– Да… Вы не страдаете излишнею снисходительностью к людям, – обратилась Вера Корецкая к Сычовой. – Можно ли требовать, чтобы девушка, только что соскочившая со школьной скамейки, все понимала? Когда мы с Танею выходили из института, то каждая из нас первое время тратила на шляпки и тряпки все деньги, забывая о калошах. Эта, как вы называете, «разодетая кукла» могла бы жить припеваючи в том богатом кругу, в который закинула ее судьба, а она всеми силами рвется в круг людей работящих и образованных. Но по вашим человеконенавистническим теориям за то только, что она надела модное платье, которое и сделали-то ей ее родственники, ее следует с позором вышвырнуть из порядочного круга…
Вдруг Якушкин вскочил с своего места и на дьяконский лад произнес тонким, пронзительным дискантом:
– Не мешайте детям приходить ко мне, ибо таковых есть царствие небесное!
Все громко расхохотались.
– Когда Сычова приглядится к платью вашей родственницы, она не будет так строго относиться к ней… Ведь вот же мне она прощает мои кораллы! – проговорила Очковская, указывая на нитку красных кораллов на шее, нарушавших однообразие ее скромного черного туалета.
– Я-то никому не прощаю подобных пошлостей, только не хочу с вами говорить об этом… Ведь для вас это все равно что горох в стену! Это вам Корецкая все извиняет… Здесь вообще царствует удивительная справедливость: одной все прощают, потому что она родственница, другой – потому, что она вечно лижет Зинку и сует ей конспекты…
Вера вспыхнула и резко крикнула:
– Зачем только вы являетесь к нам? В нашем доме вы встречаете разодетых кукол и даже таких взяточниц, как я, которая за конфекты Зине извиняет всякую пошлость!
Николай Петрович Ваховский в это время уже встал из-за стола и прохаживался со Слепцовым; указывая ему глазами на Сычову, он проговорил:
– Какой ехидной может сделаться женщина, попирающая законы естества!
Сычова действительно представляла характерный тип озлобленной старой девы; никого не любя, она заботилась только о своем здоровье: приходила в ужас от сквозняков, брюзжала на чужую прислугу за плохо вытертый стакан, с ненавистью обличала тех, кто имел привычку хорошо одеваться, но более всех возбуждали ее злобу женщины, пользовавшиеся всеобщею любовью. Она бывала решительно во всех домах известного круга людей, хотя никто не приглашал ее к себе, никто не приводил ее к знакомым. Лишь только узнавала она, что в том или другом семействе устраиваются «фиксы», даже если то были люди, которых она никогда не встречала раньше, она смело являлась к ним, без всякого стеснения заявляла, что желает познакомиться, и с тех пор никогда не пропускала у них вечеринки, даже в том случае, если хозяева не скрывали антипатии к ней. По своей наглости или скудоумию она не обращала ни малейшего внимания на то, как к ней относятся, продолжала всюду бывать и переносить сплетни из одного дома в другой. Обучаясь акушерству и всегда надевая одно и то же платье, грязное и истрепанное, она, видимо, находила, что этого совершенно достаточно для того, чтобы считать себя особой передовой и прогрессивной, и с великим злорадством обличала каждого, кто сколько-нибудь отступал от предписанной в то время простоты в одежде или обнаруживал недостаточно радикальное исповедание веры. Щедрин говорит, что «ко всякому популярному общественному течению неизбежно примазываются люди, совершенно чуждые его духу, но ухватившие его внешность. Доводя эти внешние признаки до абсурда, до карикатуры, пользуясь популярным общественным движением в интересах личного самолюбия, карьеры или еще более низменных выгод, такие личности только опошляют движение и приносят ему глубокий вред». Эти слова можно было вполне приложить к Сычовой.
Шум и оживление усиливались: многие встали из-за стола и прохаживались, другие группами сидели и стояли во всех комнатах квартиры. Позже других явившиеся садились за стол, закусывали и сами наливали себе чай.
– Отрежьте-ка мне колбасы, – просит один свою соседку.
– Извольте… Нужно бы покрасивее, да лучше не умею, – отвечают ему, подавая.
– Бросьте это… Вы все убиваетесь по отсутствию красоты, а вам бы давно пора понять, что настоящая красота в том, чтобы избавить человека от голода.
Таня схватила меня за руку, когда я проходила мимо нее, и усадила за стол подле себя.
– Можете себе представить, – говорит она, – ищу Павла Ивановича (Якушкина) повсюду и наконец нахожу его в кухне: он свернулся калачиком, подложил под голову свою котомку и спит себе преспокойно. Дуняша предлагала ему диван в моей комнате, наконец, свою собственную кровать, но он наотрез отказался, говорит, что в чистом месте все перепачкает, и улегся в кухне на полу.
