Оценить:
 Рейтинг: 4.5

На заре жизни. Том первый

<< 1 ... 16 17 18 19 20 21 22 23 24 ... 43 >>
На страницу:
20 из 43
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Затем он быстро подошел к столу, дрожащими руками налил и выпил стакан воды, сел на диван и, обратив лицо в сторону матушки, вдруг закричал во все горло: «Жила! Кремень-баба! Выжига! Из родных детей выпила кровь!.. Теперь взялась за меня! Нет-с!» И вдруг, запрокинув голову за спинку дивана, он захохотал… Но, боже мой, как он захохотал! Его безумно-дикий, раскатистый смех с каким-то горловым высвистом, как мне казалось, потрясал стены нашего дома, был ужасающим громом перед жестокой грозой. С криком испуга бросилась я вон из комнаты; по моим пятам бежали матушка и Саша, и мы трое юркнули в детскую. Совершенно растерянные и подавленные, мы не произносили ни слова, только все крепче жались друг к другу, а звуки дикого, безумного хохота все еще продолжали доноситься к нам и, казалось, могли прекратиться, только порвав нить жизни этого злого гения нашей семьи.

– Нюта, бедная, одна! – вдруг, точно очнувшись, вскричала Саша, вырываясь из объятий матушки, и побежала на помощь сестре.

Хохот наконец прекратился: из открытой двери нашей комнаты к нам доносился шум какой-то возни, но мы сидели молча, пока не вошла Саша. Она рассказала нам, что с Савельевым, по-видимому, был сильный припадок (тогда каждую внезапную нервную болезнь у взрослых называли припадком, а у детей – родимчиком), после чего он вдруг так ослабел, что не мог сам встать с дивана, но что теперь он несколько успокоился: Дуняша и Нюта отвели его в спальню.

Вот отрывок из дневника Саши по этому поводу: «Ужасающий хохот Савельева будет долго раздаваться в моих ушах. Как он напоминает мне хохот другого человека, который я слышала с год тому назад. Когда однажды мы, пансионерки, отправились за город гулять с нашею учительницею, из открытого окна одного дома вдруг раздался такой же ужасающий хохот. Мы страшно испугались и пустились бежать. Учительница рассказала нам, что она знакома с хозяевами этого дома, что в нем живет сумасшедший с своею матерью, женою и детьми, что в его комнате безотлучно Дежурят два здоровенных мужика, так как он пытается бегать по улицам нагишом и, если недосмотреть, бросается с ножом на своих близких. Феофан Павлович – странный до дикости человек, но не сумасшедший же он? Он ни на кого не бросается с ножом, не выскакивает голый на улицу, не говорит совершенной бессмыслицы, но он – человек, вполне лишенный моральных чувств… Как посмел он так опорочить мамашеньку, к которой все кругом относятся с величайшим почтением? Как дерзнул он при своей жене осыпать ее родную мать возмутительными эпитетами? О, если б я была мужчиной, я считала бы своим долгом вызвать его за это на дуэль! Как ужасно думать, что судьбу моей сестры без любви с ее стороны, против ее воли вручили этому ужасному человеку! Ведь нельзя же сказать, что Нюта согласилась на этот брак потому, что она видела во сне тетю Анфису, которая приказала ей не идти наперекор матушкиному желанию. Нет, нет и тысячу раз нет! Ей и привиделся этот сон только потому, что она, по кротости своего характера, находила невозможным продолжать противоречить матушке; она прекрасно поняла, что в конце концов матушка все-таки выдала бы ее замуж за Савельева.

