
Дни, когда мы так сильно друг друга любили
– Имейте в виду, мы не договорили! – С этими словами Джейн хватает сумочку.
Пряча глаза, наскоро меня обнимает и спешит за братом. Джейн пообещала подбросить Томаса до вокзала – ему надо успеть на последний поезд до Нью-Йорка. Я переживаю: вдруг в таком взвинченном состоянии он не сразу найдет платформу и опоздает. Лучше бы, конечно, ему переночевать у нас, но он всегда возвращается в город до полуночи.
Джозеф провожает Вайолет к выходу, она берет его под руку и на секунду замирает у двери, словно запоминая гостиную перед тем, как она исчезнет. Вайолет живет по соседству и идет домой коротким путем, через сад. В этом крытом дранкой доме я выросла, его нам с Джозефом завещала моя мать. Интересно, когда Вайолет расскажет Коннору о нашем решении. Он хороший человек, любит нашу дочь, однако сам сроду не спросит, почему она без настроения.
Проводив Вайолет, Джозеф садится ко мне на диван. Хотя гостиная опустела, в ней витают отголоски произнесенных сегодня слов.
– Все прошло хорошо. – Его голос звучит напряженно, как будто после всех этих разговоров ему нужно откашляться. – Нам все равно надо было им сказать.
На сердце у меня тяжело; я вспоминаю, как Джейн беспрестанно вертела в руках веточку винограда, как плакала Вайолет и как злился Томас. Мы с Джозефом до этого обсуждали, рассказывать ли им вообще, гуманно ли давать им время подготовиться, тем самым обрекая на год мучений. Но я знаю цену секретам, и это не тот, который я могла бы хранить.
– Такое тяжело принять. Со временем поймут.
– Надеюсь, что ты права, – с нотками сомнения говорит Джозеф.
– Слушай, а ты быстренько меня слил.
Я вытираю щеки, не признаваясь, что наряду с гневом чувствую облегчение: теперь не нужно прятаться, придумывать оправдания, стесняться.
– Каюсь, дорогая. Но не ввести их в курс дела было как-то неправильно. Если ничего не объяснять, то получался театр абсурда.
– Я была не готова! – раздраженно бросаю я.
– А я, что ли, готов. – Внимание Джозефа останавливается на пустом диване, его собственная боль – как жертвоприношение вмятинам, оставленным детьми.
Мы сидим в тишине – не в той напряженной тишине, что была несколько мгновений назад, а в наполненной осознанием того, что мы вдвоем схватились за тяжелую ношу, что мы соучастники решений друг друга. Возможно, Джозеф делает ставку на то, что я передумаю, или на то, что этот разговор, мое убеждение унесутся вместе с моей угасающей памятью.
– Что теперь? – спрашиваю я.
– Теперь мы просто проводим предстоящий год вместе: ты, я, ребята с внуками. Пройдемся по следам нашей жизни, повспоминаем. Это все, чего я хочу.
– Так и знала, что ты это скажешь, – игриво поддеваю я Джозефа, предсказуемость которого словно отдающий горечью, но целительный бальзам.
– А что плохого в таком желании?
Моя игривость сходит на нет.
– Прекрасное желание. И все же… ты здоров. У тебя больше времени.
– Я слишком много дней провел без тебя.
Я прислоняюсь к нему, очень осторожно. Я в Бостоне, он в Европе – все кажется настолько далеким, будто происходило не с нами.
– Это было давно. С тех пор мы наверстали.
– Сколько бы мы ни были вместе, мне всегда мало.
В глазах мужа слезы, неумолимая действительность говорит нам о том, что год пролетит очень быстро.
– Мне тоже, – откликаюсь я.
Джозеф заключает меня в объятия.
– А ты чего хочешь? – шепчет он мне на ухо. – Ты же тоже об этом думаешь, я знаю. Представляешь себе, чем мы могли бы заняться.
– Прежде всего, я представляю, как ты передумаешь.
Я отстраняюсь и смотрю на него в упор красными от слез глазами. Впереди один-единственный год, и от неотвратимости происходящего меня бросает в дрожь. Было не так страшно, когда речь шла обо мне одной. Мне представлялось, что я просто уплыву, оставив легкую рябь на воде. Теперь в два раза тяжелее: на глубину, в неизвестность надо опуститься сразу двум камням.
– Прошу тебя, Эвелин! Сегодня и так несладко пришлось.
Я отступаю, наваливается усталость. Уступаю хотя бы на данный момент.