– Вот молодчина так молодчина! Такой человек, как он, отрешившийся от всех барских привычек, условностей и затей, имеет полное право считать себя свободным от пошлых предрассудков! – восторгалась молодежь.
– А это что же? – спросил один студент, когда Дуняша поставила на стол подносик с несколькими бутылками пива и графинчик с водкой. – Ведь на наших собраниях уже давно решено вывести пьянство! Оно не только гнусно само по себе, но гнусно и тем, что напоминает пошлый разгул помещиков!..
– Какой тут разгул! – конфузливо и как-то боязливо оправдывалась Таня. – Якушкин уже старик и «без мокренького», как он выражается, не может существовать. Такому человеку можно, кажется, оказать маленькое снисхождение…
– А это, Кочетова, уже прямо подло с вашей стороны… – напал на нее один из студентов. – Раз решено не угощаться спиртными напитками, это правило должны соблюдать все и не делать из него исключения ни для стариков, ни для знаменитостей, если они желают быть в нашей компании. Ведь иначе выйдет, что мы признаем авторитеты.
– Правильно! К черту авторитеты!.. – на все лады кричала молодежь.
– Нельзя же отрицать все авторитеты, например авторитет родительской власти, – вдруг робко заметила я, в первый раз в этот вечер раскрывая рот.
– Не потому ли следует соблюдать авторитет родителей, что они породили вас? Им самим это было только приятно!.. – отрезал самый юный из студентов, известный под прозвищем «Экзаменатор» (по фамилии Петровский), только что усевшийся подле меня, производивший впечатление мальчика-подростка, гимназиста даже не старших классов. Черты лица его были очень мелки, носик крошечный, вроде придавленной пуговки, и вздернутый вверх, что придавало ему задорный, комический вид, тем более что он всегда рассуждал о серьезных материях. – Разве вам не известно, – опять обратился он ко мне, – что наши отцы и деды были ворами, стяжателями, тиранами и эксплуататорами крестьян, что они с возмутительным произволом относились даже к родным детям? – После длинной тирады он немного передохнул, но вдруг лицо его озарилось «адской насмешкой», и он, наклоняясь ко мне, спросил:
– Может быть, вы и насчет «боженьки» не вполне осведомлены?
Этот вопрос показался мне до невероятности пошлым, а нотка снисходительного покровительства и иронии в его словах страшно взбесила меня: краска негодования залила мое лицо, и, ничего не ответив ему, я встала и перешла на свободное место у противоположной стены.
Петровский, которого называли «Экзаменатором», потому что он, чуть не в первый раз встретившись с человеком, сейчас же спрашивал, читал ли он ту или другую книгу, имеет ли понятие о том или другом, был в то же время ретивым развивателем и пропагандистом и, вероятно, страдал настоящей манией, зудом, который заставлял его выкладывать другим все, что он сам только что узнавал. Не получив от меня поощрения к дальнейшему распропагандированию моей особы, он уже через несколько минут расхаживал с девочкой лет пятнадцати – шестнадцати, особенно бедно одетой, с умненькими и живыми глазками. От «сестер» я узнала, что ее зовут Манею, что она ученица одной из них и дочь портнихи, которая в то же время отдает внаем комнаты студентам, а те бесплатно обучают ее дочь, что она учится со страстью, проявляет большие способности к ученью и серьезный интерес ко всему, что слышит и читает.
Маня с «Экзаменатором» уселась против меня; он имел вид репетитора-гимназиста, а она – его ученицы; он спрашивал, она отвечала, благопристойно сложив ручки на коленях и со страхом поглядывая на своего учителя, как бы желая удостовериться, не проштрафилась ли она перед ним тем или другим ответом.
– Понимаете, Маня, я уже вам говорил, что вы раз навсегда должны установить одну общую точку зрения, которая поможет вам узнать, к чему должен стремиться человек. Что же, знаете вы это теперь?
– Вот это, что вы сейчас сказали, я как будто не очень поняла, – говорила Маня, конфузливо обдергивая свои рукава. – Только все же я догадываюсь, о чем вы хотите меня спросить… Видно, то же самое, что и Федор Алексеевич мне намедни говорили…
– Сколько раз я вам уже замечал, чтобы вы никогда не употребляли множественного числа там, где нужно единственное. Это не только неправильно, но и унизительно для человеческого достоинства: все люди равны, и вы совершенно такой же человек, как и Федор Алексеевич. Пожалуйста, продолжайте.
– Я хотела сказать… что эти слова… я узнала от Федора Алексеевича… и уж они мне так пондравились… так пондра…
– Ах, боже мой, Маня, понравились, а не пондравились!..