Мой незабвенный покойный отец был против того, чтобы силою заключать браки между крепостными, – и матушка считала своею обязанностью соблюдать этот завет. Почто же она нарушила его относительно своей родной дочери? Судьбу сестры она бросила на алтарь семейных интересов, но ведь и эти интересы должны же иметь свой предел! Ведь если их ставить превыше облаков ходячих, тогда во имя их следует задушить в себе всякую совесть, с легким сердцем убивать ближнего, воровать, торговать своею честью! Ведь это же ужасно, и такие расчеты возмутительны, даже… как мне это страшно написать… преступны, и мамашенька совершила над своею дочерью преступное насилие. И вот само провидение покарало ее за это, – ее расчеты не оправдались. Савельев, наподобие духа тьмы, как исчадие ада, как настоящая гадина преисподней, адски-злобно ей в глаза высмеял ее расчеты… Всю ночь об этом продумала я и, несмотря на мое почтение, дочернюю преданность и привязанность к дорогой для меня матери, не могла унять, не могла заглушить крика моего возмущенного сердца… Оно, как маятник часов, тикало мне в уши: „Моя родная мать поступила со своею дочерью безжалостно, жестоко, преступно!“ За мою мать я готова идти в огонь и в воду, беспрекословно, до последнего вздоха буду трудиться для нее и для семьи, но насиловать мои чувства, которые принадлежат только мне, только мне одной, я бы не позволила и ей, моей родимой матушке! Если бы я была на месте Нюты, я наотрез отказалась бы от навязанного мне брака, даже если бы матушка грозила мне своим проклятием, грозила бы лишить меня своей материнской любви! Господи! Если ты всесильный, если правда то, что помимо твоей воли с нашей головы не может упасть и волоса, уйми ропот моего сердца, уничтожь во мне сомнения насчет твоего существования, дурные чувства к матушке и непочтительные мысли о ней! Если ты существуешь, облегчи страдания моей несчастной сестры! Ведь она же ни в чем не повинна!

Вчера, когда мы сидели втроем после припадка Савельева (несчастная младшая сестренка ничего не видит, кроме самых неподходящих для ее возраста семейных сцен), к нам вошла Нюта.

– Наконец-то и ты заглянула к нам! Почему ты точно избегаешь нас? Почему никогда не приходишь посидеть с нами? – Вот какими словами встретила ее матушка. Глаза сестры были сухи, но она имела вид совершенно измученный. Она еле выдавливала из себя слова: „В первый раз заснул, – вот и пришла. А то когда же? Ведь и по ночам он часто не спит… Куда пойду, – и он за мной…“ С этими словами Нюта вдруг припала к матушкиному плечу и взяла ее за руку. „Если вы его выгоните… он и меня возьмет с собою… Ведь и теперь он меня тиранит… а тогда у него и всякий страх пропадет… Мамашенька! Не губите меня окончательно…“ И она закрыла лицо руками, но не плакала, вероятно потому, что уже раньше выплакала все слезы.

– Нюта, Нюта! Родная моя! Я!.. Я тебя загубила! – отчаянно рыдала матушка, прижимая сестру к своей груди. – Ведь выгнать-то я его хотела, чтобы избавить тебя от него.

– Поздно!.. Он и под землею меня найдет».

Очень скоро после описанного происшествия на матушку обрушилась новая беда. Как-то с почты ей подали объемистый пакет; в нем было несколько почтовых листков, исписанных мелким почерком моего старшего брата Андрюши, и тут же вложено было другое запечатанное письмо. Как только матушка пробежала первую страницу, она с ужасом схватилась за голову. Она долго не могла отвечать на вопросы Саши, несколько раз вслух принималась читать злополучное письмо брата, но слезы душили ее, и она опять начинала рыдать.

Андрюша прежде всего умолял матушку простить его за то, что он во время своего отпуска так мало погостил дома. Он объяснял это тем, что, приехав к Лунковскому на именины, он на другой же день проиграл ему 600 рублей. Отчаяние и страх огорчить мать заставили его не показываться ей на глаза.

«На коленях и миллион раз целуя драгоценные ручки», брат умолял матушку уплатить за него этот долг, так как он считал его «долгом чести». В противном случае Лунковский, по его словам, может написать его полковому начальству. «А тогда, – восклицал брат, – прощай военная служба, военная карьера, которая одна только дает мне надежду, даже больше – полную уверенность в том, что я в ближайшем будущем уже могу приходить на помощь моей семье». Оказывается, писал брат, «что г-н Лунковский – порядочный негодяй: кутила, мот, картежник, который не в первый раз вовлекает такого неопытного человека, как я, в игру с исключительною целью обыграть своего партнера».

Андрюша сообщал далее, что хотя о Лунковском он вынес представление как о человеке сомнительной нравственности, но что тот, видя его отчаяние, видимо, пожалел его, старался сделать все, чтобы облегчить его положение и рассеять мрачное настроение: он убедил брата не сообщать матушке тотчас о проигрыше, а написать по возвращении в Петербург, через месяц-другой; при этом он заявил ему, что в своем письме к матушке он предлагает легкий способ уплатить ему этот долг.