– Тогда ты знаешь ответ. Но, – качаю я головой, – это глупость несусветная, несбыточная. Не знаю как и вообще смогла бы я…
Я замолкаю, и он осторожно уточняет:
– Ты про оркестр?
Я смотрю в кабинет, где под светом ламп сияют два наших пианино. Глянцевый черный «Стейнвей», за который я сажусь редко. Этот образцовый инструмент я в двадцатых годах выпросила у отца, однако играть на нем под критическим взглядом матери было все равно что танцевать свинг где-нибудь в музее – так же неуместно, на грани безрассудства. Я предпочитаю «Болдуин», тот, что Джозеф купил с рук, из дерева теплого медового цвета, с пожелтевшими клавишами, банкеткой, под продавленным откидным сиденьем которой хранятся ноты. На этом пианино я научила играть Джейн и пыталась учить Томаса и Вайолет, хотя у них в итоге дело не пошло. На нем я давала уроки для начинающих и развлекала гостей: когда дети были маленькими, «Устричная раковина» была наполнена под завязку, и в гостиной проходили импровизированные концерты с музыкой, хохотом и танцами.
Самая большая мечта в моем списке – играть в Бостонском симфоническом оркестре. Всю жизнь я практиковалась, движимая этой мечтой, именно она заставляла мое сердце биться быстрее. Непрактичное, неправдоподобное стремление, которое расцвело во мне, когда я лелеяла надежду на другой путь; я так и не смогла его подавить, несмотря на разум, логику и траекторию моей жизни. Даже сейчас, когда я подошла к ее краю. Я не признаю, насколько несбыточной всегда была моя мечта, насколько смешной она стала сейчас. Моя идея кажется маленькой, эгоистичной в свете гнева на лицах моих детей. И все же потребность остается, пульсирует во мне, делается еще слышнее на фоне боя отсчитывающих мои дни часов.
Вместо всего этого я говорю:
– Нам нужно найти способ попрощаться.
Глава 2
Джозеф
Июнь 1940 г.
В брызгах росы я бегу через луг к дому Томми и Эвелин, поблескивающему свежей кедровой черепицей под розовым утренним небом. Еще недавно их двор был густо засажен деревьями, под которыми ковром лежали листья, хвоя и липкие от живицы шишки. Теперь двор пуст – ураган с корнем вырвал все деревья. Луг – как будто мостик между мной и Эвелин. Зимой его засыпает снегом, манящим коварной белизной. Делаешь шаг и с чавканьем проваливаешься или буксуешь на ледяной корке. Осенью его заливает золотом, под ногами шуршит сухая трава. Весной луг выглядит неряшливо: снег превращается в грязную кашу, испещренную множеством следов. А потом наступают дни, как сегодня: неторопливо встает солнце, распускаются почки, грязь подсыхает, земля напитывается силой, после ливня слышна перекличка птиц. Цветы растут как сумасшедшие, закрашивая луг сплошным лиловым цветом.
Я уже приближаюсь к дому, когда оттуда, хлопнув дверью, вылетает Эвелин. Секундой позже появляется Томми.
– Эви, стой! Наорала, значит, на маму – и бежать?
– И что она мне теперь сделает? Отправит с глаз долой? – усмехается Эвелин, обернувшись к брату.
– Что тут у вас?
Томми, увидев меня, замедляет шаг. Эвелин несется по направлению к Бернард-бич.
– Пойми, ты сейчас сама ей на руку играешь! Она и так думает, что ты совсем совесть потеряла… – кричит Томми вслед сестре.
– Это она бессовестных не видела!
– …И что ты неблагодарная!
– А за что ее благодарить? – остановившись, удивленно говорит Эвелин. – Тоже мне счастье – два года реверансы разучивать! Я не собираюсь жить, как она. Вечно торчит дома и ждет папу с работы. Одно и то же каждый день!
Эвелин снова пускается бежать, напоследок крикнув:
– Нет уж, лучше умереть!
– О чем это она? – спрашиваю я.
– Мама отправляет Эви в Бостон к тете Мэйлин.
– Что-о-о?
Я останавливаюсь на полпути, а Томми вырывается вперед.
– Да, в конце лета. Мы сами обалдели.
Он машет рукой, пытаясь на бегу посвятить меня в детали этого странного плана.
– Ничего не понимаю. К тете Мэйлин?
– Ага.
Насколько я знаю, миссис Сондерс много лет не общалась с сестрой, и эту тетю Мэйлин никто из нас не видел. Она сбежала из дома в семнадцать лет – история весьма туманная и противоречивая, из разряда городских легенд. Известно, что тетя свободолюбива и сумасбродна… Что-то здесь не сходится.
