робино, как в магазине появилась женщина, на несколько секунд, вздохнув, прильнувшая к витрине. Это была Дениза. После почти часового сомнения на улице, страдая от ужасного приступа застенчивости, она решила, наконец, войти. Просто девушка потеряла голову от мысли, что не поймет самых ясных объяснений. И когда продавцы, которых она, дрожа, спросила насчет мадам Орелии, указали сразу на лестницу на антресолях, она поблагодарила, потом повернула налево, как если бы ей сказали повернуть направо, так что в течение десяти минут она стучала на первом этаже, от одной секции к другой, окруженная злым и безразличным любопытством неприятных продавцов. На этот раз у нее возникло желание спастись, и ее удерживала потребность восхищения. Она чувствовала себя потерянной, такая маленькая внутри этого чудовища, пока торговая машина находилась еще в покое, и Дениза трепетала от страха быть схваченной той, чьи стены уже трепетали. И мысль о тесном и узком магазине «Старого Эльбёфа» еще увеличивала для нее этот огромный магазин, который поднимался в золотом свете, подобно городу, с его памятниками, площадями, улицами, где, как ей казалось, она никогда не найдет свою дорогу.
Однако она не осмеливалась исследовать шелковый зал, чей высокий стеклянный потолок и роскошные прилавки создавали ощущение церкви, вызывавшей страх. Потом, когда она, наконец, вошла, чтобы избежать смеявшихся продавцов в белом, она вдруг, словно ударом прибитая, оказалась перед прилавком, где стоял Мюре. И, несмотря на смущение, женщина пробудилась в ней, щеки внезапно покраснели, она засмотрелась на пламенный огонь шелков.
– Ну? – резко сказал Гутин на ухо Фавьера на площади Гэйон.
Мюре, весь взволнованный услышанным от Бурдонкля и Робино, был польщен глубиной потрясенности, испытанной бедной девушкой, словно маркиза, возбужденная грубым желанием случайного проезжего. Но Дениза подняла глаза и смутилась прежде, чем узнала молодого человека, которого она приняла за начальника отдела. Ей показалось, что он строго посмотрел на нее. Тогда, больше не зная, как удалиться, совершенно растерянная, она еще раз обратилась к первому продавцу, к Фавьеру, который находился рядом с ней.
– К мадам Орелии, пожалуйста?
Неприятный Фавьер довольствовался ответом своим сухим голосом:
– На антресолях.
И Дениза, страстно не желая больше находиться под взглядами всех этих людей, сказала «спасибо» и повернулась спиной к лестнице, когда Гутин уступил своему естественному инстинкту любезности. Он договорился о погрузке, и это сделало его взгляд хорошего продавца любезным.
– Нет, не сюда, мадмуазель. Если вам угодно…
Он даже сделал несколько шагов подле нее, чтобы направить ее к подножию лестницы, которая находилась в холле слева. Там, склонив голову, он ей улыбнулся, улыбаясь так, как улыбался всем женщинам.
– Наверху повернете налево. «Готовое платье» напротив.
Эта милая вежливость глубоко тронула Денизу, как братская помощь, которая к ней пришла. Она подняла глаза, она рассмотрела Гутина, и все в нем ее тронуло: его красивое лицо, взгляд, улыбка, рассеявшая ее страх, голос, который, как ей показалось, звучал нежным утешением. Ее сердце распирало от благодарности, и она дала волю своему дружелюбию в бессвязных словах, которые позволили ей пробормотать ее эмоции.
– Вы очень добры… Не беспокойтесь… Тысячу раз спасибо, мосье.
Гутин уже присоединился к Фавьеру, которому сказал совсем тихо своим резким голосом:
– Ну? Какая гибкая!
Наверху молодая девушка повернула направо, в отдел готового платья. Это была огромная комната, заставленная шкафами из резного дуба, чьи открытые окна смотрела на улицу Мишудьер. Пять или шесть женщин, одетых в шелковые платья с кудрявыми шиньонами и кринолинами, откинутыми назад, разговаривали. Одна, высокая и тонкая, со слишком крупной головой, с лошадиной походкой, прислонилась к шкафу, как бы страдая от усталости.
– Мадам Орелия? – спросила Дениза.
Продавщица посмотрела на нее, не отвечая, с чувством презрения к ее бедному виду, потом обратилась к одной из товарок, маленькой, плохонькой, беленькой, с невинным и брезгливым лицом, и спросила:
– Мадмуазель Вадон, знаете ли вы, где первая?
Та, приводившая в порядок ротонды, распределяя их по размеру, даже не подняла головы.
– Нет, я ничего не знаю, мадмуазель Прюнер, – сказала она краем губ.
Наступила тишина. Дениза оставалась неподвижна, и никто ею не занялся. Однако, подождав мгновение, она ободрилась, чтобы задать новый вопрос.
– Полагаете ли вы, что мадам Орелия скоро придет?
И потом вторая по отделу, женщина худая и уродливая, не имевшая вида вдова, с выступающей челюстью и жесткими волосами сказала из шкафа, где она проверяла этикетки:
– Подождите, если вы лично хотите поговорить с мадам Орелией.
И спросив другую продавщицу, она добавила:
– Это не на прием?
– Нет, мадам Фредерик, я не думаю, – ответила та. – Она ничего не сказала, она не может быть далеко.
Разузнав, Дениза стояла рядом. Здесь было несколько стульев для клиентов, но, поскольку ей не предложили сесть, она не осмелилась взять один, несмотря на то что все ноги уже исходила. Очевидно, девушки пронюхали о продавщице, которая пришла знакомиться, и они уставились на нее, раздевая ее глазами без всякой доброжелательности, с немой враждебностей людей за столом, которые не хотят потесниться, чтобы освободить место для других голодных.
Ее смущение возросло, маленькими шагами она пересекла комнату и подошла к окну посмотреть на улицу, чтобы успокоиться. Прямо перед ней «Старый Эльбёф» со свои проржавленным фасадом и отслужившими витринами показался ей таким уродливым, таким несчастным, на фоне той роскоши и жизни, которая окружала ее в этот момент, что от угрызений совести у нее сжалось сердце.
– Скажите, – шептала высокая Прюнер маленькой Вадон, – видели вы такие ботинки?
– А платье какое! – поддакивала другая.
Постоянно глядя на улицу, Дениза почувствовала голод. Но она не злилась, она не могла найти прекрасной ни одну, ни другую девушку, ни более высокую, с шиньоном рыжих волос, падавших на ее лошадиную шею, ни маленькую, с молочным оттенком лица, который смягчал ее плоское, словно бескостное, лицо. Клара Прюнер, дочь лесного работника из Виве, развращенная слугами замка шато де Марей, когда графиня брала ее для починки одежды, пришла позднее в магазин де Лангре и мстила за себя в Париже мужчинам ударами ног, какими ее отец Прюнер иссинячивал ей спину. Маргарита Вадон родилась в Гренобле, где ее семья занималась торговлей тканями, и ее отправили в «Дамское счастье», чтобы скрыть грех – ребенка, сделанного по случаю. И она вела себя очень хорошо и должна была вернуться назад, чтобы управлять бутичком родителей и выйти замуж за ждавшего ее кузена.
– Ну, хорошо! Вот кто здесь тяжело не весит, – подхватила низким голосом Клара.
Но они замолчали: женщина примерно сорока пяти лет вошла в комнату. Это была мадам Орелия, очень крепкая, в своем черном шелковом платье, стянутом поясом, чей лиф держался на округлости крупных плеч и горла и сиял, как доспехи. Из-под темной повязки смотрели большие неподвижные глаза, у нее были строгий рот, широкие, немного висевшие щеки, и величественное лицо первой продавщицы припухло загрунтованной маской Цезаря.
– Мадмуазель Вадон, – сказала она раздраженно, – вы не доставили вчера в мастерскую модель пальто в талию?
– Нужен мелкий ремонт, мадам, – ответила продавщица, – и мадам Фредерик за ним присмотрит.
Тогда вторая продавщица вытащила модель из шкафа и начала объяснения. Все сгибались перед мадам Орелией, когда та была убеждена, что защищает свой авторитет. Очень тщеславная, до такой степени, что не хотела называться именем де Лём, именем человека, который ей досаждал, и отрекалась от дома своего отца, о котором она говорила как о портном в бутике, она не была добрым человеком для мягких и ласковых барышень, падавших перед ней от восхищения. Ранее в ателье готового платья, после которого ее счет вырос, она без конца ожесточалась, затравленная неудачами, ожесточаясь от того, что приходилось на собственных плечах нести груз судьбы, и ничего не достигла, кроме бедствий. И теперь еще, даже после успеха «Дамского счастья», где она получала двенадцать тысяч франков в год, казалось, что она хранит обиду на весь свет; она показывала твердость характера с дебютантками, так же, как в начале ее пути жизнь была жестока с ней.
– Достаточно слов! – сухо сказала она. – Вы не более умны, чем другие, мадам Фредерик. Сразу нужно было исправить.
В течение этого объяснения Дениза перестала смотреть на улицу. Она очень сомневалась, что эта дама – мадам Орелия: но, взволнованная силой голоса, она осталась стоять на месте и еще ждала. Продавщицы, увлёкшиеся продажами первого и второго отделов, с глубоко безразличным видом вернулись к своим обычным делам. Прошло несколько минут, никто не выразил готовности помочь смущавшейся молодой девушке. Наконец, мадам Орелия сама заметила ее, изумившись ее неподвижности, и спросила, что ей угодно.
– Могу я поговорить с мадам Орелией?