Письмо Лунковского на нескольких почтовых листиках с вытесненными инициалами и дворянскою короною было написано красивым почерком. Несмотря на то что оно пролежало у брата более месяца, оно сохраняло еще в себе тонкий аромат духов. Его содержание мне передала сестра, когда мы вечером ложились с нею спать, а если бы она этого и не сделала, я бы все-таки узнала, что в нем заключалось: много-много раз, как в этот, так и в последующие дни, обсуждали его при мне, останавливаясь на каждой фразе, критикуя каждое слово. К тому же оба письма, брата Андрея и Лунковского, я нашла в посмертных бумагах моей матери.

Большая часть письма Лунковского состояла из восторженных похвал по адресу Андрюши, который, по его словам, своими светскими манерами, своим уменьем держать себя в обществе, находчивостью, любезностью, остроумием, блестящей ловкостью и талантом вести прелестные petits jeux[31 - салонные игры (франц.).], своею грациею в танцах, доходящей до виртуозности, не только затмил все провинциальное общество, собравшееся у него на именинах, но, конечно, обратит на себя всеобщее внимание и в столице. Что же касается дам и их дочерей, они все оказались без ума от него. Лунковский уже заранее поздравлял матушку с успехами ее сына в свете и пророчил ему блестящую карьеру и блестящую партию. Что же касается главного, проигрыша брата, он только слегка упоминал о нем, называя проигрыш в 600 рублей «маленьким несчастием блестящего молодого человека». При этом он выражал уверенность, что матушка ни на минуту не подумает о нем, что он, при своем глубочайшем уважении к ней и ее покойному мужу, способен стеснить ее такими пустяками: она совсем может забыть об этом ничтожном долге и вспомнить о нем только тогда, когда у нее будут лишние деньги.

Но за подписью его имени и фамилии, в постскриптуме, следовала длинная приписка такого рода: «Я еще не успел запечатать письмо, как ко мне вошла моя жена и напомнила мне, что наша гувернантка, обучавшая моих дочерей языкам, должна оставить наш дом в первых числах сентября, а учительница музыки, взятая нами только на лето, уезжает к себе в конце августа. Нам бы хотелось взять особу, которая могла бы нести все эти обязанности. Как были бы мы счастливы, с какою материнскою ласкою и заботою отнеслась бы моя жена к mademoiselle Alexandrine, если бы она решилась взять на себя труд воспитательницы моих дочерей. Mademoiselle Alexandrine может выполнять у нас и еще одну обязанность: моя жена в последние годы все более страдает глазами; она давно уже подумывает о том, чтобы иметь лектрису; но, будучи полькой, она более всего любит читать польские книги, вследствие этого ей трудно найти для себя подходящую особу. Ввиду того что mademoiselle Alexandrine может прекрасно выполнять все три обязанности, я предлагаю ей за столь разнообразные труды 100 рублей в месяц и не считаю для себя эту плату слишком высокою; учительнице языков я платил 50 рублей, за музыку – 30 рублей, а 20 рублей жена будет платить за чтение и письма, которые она будет писать под ее диктовку. Мы были бы вам бесконечно признательны, если бы вы и ваша дочь могли принять наши кондиции[32 - условия (от лат. conditio).]. Во всяком случае, я буду просить вас дать ответ в последних числах августа, а если вы согласитесь на наши условия, мы будем ждать вашу дочь в первых числах сентября».

В первое время по получении этих писем матушка отчаянно плакала и осыпала градом ругательств то Андрюшу, то Лунковского. Этот долг действительно был крайне обременителен для нее. Хотя в то время долги отца были уже уплачены и хозяйство сравнительно с прежним временем шло прекрасно, но ничтожный доход, который получался с него, не всегда давал возможность сводить концы с концами. Как только матушке удавалось продать несколько пудов масла, двух-трех коров и телят и получались оброки с крестьян, она клала эти деньги в особый конверт, который был весь исписан названиями предметов, необходимых в хозяйстве. Все собранные деньги уходили на эти покупки, и их еще не хватало. Откуда же было взять 600 рублей на уплату долга «этого негодяя», как в это время называла матушка своего любимого сына, который еще осмеливается писать ей, что он будет приходить на помощь семье. «Этого лоботряса, этого прохвоста она более не пустит к себе на глаза». И она, говоря о нем, давала ему самые бранные эпитеты с таким озлоблением, точно желала сейчас, сию минуту вырвать из своего сердца несчастную любовь к недостойному сыну. И матушка снова и снова поднимала вопрос о том, как он смел играть «по большой».