– А почему ваша мама хочет отправить к ней Эвелин?
– Чтобы Эви научилась вести себя как леди. Тетя Мэйлин работает учительницей в каком-то модном пансионе для девчонок – школа миссис Мейвезер или что-то в этом роде. Туда просто так не поступишь, нужны связи.
Добегаем до Бернард-бич. Эвелин сидит на песке. Мы подходим к ней осторожно, без резких движений, словно к загнанному зверю, и садимся рядом. Она делает вид, что нас не замечает, а сама кипит от злости. Отточенным взмахом руки Томми бросает в воду плоский камешек, и тот летит, отскакивая от поверхности – раз, другой, третий.
– Эви, посмотри на ситуацию с другой стороны. Это шанс уехать из Стони-Брук, пожить в настоящем городе, познакомиться с новыми людьми. Приключение, понимаешь? Я бы все за это отдал.
– Поезжай тогда вместо меня, – бормочет она из-под спадающих на лицо волос.
Я не узнаю Эвелин: куда делась ее улыбка? Сидит со сжатыми губами, щеки в нежных веснушках побледнели.
– В школу, где куча девчонок? Еду немедленно!
Томми, ухмыляясь, толкает меня локтем.
Удивительно, как они похожи! Через несколько недель Эвелин исполнится пятнадцать, а Томми семнадцать. Дни рождения у них с разницей всего в два дня, но за близнецов их принимают вовсе не поэтому. Они оба, в отличие от меня, уверены в себе, знают себе цену – мне даже завидно, – а еще им присущ дух авантюризма, благодаря которому они (а за компанию и я) в равной степени как попадают в неприятности, так потом из них и выпутываются.
Они неразрывно связаны: брат и сестра, лучшие друзья. Каково это, мне не понять – я в семье единственный ребенок. Одиноким при этом я себя точно не чувствую: я влился в компанию Томми и Эвелин словно карта, которой не хватало у них в колоде.
Под предводительством Томми мы по тропинке, которую в полнолуние иногда затапливало, бегали к морю. К концу лета нашим задубелым пяткам уже были нипочем острые камни и обжигающий песок. Мы плавали к Капитанской скале (у нее была мощная подводная часть, а верх выступал из воды, предупреждая моряков, что надо держаться подальше) и на ощупь искали мидии, висевшие на ее скользких боках гроздьями, словно виноград. Набирали столько, что хватало на целое ведро, а затем плыли обратно, вскарабкивались на деревянный причал и лежали в изнеможении, обсыхая под полуденным солнцем. Разбив раковины голыми пятками, доставали оттуда склизкую мякоть, белую или ярко-оранжевую, а затем в качестве приманки крепили ее прищепками к бечевке и усаживались бок о бок, свесив ноги с причала. Опускали самодельные удочки в воду и ждали, когда клюнет краб. У меня нет воспоминаний о нашей первой встрече: ее как таковой, наверное, и не было, раз дома наших семей стояли рядом на протяжении многих поколений. Я и правда не знал, как это: жить без них. Пытаюсь представить, что следующие два года Эвелин будет далеко, но вижу только отпечаток на песке между нами, где ей самое место.
– Представляю, что там за девочки! Ужас ужасный.
Эвелин держит между колен веточку и выводит на песке небрежные круги.
– Да нормальные они будут, вот увидишь, – говорю я.
– А если они ужас ужасный, но при этом красивые, привози их сюда, ладно? – просит Томми.
Уже с улыбкой, Эвелин тыкает брата в плечо.
Мы проводим лето вместе, и она уезжает на целый год. У нас с Томми все по-прежнему: ходим в школу, делимся новостями с фронта и помогаем моим родителям восстанавливать гостиницу, поврежденную ураганом в тридцать восьмом.
Хотя ураган разразился два года назад, в памяти все свежо, мы до сих пор зализываем раны. В тот сентябрьский день, как и на протяжении всего лета, стояла душная жара. Мне было пятнадцать. Мы с Томми и Эвелин после школы бултыхались на волнах; мама снимала с веревки белье, потому что начался дождь. И тут вдруг налетела разгневанная стихия. Вместе с перепуганными гостями мы спрятались на чердаке и, вцепившись в тяжелые сундуки и друг в друга, сидели там за наглухо закрытыми ставнями в надежде защититься от штормового ветра и проливного дождя. Вышедшая из берегов вода ворвалась в двери и окна, переломала столетние клены, оборвала линии электропередач и отправила мебель в свободное плавание.