Маня, видимо так горячо желавшая познакомить его со словами, которые пришлись ей по душе, но грубо прерванная своим ментором, как-то вся съежилась и растерялась.
– Простите, пожалуйста, я знаю, что вы все говорите на мою же пользу… только уж такая я злосчастная: чуть что у меня в голове – все и поспутается…
При этих словах юнец вздрогнул, – они точно ударили его хлыстом по лицу. Он так вспыхнул от стыда, что слезы навернулись у него на глаза. Он схватил руки Мани и, горячо пожимая их, просил простить его за нетерпение:
– Сам знаю, что бываю мерзавцем и свиньею… и, право же, это оттого, что мне так хочется, чтобы все поскорее узнали то, что я сам знаю. Простите меня, Манечка, и скажите то, что вы хотели сказать…
Она с минуту смотрела на него в замешательстве и теребила свои рукавчики. Наконец улыбнулась и сразу проговорила, точно затверженный назубок урок, без малейшей запинки, и с лицом, сияющим радостью:
– «Человек должен стремиться к благополучию наибольшего числа людей». Ведь вы это хотели меня допросить? И я, ей-богу же, понимаю это. Мне радостно, даже очень радостно это…
– Прекрасно, Маня, вполне правильно… Но не забывайте, что и при этом нужно разбираться в том, какое благополучие желательно, какое – нежелательно; следовательно, необходимо уметь еще отличать добро от зла, хорошее от дурного. Впрочем, по всему, что я слышу о вас за последнее время, я вижу, что вы начинаете уже кое в чем серьезно разбираться… Ну, а вот вы, барышня, – обратился он ко мне. – Что вы понимаете под добром и злом? Я вижу, конечно, что вы в моднеющем пансионе воспитывались, но ведь там больше насчет «parlez fran?ais» и «tenez vous droite»[9 - «говорите по-французски»… «держитесь прямо» (фр.).], но едва ли давали вам рациональные понятия о добре и зле. Если же, паче чаяния, вы это понимаете, потрудитесь высказаться.
Я в упор посмотрела в лицо юнца, которое, когда он конфузился, носило такое простое, милое, детское выражение, но теперь по-прежнему было комично-торжественно. Меня до невероятности злило, что он, этот мальчишка, осмеливается брать со мной, как мне казалось, неподобающий тон, и я запальчиво и, сколько сумела, язвительно ответила:
– Вы очень комичны и навязчивы, господин экзаменатор!
– Тут нечего злиться. Когда вы чему-нибудь путному научитесь, старайтесь не хранить это только про себя… Если же вам вдолбили какую-нибудь глупую теорию или неправильное понятие, пользуйтесь случаем, чтобы избавиться от вздора.
Меня все более смешила его манера держать себя, говорить и поучать, но высказанная им мысль казалась мне правильною и серьезной.
– Почему же вы думаете, что я не умею отличить добра от зла? Я, вероятно, не хуже вас знаю, что понятия об истине и лжи, о добре и красоте, о высоком и низком – вечны, как божий мир, и во все времена будут и были одни и те же.
– Вот и оказывается, что у вас ерунда в голове! Так слушайте же и зарубите себе на носу: понятия и взгляды на нравственность меняются сообразно с духом времени, а вовсе не уподобляются каменным глыбам. Я вам сейчас поясню примером: прежде драли крестьян розгами и плетьми, брали взятки, родители насильно выдавали дочерей замуж за богатых, – и все находили это в порядке вещей, считали добрым и хорошим то, на что теперь каждый культурный человек смотрит с отвращением.
Теперь уже более, чем его резкими выражениями, я была уязвлена тем, что и этот, как мне казалось в ту минуту, не крупного полета юнец мог так отбрить меня. Переконфуженная до невероятности, я отправилась слушать разговоры в соседнюю комнату, куда шли и другие.
– Так вы думаете, батенька, присоседиться к государственному пирогу? – укоризненно говорил медик Прохоров своему земляку, молодому человеку по фамилии Кондратенко, недавно окончившему университетский курс.
«Что это за „государственный пирог“? Что может означать подобное выражение?» – ломала я себе голову. Меня приводило в отчаяние, что такая масса слов, выражений и понятий были недоступны мне даже в простом разговоре.
– Что же делать, – было ему ответом, – если помимо службы я ничем другим не могу обеспечить существование моей семьи! Я не одарен никакими талантами, во мне нет и способностей для того, чтобы заниматься какою-нибудь свободною профессиею: я не могу быть ни ученым, ни профессором, ни художником, ни артистом, ни писателем. Уроки, которые давали мне возможность существовать хотя кое-как, и те кончаются, и я остаюсь без всяких средств, а между тем мне подвертывается чиновничье место…