– Конечно, – рассуждала она, – трудно совсем не играть такому молокососу, когда старшие усаживают его за карточный стол… Но я же играю «по маленькой», никогда не проигрываю более двадцати – тридцати копеек, а он, изволите видеть, осмеливается сразу проиграть такой куш, с легким сердцем пускает семью чуть не по миру.

– Что же делать, мамашечка, я с сентября отправлюсь на место в пансион…

– Теперь уж какой пансион! Твоя начальница более щедра на похвалы, чем на жалованье! Ну, что она тебе предложит? Самое большее – каких-нибудь тридцать пять рублей в месяц, да приватными уроками ты выколотишь, пожалуй, рублей пятнадцать… При таких условиях когда же мы из долга выпутаемся? Что же делать, Шурок? Хочешь не хочешь, придется взять место у Лунковского…

Это поразило Сашу: она долго молчала, затем дрожащим голосом стала говорить о том, что по разговорам в пансионе и даже по всему тому, что она слышала от дочери Лунковского, она знает, что у них не заживаются гувернантки, а начальница пансиона сама намекала ей, что причиною этого является возмутительное поведение хозяина дома относительно молодых девушек.

Матушка при этом то плакала, то обнимала сестру, но в конце концов стала говорить о месте у Лунковских как о деле решенном, успокаивая сестру тем, что она всюду сумеет себя поставить.

Когда мы ложились спать с Сашею, я юркнула на ее постель, и она, прижимая меня к себе, повторяла:

– Несчастные мы с тобой созданья! Няня правду говорила, что нет тяжелее судьбы девушки, которой приходится мыкаться по местам! А тебе опять придется жить одной с этим ужасным Савельевым!.. И опять ты все позабудешь, чему научилась!..

Саша была по натуре слишком деятельною и не могла долго предаваться грусти: две-три недели, которые ей оставалось провести дома, она употребила на уроки со мною и настояла на том, чтобы ко мне за неделю до ее отъезда был приглашен преподавателем священник, просила его начать занятия при ней, много раз принималась упрашивать преданную ей Дуняшу никогда не оставлять меня одну, учить меня шитью и вязанью крючком, а с матушки взяла слово не будить меня по ночам для ученья и хотя по два раза в неделю заниматься со мною французским языком.

Саша уехала, и я опять одиноко бродила по комнатам дома. Семейные несчастия, тяжелые впечатления детства брали верх, постепенно вытравляя во мне детскую шаловливость и беззаботность, и рано прививали к моему характеру, от природы веселому и живому, мрачные взгляды и грустные мысли. Не привязанность к родному гнезду питала я, а какой-то суеверный страх к нему все более овладевал моею душою, и я стала мечтать об отъезде навсегда из-под родительского крова. На этот раз судьба благосклонно отнеслась к моим мечтам: вскоре после отъезда Саши получено было письмо от дяди, в котором он извещал, что определить меня куда-нибудь теперь – немыслимо, но немного погодя он подаст прошение, чтобы баллотировать меня для приема в институт; если же это не удастся, одно высокопоставленное лицо уже обещало ему устроить меня на свой счет в один из институтов.

Благодаря заботам Саши я проводила время не совсем бездельно. Дни уроков не были строго определены: иногда священник приезжал два и три дня подряд, но все утро до обеда я должна была сидеть в своей комнате, учить уроки или заниматься с учителем; остальное время, с двух часов до самого ужина, оказывалось у меня незанятым. Я уже была на положении взрослой девочки. Дуняша сидела со мною и учила кое-каким рукодельям только в тех случаях, когда она должна была шить, но большую часть времени она мыла белье или гладила на кухне, расположенной отдельно от дома, а я без всякого дела одиноко слонялась по комнатам или равнодушно перебирала свои жалкие игрушки, которые не давали никакой работы ни для ума, ни для сердца, ни даже для рук. Савельев, проходя по комнате, в которой я копошилась, не обращал на меня ни малейшего внимания. За ним, как его тень, как верная собака, следовала Нюта, тоже не произнося ни единого звука, но если ей удавалось без окрика своего супруга настолько замедлить свои шаги, что он без нее выходил на крыльцо, она быстро подбегала ко мне и торопливо произносила что-нибудь в таком роде: «Ты все сидишь без дела? Вот я скроила платье для твоей куклы…» – и совала мне лоскуток с иголкой и нитками. Но шитье скоро надоедало мне: я бросала работу и опять начинала слоняться от окна к окну, от стола к столу. Иногда от скуки я бросалась в постель и начинала горько рыдать.