Из дома мы выползли мокрые, потрясенные – пришлось пробираться через высокую воду и грязь – и оценили масштаб последствий. Опоры деревянного причала раскололись, как зубочистки, прибрежные летние домики сбило со свай и утащило подальше от моря или превратило в груды обломков. Томми и Эвелин нашли меня возле перевернутой керамической ванны, и мы молча постояли рядом. Мама упала на колени в темную вздыбленную землю и, схватившись за обнажившиеся корни поваленной сосны, зарыдала. Отец обнимал ее за трясущиеся плечи.
Дом Сондерсов обрел свое привычное великолепие уже через несколько месяцев после урагана. Мистер Сондерс позвал своих рабочих, заплатил им, и, пока он был на работе, они отскоблили от плесени оштукатуренные стены, сняли ковры и провели другие восстановительные работы. Об урагане напоминал только голый двор, прежде засаженный взрослыми деревьями. Мы же с последствиями пока не справились; папа расстраивался, разглядывая за ужином пустые комнаты и грубо обтесанные стены. По просьбе Томми мистер Сондерс устроил моего отца на свой завод по производству судовых двигателей в Гротоне – работать на конвейере. Мама посменно дежурила в Красном Кресте на распределении гуманитарной помощи; на расчистке улиц трудились ребята из рузвельтовского Управления общественных работ.
Папа говорил, что это все временно, пока не накопим денег на ремонт «Устричной раковины». Но и сейчас, два года спустя, как только его тарелка с ужином пустеет, он спешит в гараж и работает до поздней ночи, собирая мебель из обрезков древесины. Мама ходит взад-вперед и наводит в гостинице (в которой, правда, нет постояльцев) порядок, обеспокоенно поглядывая на папу через окно: его силуэт вырисовывается в окошке гаража на фоне низко висящей голой лампочки. Иногда я вижу, как они обнимаются. Когда мама решает, что уже поздно, то пробегает к папе по мокрой от росы траве и, обхватив за то место, где должна быть талия, тащит его спать. Он упирается, потом уступает.
Хотя мы и занимаемся привычными делами, Стони-Брук какой-то не такой без Эвелин. Я хожу нервный, напряженный, будто силюсь что-то вспомнить, сам не знаю что. Все жду, что она появится, прижмется носом к окну или по дороге из школы будет ехать за нами на велосипеде. Понятно, что Томми без нее тяжело, но неожиданно и мне тоже очень ее не хватает.
– Помнишь, как в детстве Эвелин гонялась за близнецами Кэмпбелл с гигантским крабом-пауком?
Я вдруг замираю с занесенной над новыми оконными наличниками малярной кистью. После этих слов во мне что-то сжимается, душа не на месте. Я не могу выбросить ее из головы: вот Эвелин щеголяет в комбинезоне, доставшемся ей от Томми, вот она, запрокинув голову, хохочет, а вот стоит на коленях в солоноватом иле и голыми руками выуживает оттуда моллюсков.
Томми ноет:
– Будем надеяться, ради всеобщего блага, что в Бостоне нет крабов-пауков.
– А может, ее отправят домой пораньше? Ну типа выгонят за плохое поведение? – с деланой небрежностью спрашиваю я.
– Шутишь? Я очень удивлюсь, если она вообще вернется.
– В смысле?
– В Стони-Брук скукота. Если бы меня отправили в Бостон, я бы сроду не вернулся.
– Ты о чем? Она любит Стони-Брук.
Томми вытирает лоб рукой, оставляя на нем белую полоску краски.
– Любила. Потому что раньше нигде не была. Ты правда хочешь здесь прожить всю жизнь?
Этот вопрос никогда не приходил мне в голову. Я окидываю взглядом «Устричную раковину», построенную моими прадедом и прабабушкой в девятнадцатом веке. От плесени мы избавимся и сгнившие доски тоже заменим, а значит, гостиница снова откроется. Однажды я стану в ней хозяином и, как мои родители, как их родители, буду растить здесь своих детей. Четыре поколения Майерсов жили на берегу пролива Лонг-Айленд, мои дети станут пятым. Пять поколений бегают по тому же песку, учатся плавать в тех же волнах. Нет другого места, к которому бы столь прикипела моя душа, только это место мне родное, только здесь я чувствую себя дома.
– Меня Стони-Брук устраивает.
Ее невозможно не заметить, когда она выходит из поезда: сияющий маяк среди серого смога мужчин в пиджаках и шляпах. Но только когда она уже почти подходит к нам, я понимаю, что это Эвелин. Даже Томми застигнут врасплох. Вытягивая шею, он осматривает оживленный Нью-Лондонский вокзал Юнион-Стейшен в поисках знакомого лица, как вдруг чьи-то руки обвивают его шею. Мы ждали Эвелин. Но эта девушка – женщина! – которая, покачивая кожаным чемоданом и щедро раздавая прохожим улыбки, плывет через толпу, нам незнакома.
Платье цвета диких фиалок, что растут на лугу между нашими домами, плотно облегает изгибы тела. Волосы уложены на одну сторону и заколоты так, что подчеркивают глаза. Я раньше не замечал, что они у нее в зеленую крапинку. Эвелин теперь не просто миниатюрная, а стройная и женственная. На ногах у нее туфельки – начищенные, на каблуках, – хотя в каждом воспоминании я вижу ее босиком.
Вдалеке раздается гудок поезда, ранняя летняя жара обдает удушливой волной. В груди становится тесно, во рту пересыхает.
Томми держит ее за плечи на расстоянии вытянутой руки.
– Где же моя сестренка?
Вертит ее туда-сюда, делает вид, что заглядывает ей за спину.
– Куда делась Эвелин?
Томми всегда кажется мне выше, чем он есть на самом деле, – оживленными жестами и энергичным голосом он заполняет пространство, – но сейчас, когда она на каблуках, они почти одного роста. Эвелин хихикает, и уже от этого мне становится хорошо на душе. Она поворачивается ко мне и обхватывает за талию. От нее пахнет дивными неведомыми цветами.
– Как я рада тебя видеть, не представляешь!
Эвелин, сияя, хватает нас за руки, а брови у нее ползут вверх: значит, сейчас она расскажет что-то интересное.
– Вы упадете, когда узнаете, какой у меня был год!
Томми кивает.
– Понятия не имею, что там с тобой делали, Эви, тем не менее результат налицо. Мама грохнется в обморок.
Эвелин запрокидывает голову и хохочет. В груди у меня разливается тепло, будто туда прокрались солнечные лучи, рука горит в ее ладони. Она смотрит на меня, затем на свои туфли и ослабляет хватку.
– Не обольщайтесь. Я собиралась приехать в каком-нибудь неприглядном виде, но тогда ее разорвало бы от злости. Не хочется еще и от мамы получить на орехи. Мне школы хватило – тете Мэйлин не раз приходилось за меня заступаться. Мягко говоря, я не числилась у директрисы в любимчиках.
– Почему-то не удивлен, – хмыкает Томми.
– Что Мэйлин из себя представляет? – спрашиваю я. – Такая же, как про нее рассказывают?
– Да, вам надо с ней познакомиться. Она просто невероятная! Единственная, кто интересно преподает. Мы читаем, счастье-то какое, Фолкнера, Вулфа, сестер Бронте… – тут Эвелин ловит наши непонимающие взгляды. – Ага, до вас не доходит… Ладно, просто поверьте: она чудесная. Все девчонки ее обожают. Даже странно, что они с мамой сестры.
Томми наклоняет голову, готовый, как обычно, сгладить острые углы в отношениях Эвелин с матерью.
– Да нормальная у нас мама, Эви.
– Конечно, тебе легко говорить! Ты же ее золотой сыночек-ангелочек.
Какой бы жесткой ни была их мать по отношению к Эвелин, когда дело касается сына, ее железная броня дает трещину, она становится уступчивой и нежной.
– Да, я такой! – подмигивает Томми.
Эвелин качает головой, берет нас под руки и с преувеличенной вежливостью говорит:
– Ну что ж, не могли бы два прекрасных джентльмена проводить леди домой?
Томми приподнимает невидимый головной убор и берется за чемодан. Я смеюсь, почему-то более высоким голосом, чем обычно, и ужасно от этого смущаюсь. Я остро чувствую, какая у Эвелин нежная кожа на руке с внутренней стороны – там, где она касается моей. Эвелин расправляет плечи и выпячивает подбородок, демонстративно улыбаясь всем, кто проходит мимо.
В последующие ночи она мне снится: просто в фиолетовом платье, или на цветущем лугу, или обнаженной с цветами в волосах. Я не могу вспомнить ни дня, когда мы с Эвелин оставались бы наедине, но сейчас это все, чего я хочу. Мне нужно понять, насколько она изменилась. Посмотреть, осталось ли в ее жизни место для меня. Поразительно, как мало я ее знаю, хотя мы и росли столько лет вместе у одного моря.