Прошло уже около двух месяцев со времени отъезда Саши к Лунковским, а от нее не было никаких вестей. Но вот однажды ночью нас разбудила Дуняша своим криком: «Барышня приехали!», а за нею показалась и сестра со словами: «Мамашенька! Ведь я убежала!..»

Для такой молоденькой девушки, как Саша, пребывание в доме Лунковских было крайне опасным испытанием рядом оскорбительных, гнусных преследований, а потому я заношу его, как и насильственный брак старшей сестры, в синодик тяжких прегрешений моей матери: Андрюша и Саша достаточно предупредили ее о том, что за человек был Лунковский; к тому же она была более или менее образованною женщиной и могла понимать такую элементарную мысль: аккуратно платить долги-обязанность каждого, но для матери еще более обязательно оберегать свою дочь, молодую девушку, от грязи и пошлости. Конечно, и для этого ее поступка можно найти много смягчающих вину обстоятельств: внезапный долг брата сильно ухудшил наше материальное положение; к тому же безустанная работа и забота матери о хозяйстве отнимали у нее все время, не давали ей возможности серьезно думать о чем бы то ни было, и она придавала все менее цены остальным явлениям жизни.

В первое время Лунковский держал себя с сестрою вполне корректно, что же касается его жены, польки по происхождению, то она с первой минуты чрезвычайно понравилась Саше своим симпатичным, умным лицом, хотя та встретила ее не только сухо, но даже как-то враждебно. Работы на Сашу навалили так много, что она совсем не имела свободного времени: с тремя девочками (старшая дочь воспитывалась в пансионе) она занималась порознь всеми предметами и музыкой, так как они были различного возраста. Гуляли девочки тоже каждая отдельно со старою бонною-немкою, единственною особою, жившею долго в доме: когда на прогулку шла одна из учениц, Саша занималась со следующею. За занятиями детей Марья Николаевна Лунковская следила чрезвычайно внимательно: она или сама сидела на уроке, или каждая девочка бежала к ней после занятий и пересказывала ей урок. Кроме нескольких минут отдыха после завтрака и обеда, занятия с детьми продолжались с десяти часов утра до семи часов вечера, когда Саша обязана была немедленно идти к m-me Лунковской – читать ей книги, писать письма под ее диктовку к управляющим и даже родственникам или проверять ее разнообразные счета. Эти занятия носили другой характер лишь по воскресеньям и праздникам, когда сестра должна была везти в церковь детей, а затем безотлучно находиться при них, гуляя с ними, играя и разговаривая на иностранных языках.

После нескольких недель жизни на новом месте m-me Лунковская просила Сашу ответить ей, как могла она, девушка столь образованная, согласиться поступить в гувернантки в ее дом при той дурной репутации, которою пользовался ее муж даже в том пансионе, где она воспитывалась, и в губернии – среди окрестных помещиков. Саша откровенно выяснила ей положение нашей семьи, полное разорение после смерти отца, рассказала ей, как матушке приходится трудиться, чтобы иметь возможность существовать хотя очень скромно. Поощряемая вопросами, сестра вполне искренно передала ей даже свои пансионские мечты о том, как она, окончив курс, прежде чем взять место гувернантки, сначала займется с сестрою, чтобы подготовить ее ко вступлению в институт, а затем, когда придется взять место, упросит матушку разрешить ей удерживать из своего жалованья хотя несколько рублей в месяц, чтобы покупать младшей сестре книги, картинки, порадовать ее иногда хорошенькою куклой: ее сестра, как она сообщала обо мне, проводит свое детство чрезвычайно одиноко и печально, так как матушка почти не бывает дома. Но и этой мечте не суждено было осуществиться: «Брат проиграл такую огромную для нас сумму, как шестьсот рублей, и мне немедленно пришлось взять место именно у вас только потому, что ваш муж предложил сто рублей – вознаграждение, которое едва ли было возможно получить где бы то ни было. Все мое жалованье должно идти на уплату этого долга, и я не смею даже просить матушку о том, чтобы оставлять рубль-другой из моего жалованья на покупку книг и игрушек сестре».

Известие о выигрыше мужа не только поразило, но, по словам Саши, так скандализировало Марью Николаевну, что она долго не верила сказанному, все повторяя: «Как же муж мог играть по большой с вашим братом? Ведь он юнец, мальчик, вероятно совсем неопытен в игре? И они играли только один вечер!..»

После этого разговора Марья Николаевна сказала сестре, чтобы она не считала ее очень злою за ее суровый прием, что с ее стороны это было следствием недоразумения, что теперь она употребит все усилия удержать ее подольше в своем доме: по ее словам, она никогда еще не имела такой талантливой и добросовестной учительницы и с величайшею радостью увеличит размер жалованья, чтобы мечты моей сестры относительно покупки книг и игрушек младшей сестре могли вполне осуществиться. Но она не желает скрывать жить в ее доме для молодой, честной девушки очень тяжело: «Мой муж – неисправимый волокита… хотя вы русская, но так как по отцу вы – девушка польской крови, то я вам откровенно скажу, что величайшее несчастье для польки влюбиться в москаля: русские помещики – это совсем какие-то варвары, люди без морали и честных правил».

С этого времени отношение Марьи Николаевны к моей сестре совершенно изменилось: она стала к ней не только внимательна, но и матерински нежна, часто беседовала с нею, просила ее, чтобы она немедленно откровенно говорила ей о том, как только ее муж начнет «приставать» к ней и чтобы она сама при первом его заигрывании прямо заявила ему, что она обо всем расскажет его жене, советовала ей гулять с детьми только в саду и никуда не выходить далеко от дома.

Все это сестра выполняла в точности; но, как только Лунковский стал приставать к ней, его преследования делались день ото дня все наглее и назойливее: он преследовал ее не только в саду подле дома, но иногда и при собственных дочерях, а когда на минуту встречал ее в коридоре или в классной, бросался схватить ее. Она пускалась от него в бегство, и одну из таких сцен однажды застала его супруга.

В тот день, когда Саше пришлось бежать из дома Лунковских, был какой-то праздник, и она утром поехала с детьми в церковь. По дороге им попался Лунковский, который, видимо, поджидал их. Он приказал кучеру остановиться, сел в экипаж, подал сестре запечатанный конверт, якобы только что полученный от какой-то Сашиной родственницы для передачи ей. Она нечитанным положила письмо в карман, так как вынуждена была немедленно отвечать на разные вопросы Лунковского. Но он начал так держать себя с нею, что она решила выйти из экипажа. Он не допустил этого и возвратился домой пешком. Распечатав письмо, Саша нашла в нем признание в любви и гнусные предложения. Простояв в церкви очень недолго, она забрала детей и отправилась домой. Когда она вошла в свою комнату, то заметила, что внутренний крючок ее двери был снят, а горничная без всякого стеснения объяснила ей, что это сделал сам барин.

Обо всем случившемся сестра немедленно рассказала г-же Лунковской, которая тотчас бросилась в кабинет мужа. Только тут, говорила Саша, она вполне поняла нежелание покойной няни, чтобы она «путалась по гувернанткам». Тяжелая, незаслуженная обида так возмутила, так потрясла ее, вызвала такую острую сердечную боль, что она сама не своя выскочила из дому, ни с кем не простившись, только схватив шляпку и накидку. Но, подходя к почтовой станции в двух верстах от поместья Лунковских, она пришла в себя и с ужасом вспомнила, что с нею нет ни денег, ни вещей. Она решила, однако, ни под каким видом не перешагнуть более порога их дома. Неожиданный счастливый случай вывел ее из затруднения: у почтовой станции стояла простая тележка, в которую уже садилась женщина, знакомая нашей семье и державшая лавочку в нашей волости. Она с величайшей готовностью взялась довезти Сашу до дома.

В этих разговорах мы просидели втроем до утра. Когда матушка спохватилась, что ей давно пора ехать по делам, мы с Сашею вошли в нашу детскую, бросились на кровать и в ту же минуту крепко заснули в объятиях друг друга.

Мы проснулись только перед обедом, и когда вошли в столовую, наши уже садились за стол. На этот раз во время обеда то один, то другой крестьянин являлись с неотложным делом: их вводили в столовую, и распоряжения матушки мешали Саше отвечать на вопросы Нюты. Когда обед кончился, встали и молодые, чтобы, по обыкновению, уйти к себе, но Саша смело подошла к Савельеву и просила его оставить сестру с нами. Он, к нашему удивлению, охотно согласился на это, говоря, что в таком случае пойдет к «старикам», и ушел из дому, а матушка отправилась спать.

Когда мы уселись в столовой и Саша снова стала передавать все, что с нею случилось, Нюта с горечью сказала:

– Вот и твою чистую душу помоями облили! И всю-то жизнь, Шурок, тебе придется по чужим людям маяться, с утра до ночи в работе – хуже простой крестьянки!.. А ведь подружки твои, вероятно, на балы выезжают, катаются, веселятся, смеются… Только мы плачем да горе мыкаем.

Мы все сидели спиной к открытой двери и только тогда услыхали, что вошел Савельев, когда он прохрипел:

– Недостает только милой мамашечки, а то все сорочье гнездо было бы в сборе!

Вдруг Саша как ужаленная вскочила с своего места и, подбежав к нему и с гневом топая на него ногами, не замечая матери, которая только что вошла и стояла сзади Савельева, скрытая его высокою фигурой, начала выкрикивать во все горло:

– Как вы смеете в нашем доме, поносить нашу мать? Вас все здесь ненавидят за то, что вы замучили мою сестру! Мне стоит только пальцем шевельнуть, и все наши крестьяне прибегут сюда, свяжут вас и, если я захочу, бросят даже в озеро!..

Он, видимо, так был ошеломлен этой выходкой, так испугался неожиданного окрика сестры, что бормотал какие-то несвязные слова и стоял, как школьник, растерявшийся и струсивший перед своим начальником.

– Как вы смеете командовать в нашем доме, где хозяйка одна – моя мать! Как вы смеете запрещать вашей жене сидеть с ее родною матерью и сестрами! Нюта останется с нами; а вы – прочь отсюда… прочь сию минуту! – И резким жестом она указала ему на дверь.

А он, весь съежившись, с трясущимися челюстями, шатаясь, точно пьяный, побрел к указанной двери.

Я забыла эту сцену и не могла себе представить, чтобы на такую резкую выходку была способна наша рассудительная, со всеми вежливая Саша, но ее дневник помог мне вспомнить эту сцену со всеми подробностями. Когда мы остались одни, матушка стала хвалить ее за то, что она дала отпор «наглому негодяю». Жену «наглого негодяя» не смущал этот эпитет, который матушка повторяла очень часто. Все были довольны, что хотя на короткое время отвоевали Нюту, и, дружно болтая между собой, много раз обсуждали только что случившееся, удивляясь тому, что Савельев мог так испугаться Саши. Даже эта сцена, показавшая Савельева как человека совсем ненормального, который так струсил при смелом натиске на него, никого из наших не навела на мысль, что перед ними был психически больной субъект, даже, вероятно, в острой фазе психического расстройства. Таким признавался в то время только тот, кто выскакивал на улицу нагишом и ни с того ни с сего нес какую-нибудь околесицу, в которой ничего не было, кроме набора слов без всякого смысла.

Только что матушка через несколько дней после возвращения Саши сделала распоряжение отправить человека за ее вещами, как нас поразил своею неожиданностью приезд Марьи Николаевны Лунковской. В то время она не производила уже впечатления красивой женщины: это была особа лет под сорок, среднего роста; более всего привлекали ее большие, умные, печальные, серые глаза, тембр ее чудного голоса, который проникал в самое сердце, – так много было в нем милой ласки и задушевности. После первых приветствий она спросила обо мне; когда она наклонилась, я стала крепко целовать ее и обнимать.
<< 1 ... 16 17 18 19 20 21 22 23 24 ... 43 >>
На страницу:
20 из 43