Честно говоря, хорошо, что мы какое-то время провели порознь, и я увидел Эвелин по-новому. С другой стороны, как Томми отнесется к тому, что я воспылал чувствами к его сестре? Я краснею, вспоминая свои сны. Он мой лучший друг, он мне как брат. Вряд ли он обрадуется этим переменам и поймет мое желание смешить его младшую сестру или держать ее за руку.
Я не могу небрежно пригласить Эвелин на свидание, присвистнув ей вслед, как делает Томми, когда мы выбираемся в город. Девушки хохочут и, хотя и видят, что он просто заигрывает, все равно на него западают. Томми берет меня с собой, чтобы составить компанию подружке той девушки, на которую он положил глаз. Иногда такая подружка ко мне прижимается, мы целуемся, но сердце у меня никак не отзывается на прикосновение ее губ.
В общем, не знаю, что и думать. Это ведь Эвелин. Эвелин, которая вместе с нами барахталась в песке во время борцовских поединков, соперничала в дальности плевков и пригоршнями ела дикую ежевику, размазывая сок по подбородку. Эвелин, которая приставала ко мне, требуя покатать на спине, или до икоты смеялась над шутками Томми. Эвелин, которая теперь расправляет плечи, чтобы подчеркнуть изгибы тела под тканью платья. Эвелин, чей сладкий аромат меня околдовывает, от чьего прикосновения у меня подкашиваются колени. Эвелин, которая после летних каникул снова уедет в школу.
Сегодня у Томми выходной, и они оба заскакивают в гостиницу по пути на пляж и уговаривают меня на пару часов сбежать.
Томми бросает мне полосатое полотенце.
– Как в старые добрые времена, пока Эвелин не уехала и окончательно не превратилась в леди.
Я ухмыляюсь.
– Нам бы этого совсем не хотелось.
Эвелин смеется, и мой рот тоже растягивается в глупой улыбке.
По Сэндстоун-лейн она ведет нас к Бернард-бич. Поверх купальника на ней желтое хлопчатобумажное платье, и я представляю: вот она расстегивает пуговицы, вот она его снимает… Слава богу, никто не может прочитать мои мысли, которые меня самого удивляют, но мне вовсе не хочется их гнать от себя. Солнцезащитные очки скрывают ее глаза, и я задаюсь вопросом, какого они сейчас цвета, мне нужно знать точный оттенок голубого или зеленого.
Песок под ногами еще прохладный, потому что утро; впрочем, солнце уже припекает шею. Эвелин бросает очки на покрывало и мчится к воде. На ходу она скидывает платье; оно несколько секунд летит за ней, а потом тряпочкой падает на песок. Эвелин шлепает ногами по прибрежной пене, ойкая от холода, пробирается сквозь легкие волны дальше. Мы с Томми стягиваем с себя рубашки и кидаемся за ней. Я ныряю с головой, ледяная вода впивается в кожу, стучит в ушах, окружает меня со всех сторон, приглушая звуки. Выныриваю на поверхность; вокруг меня снова воздух, звуки чистые и резкие. Эвелин лежит на спине, из воды выглядывают розовые пальцы ног, высокая грудь вздымается, бледное лицо поблескивает, как раковина моллюска изнутри. Когда волны опускаются, мелькает белая полоска ее живота, словно кусочек луны, а потом волны снова его закрывают. Томми уже уплыл далеко, выбрасывая над волнами загорелые от работы на верфи руки. Я могу встать на дно, однако продолжаю бултыхаться, согреваясь рядом с Эвелин; наблюдаю, как она покачивается в слабом течении, а вода то наливается ей на живот, то стекает.
– Здорово, что ты приехала.
Я говорю тихо, да еще и уши у Эвелин наполовину в воде. Она не отвечает – наверное, не слышит. Потом вздыхает, но не от усталости или огорчения – это вздох счастливого человека, который просто не может сдержать эмоций.
Через секунду она эхом откликается:
– Здорово, что я приехала.
Она открывает глаза и смотрит на плывущие над нами бесконечные облака. Кожа у нее в мурашках от холода; еще не сезон, июньская вода не прогрелась, ей далеко даже до приятно прохладной июльской температуры, не говоря уж об августовской воде, полностью пригодной для купания. Полоска полупрозрачных красноватых водорослей проплывает мимо бедра Эвелин и возвращается с волной обратно, откуда пришла.
У меня вдруг само собой вырывается: