Вот и все, что можно сказать об этой стороне жизни Лапласа. К счастью для него и для науки, он как нельзя лучше воспользовался своим положением для упорного труда, поглощавшего все его время. Совесть не нарушала его покоя; она у него не отличалась особенной чуткостью. В своем рабочем кабинете Лаплас был действительно велик, но, выходя из него, становился мелочным человеком. Его ум, вечно занятый грандиозными работами, никогда не взвешивал его действий и поступков, в которых, по всей вероятности, проявлялось влияние привычек, приобретенных во время его темного детства. Он это хорошо чувствовал сам, иначе чем объяснить его постоянное желание скрыть от глаз современников и потомства всю, так сказать, изнанку своей жизни.
У многих великих людей заметно стремление объяснять свои особенности; в сохранившихся изречениях находим мы ключ к их внутренней жизни. Но Лаплас не оставил нам после себя такого наследства. Он говорил немного. Знакомство с биографиями других великих современников Лапласа – Монжа, Бертолле, Бальи, Кондорсе и Араго – проливает, однако, некоторый свет на личность великого астронома XVIII столетия. Фурье в своей похвальной речи Лапласу, как видно, ощущал потребность сказать что-нибудь хорошее о его нравственных качествах и, по весьма понятной причине, вдруг от Лапласа перешел к Лагранжу: «Лагранж был столько же философ, сколько и математик. Он доказал это всей своей жизнью, умеренностью желаний земных благ, глубокой преданностью общим интересам человечества, благородной простотой своих привычек, возвышенностью души и глубокой справедливостью в оценке трудов своих современников. Лаплас был одарен от природы гением, заключавшим в себе все необходимое для свершения громадного научного предприятия…»
Видно было, что Фурье, не найдя в нравственных качествах Лапласа ничего достойного особенной похвалы, заговорил о Лагранже, а потом так круто перешел к характеристике умственной деятельности Лапласа. Посмотрим, что еще в нравственном отношении можно сказать о Лапласе. В общественной деятельности он часто вел себя без малейшего достоинства: изменяя свое знамя, смотря по обстоятельствам, и угождая духу времени, он унижался до того, что подавал голос за возвращение к григорианскому календарю. Посвящая первое издание своего «Изложения системы мира» Совету пятисот, Лаплас писал:
«Самые большие благодеяния астрономических наук заключаются в рассеянии заблуждений, порожденных незнанием истинных отношений в природе, заблуждений пагубных тем более, что весь наш общественный строй должен основываться единственно на этих отношениях, на правде и справедливости. Откажемся же от вредного предубеждения, что иногда полезно обманывать людей для их собственного счастья. Роковой опыт доказывает во все времена…» и т. д. В 1824 году маркиз де Лаплас вычеркнул эти искренние строки из своей «Системы мира». Отсюда следует, что Лаплас в глубине души небезучастно относился к действительности, но боялся выражать свои мысли и убеждения, когда они шли вразрез с мнениями властей. Великий человек держал себя в этом случае как человек совсем «маленький».
Природная осторожность Лапласа развилась, конечно, в высшей степени под влиянием внешних условий, ввиду ужасных тюрем Люксембурга, из которых выходили только на эшафот, и объявлений, напечатанных крупными буквами, что все покровительствующие осужденным подвергаются смертной казни. Нам известно, какой степени тогда достигала паника.
Кондорсе просил людей, которым благодетельствовал в продолжение двадцати лет, приютить его на одни сутки; они же согласились только на то, что садовая калитка будет отперта для него на ночь, а до того времени эти друзья предоставляли Кондорсе укрыться в каменоломнях Кламори и, чтобы ему там не было скучно, снабдили его посланиями Горация.
В это время всякий не обладавший геройством спасался, как мог. После казни Лавуазье многие были убеждены, что сотоварищи могли за него вступиться, но в тот момент ужас оковал всех. Нам известно, однако, в каких сильных словах выражал свое горе Лагранж по поводу смерти Лавуазье, но мы не знаем, что происходило в то время в душе Лапласа, который был очень близок с Лавуазье. Во всяком случае, то, что мы знаем о Лапласе, не говорит в пользу его безусловной холодности и жестокости. Там, где не было замешано чувство самосохранения, Лаплас обнаруживал, как мы увидим, очень тонкие чувства. Он был, безусловно, хороший семьянин, заботливый отец и муж, хотя и в высшей степени аккуратный, педантичный и скупой человек, сумевший устроить себе тихий, удобный угол, в котором мог создавать свои великие труды. Лаплас говорит в своем сочинении Изложение системы мира: «Даже в науке революции самые необходимые и полезные никогда не обходились без игры страстей и жертв несправедливости». Такие слова, бросающиеся нам в глаза в чисто научном трактате, доказывают, что в душе Лапласа иногда было не так спокойно, как это всем казалось, хотя он всегда владел собою настолько, что мог работать.
Личная жизнь Лапласа известна нам очень мало; однако мы знаем, что он умел внушить жене своей глубокую привязанность к себе и уважение к своей научной деятельности. После смерти Лапласа сочинения его разошлись весьма быстро, невозможно было достать ни одного экземпляра. Г-жа Лаплас решилась продать свое имение, находившееся недалеко от места рождения ее мужа, и вырученную сумму употребить на новое издание. Однако правительство, узнав об этом, выдало на издание 40 тысяч франков. Она завещала Академии наук известную сумму денег, из которой ежегодно выдают лучшему ученику полное собрание сочинений Лапласа. Из слов современников можно заключить, что жена Лапласа была женщина красивая, живая и мягкого характера; никогда и ничем не мешала она мужу, и его малейшее желание всегда было для нее законом. Домашняя жизнь Лапласа текла приятно и ровно; это мы увидим из рассказов его современников, которые приведем в конце этой главы.
В 1806 году, через два года после того, как император сделал Лапласа сенатором, он купил себе дом, полагаясь во всем на жену, от которой и узнал, что их дом приходится стена к стене с домом его друга, химика Бертолле; эти две усадьбы отделялись одна от другой простым забором. Бертолле велел сделать в нем калитку еще до прибытия Лапласа, затем первый торжественно встретил своего друга на границе их владений и подал ему ключ от калитки, открывавшей свободный доступ одного к другому. В этом прекрасном уединенном жилище Лаплас проводил все свободные дни и минуты; он посвящал их не отдыху и покою, а отдавался с неустанною страстью продолжению великих трудов по' физике, математике и астрономии; великий математик отрывался от своих размышлений только для разговоров о химии и физике с Бертолле. Его часто посещали Лагранж, Кювье и другие знаменитые ученые того времени и начинающие – молодые математики, подававшие, как говорится, блестящие надежды. Этот дом, святилище науки, благодаря госпоже Лаплас долго сохранялся во всей своей неприкосновенности. Сады, где он гуляя, предаваясь своим размышлениям, старательно поддерживались ею. Рабочий кабинет, в котором Лаплас привел к концу так много замечательных трудов, находился в прежнем своем виде; в нем стояла та же мебель, лежали те же книги. Недоставало только его самого, к великой горести всех, кто знал его лично.
Лаплас сохранил до старости свою необыкновенную память. У него не было времени заниматься литературой и изящными искусствами, но он был большим любителем первой и хорошим знатоком вторых. Его пленяла итальянская музыка, он часто с восторгом декламировал целые тирады из Расина. Произведения Рафаэля украшали его рабочий кабинет; они занимали место наряду с портретами Декарта, Ньютона, Галилея, Эйлера.
Образ жизни Лапласа всегда отличался большою правильностью и умеренностью. Великий ученый всегда употреблял исключительно легкую пищу: с годами он все убавлял количество пищи и под конец питался почти, как говорят, одним воздухом. У него с молодости было очень слабое зрение; оно требовало больших предосторожностей, но Лапласу удалось сохранить его до старости почти без всякого изменения. Эти заботы о собственном здоровье у Лапласа всегда имели одну только цель: сберечь время и силы для умственного труда. Он жил исключительно для науки, наука и принесла ему бессмертие.
Ум Лапласа отличался крайней сосредоточенностью, способностью углубляться в свой предмет; эта способность крайне полезна для дела, но в то же время вредна для здоровья; к счастью, Лаплас от природы был крепок телом и душой, здоровье начало ему изменять только в два последние года жизни. Болезнь, от которой он умер, началась бредом, причем больной бредил, разумеется, тем, что исключительно занимало его мысль с начала и до конца жизни. Лаплас говорил горячее обыкновенного о движении светил и затем быстро переходил к физическому опыту, которому приписывал большую важность, уверяя всех окружающих, что он собирается обо всем этом делать сообщение академии. Силы его оставляли. У постели его неотлучно находился опытный талантливый медик, связанный с ним узами нежнейшей дружбы. Г. Бувар, его друг и сотрудник, также не оставлял его ни на минуту. Умирая, он был окружен любимой семьею и не сводил глаз со своей жены, которая помогала ему нести бремя жизни и дала возможное счастье. Его сын трогательно выражал ему свою безграничную привязанность и печаль. Друзья, желая утешить Лапласа в минуты страданий, напоминали ему о его великих открытиях. Это не помогало; великий ученый отвечал: «То, что мы знаем, так ничтожно сравнительно с тем, чего мы не знаем». Он едва выговорил эти последние слова, останавливаясь на каждом слоге. Окружающие поняли их потому, что Лаплас и здоровый отзывался так же о человеческом знании, выражая свою мысль приблизительно теми же словами. Он умер без больших страданий 5 мая 1827 года в девять часов утра, семидесяти восьми лет, через сто лет после смерти Ньютона. Слух о смерти Лапласа быстро распространился по городу и в тот же день достиг Академии наук во время заседания. Когда председатель сообщил членам роковую весть, воцарилось глубокое молчание; казалось, каждый чувствовал огромную потерю науки, как свою собственную; глаза всех присутствовавших были прикованы к пустому месту, которое еще так недавно занимал Лаплас. После нескольких минут торжественного молчания все разом встали и вышли из залы. Заседание было прервано. Похороны Лапласа не отличались ни пышностью, ни торжественностью; надгробную речь произнес Био – это было 7 мая 1827 года.
«Мы все, – сообщает Био, – собрались в доме, где лежал усопший, и печальное шествие должно было уже начаться. Фурье, постоянный секретарь математической секции Академии наук, извинялся, что по нездоровью не может присутствовать на похоронах Лапласа, и никого не было, кто бы мог выразить всю тяжесть потери для родных и те чувства, которые испытывали члены академии, лишившись своего славного товарища. Сын Лапласа, ныне генерал Лаплас, просил меня насколько возможно восполнить этот пробел, который был бы весьма ощутителен для близких. Я на несколько минут вышел в соседнюю комнату и написал немногие строки. Не требовалось никаких особых приготовлений для выражения тех чувств, которыми я насквозь был проникнут; я сказал краткую речь».
Мы не приводим этой речи, потому что она заключает в себе только перечисление заслуг Лапласа, о которых было уже говорено. Фурье сказал свою речь на одном из заседаний Академии наук. Но в этих немногих речах людей, наиболее расположенных к Лапласу, нет ничего трогательного, хватающего за сердце: они проникнуты только глубоким сознанием величия его научной деятельности. Для подтверждения наших слов приводим следующее место из речи Фурье:
«Нужно ли говорить, что Лаплас состоял членом всех известных в то время академий наук…
Лаплас обнаружил большую настойчивость в достижении своих целей. В том случае, когда первые его попытки не имели успеха, он избирал другой путь, испытывал все новые и новые средства до тех пор, пока не побеждал трудностей.
Отвлеченные теории имеют свою прелесть, и изложение их должно отвечать их особенности. Это хорошо известно людям, знакомым с сочинениями Декарта, Галилея, Ньютона, Лагранжа. Оригинальность взглядов, возвышенность мыслей, грандиозность предмета вызывают чувство восторга, умиления, не только поражают, но трогают ум. Отвлеченные истины следует излагать чистым языком, просто и благородно. Такова манера писать, которой в высшей степени отличался Лаплас; излагая историю великих открытий в области астрономии, он является образцом изящества и точности.
Ни одна главная черта не ускользает от его внимания; изложение его везде ясно и без всяких претензий. То, что он называет великим, таково и есть на самом деле; все, о чем он не говорит, и не заслуживает внимания…
Может быть, мне следовало бы упомянуть об успехах Лапласа на поприще политической деятельности, но все это не имеет прямого отношения; мы чествуем великого математика. Мы должны отделить бессмертного творца небесной механики от министра, сенатора».
Мы дали общий очерк жизни и личности Лапласа. Постараемся же теперь дополнить его теми фактами, которые находятся в биографиях его современников, преимущественно Араго. Астроном Араго был человек по природе чрезвычайно живой и пылкий, представляя во всех отношениях совершенный контраст с Лапласом. Лапласа не следует, однако, считать человеком без темперамента; это был воплощенный «зимнего солнца холодный огонь». Между ним и Араго, полным молодого задора, неизбежно должны были происходить столкновения, представляющие бесспорный психологический интерес. Мы заимствуем историю этих столкновений из биографии Араго. Лаплас как председатель Комиссии долгот был хорошо знаком с молодым Араго, принимавшим участие во многих ученых экспедициях. Как видно из записок Араго, он часто бывал у Лапласа, хорошо знал его домашнюю обстановку, но, как говорят, с ним не ладил, хотя высоко ценил как ученого и не мог на него пожаловаться как на председателя Комиссии долгот, потому что Лаплас постоянно хлопотал перед правительством, пользуясь своим влиянием, обо всём, что только было необходимо для удачи научных экспедиций, обращая большое внимание также на материальное положение молодых ученых; в числе последних был также молодой астроном Био, об отношениях которого к Лапласу мы будем говорить в следующей главе.
Араго же свое первое знакомство с Лапласом описывает следующим образом:
«Я поступил в обсерваторию по указанию моего друга Пуассона и по посредничеству Лапласа, который благоволил ко мне. Я считал себя счастливым и гордился, когда обедал на улице Турнон, у великого геометра. Мой ум и мое сердце были расположены удивляться и уважать все, что я увидал бы у человека, открывшего вековое неравенство Луны, давшего средство вычислять сжатие Земли по движению ее спутника, объяснившего тяготением большие неравенства Юпитера и Сатурна и прочее и прочее. Но я все же разочаровался, когда госпожа Лаплас однажды подошла к своему мужу и сказала: „Мой друг, доверьте мне ключ от сахара“.
Через несколько дней другой случай поразил меня еще более. Сын Лапласа готовился к экзамену в Политехническую школу и иногда навещал меня в обсерватории. В одно из таких посещений я объяснил ему способ непрерывных дробей, посредством которого Лагранж определяет корни числовых уравнений. Молодому человеку понравился этот способ, и он с восторгом рассказал о нем отцу. Я никогда не забуду гнева отца при этих словах сына. Лаплас осыпал упреками его и меня. Никогда зависть не высказывалась с такою наготою и в таком отвратительном виде! Ах, сказал я самому себе, древние справедливо приписывали слабости тому, кто движением бровей колебал Олимп».
Вскоре после этого разнесся слух, что Араго хотят избрать в члены академии в астрономической секции; Лаплас уговаривал Араго отказаться от этой чести до того времени, когда откроется вакансия в математической секции для Пуассона, который был пятью годами старше Араго. К тому же Лаплас, не отрицая значения и полезности работ Араго, находил, что все это только надежда на будущее, которое было еще впереди, и высказался против принятия Араго в члены академии. В то время в Европе велик был авторитет Лапласа; с ним поспорить в этом отношении мог только один Лагранж. Лагранж и заметил Лапласу, как равный равному: «Но вы сами, господин де Лаплас, были избраны в члены академии, когда не сделали еще ничего выдающегося, вы также в то время только подавали надежды. Вы оправдали их своими великими открытиями потом». Лаплас ничего не ответил Лагранжу, но сказал, обращаясь ко всем: «А я все-таки думаю, что звание академика должно быть у молодого ученого впереди, возбуждая его энергию». На это один из присутствовавших ему заметил: «Вы хотите поступать с молодыми учеными, как некоторые извозчики с лошадьми, привязывая сено к дышлу так, что лошадь только видит его, но не может достать. Дело обыкновенно кончается тем, что бедное животное выбивается из сил…»
Араго говорит, что в конце концов Лаплас согласился с этими доводами и подал за него свой голос. Он прибавляет, что звание академика не принесло бы ему никакой радости, если бы не хватало голоса великого творца «Небесной механики».
В скором времени Араго приобрел такое влияние в академии, что часто с ним приходилось тщетно бороться и самому Лапласу. Араго говорит: «Я заметил, что я удерживал академию от неудачных выборов: вот один из таких случаев, в котором мне, к сожалению, пришлось действовать против Лапласа. Знаменитый геометр хотел, чтобы вакантное место в отделении астрономии досталось Николле. Зная Николле как человека пустого, я был против этого, и избираемый потерпел поражение на выборах». «Вижу, – сказал Лаплас, – что не следует спорить с молодыми людьми; признаю силу человека, которого называют великим избирателем академии».
Через некоторое время Николле убежал в Америку, и Комиссия долгот исключила его из числа своих членов. Это был тот самый Николле, который мистифицировал почти весь читающий мир своей сказкою о лунных людях, будто бы виденных Джоном Гершелем на мысе Доброй Надежды.
Неизвестно, каким образом этому шарлатану удалось провести великого астронома; можно скорее предположить, что он как человек ловкий оказал Лапласу какую-нибудь услугу.
Мы приведем еще один любопытный эпизод из академической деятельности Лапласа, рассказанный Араго; он относится к избранию Фурье секретарем Академии наук. Фурье неизменно пользовался расположением Лапласа.
Из речи Фурье, о которой мы говорили, однако, не видно, чтобы он был очень расположен к Лапласу. Араго говорит:
«При начале выборов Лаплас взял два белых билета; его сосед имел нескромность заглянуть в них и увидел, что знаменитый геометр написал на обоих билетах одно и то же имя: Фурье. Свернув билетики молча, Лаплас положил их в свою шляпу, потряс ею и сказал своему соседу: „Видите, я написал два билета; один изорву, а другой положу в урну, и таким образом сам не буду знать, в чью пользу подал свой голос“.»
Вот образец хитрости Лапласа. Таков был он «в заботах суетного мира». Мелочный, но не злой, он способен был многое сделать для человека, лично ему преданного, что всего яснее можно видеть из отношений его к Бувару. Бувар по происхождению своему был швейцарец, он пас коров в Альпах и засматривался на звезды. Эта страсть к наблюдению светил небесных сделала чудеса, превратив пастуха в астронома. Бувар отправился во Францию и там, на свое счастье, познакомился с Лапласом. Это знакомство было важным событием в жизни Бувара. В 1794 г. Лаплас удалился в деревню близ Мелюня и погрузился в занятия небесной механикой. Он не мог в одно и то же время углубляться в теорию и производить вычисления. Наивный Бувар предложил ему себя в полное распоряжение, взяв на себя весь труд вычислений. Лаплас вскоре проникся благодарностью к своему скромному и неутомимому сотруднику, и Бувар, при содействии своего сильного покровителя, стал членом Академии наук и достиг вполне обеспеченного положения. Он составил множество таблиц Луны, Юпитера, Сатурна и Урана. Умирая, Бувар не сводил глаз с особенного ящика, в котором хранились Изложение системы мира и пять томов Небесной механики. Он умер в той самой комнате, с которой у него связано было лучшее воспоминание в жизни: в этой комнате провел с ним несколько недель Лаплас, проверяя его вычисления.
Представляет интерес также отношение Лапласа к Бальи. Неизвестно, что связывало между собою этих двух совершенно различных людей, однако не подлежит сомнению, что сочувствие Лапласа было всегда на стороне этого благородного и смелого человека, неповинно казненного в 1793 году.
Когда Лаплас стал министром, в тот же день вечером он просил первого консула назначить вдове Бальи пенсию в две тысячи франков. Первый консул согласился и велел тотчас произвести выдачу пенсии вперед за полгода. На другой день рано утром на улице Сурдьер остановилась карета, из которой вышла г-жа Лаплас с кошельком, туго набитым червонцами. Она быстро поднялась по лестнице и вошла в бедное жилище, где жили неутешное горе и безграничная нужда. Госпожа Бальи стояла у окна и упорно смотрела на улицу. «Мой милый друг, – сказала супруга министра, – что вы так смотрите в ту сторону?» – «Я слышала, – отвечала г-жа Бальи, – что господин Лаплас сделался министром, и ждала вас».
Другой эпизод с Бальи относится к 1793 году. Мелюнь пользовался тогда полным спокойствием. Лаплас, удалившись туда, занимался исследованием чудес неба; для того, чтобы пользоваться полным уединением, он жил не в собственном доме в Мелюне, а на даче за городом, на берегу Сены; свой же дом он хотел отдать в распоряжение Бальи. Бальи и его жена с удовольствием приняли это предложение и выехали из Нанта. Но в это самое время до Лапласа дошел слух, что дивизия революционных войск готова вступить в Мелюнь. Жена Лапласа поспешила написать Бальи, чтобы он не думал ехать в Мелюнь. Скрывая настоящую причину, она выставляла на вид то, что дом их находится на берегу реки и здесь сыро, что г-жа Бальи, наверное, в нем умрет. Но все это не помогло. Через несколько дней Лаплас и его жена, гуляя у себя в саду, к ужасу своему увидели идущего к ним навстречу Бальи. «Боже мой! Вы не поняли смысла нашего письма», – сказали с отчаянием муж и жена. «Нет, я его хорошо понял, – спокойно отвечал Бальи, – я знаю, что меня арестуют, но пусть это случится в доме, а не на дороге; я не хочу, чтоб меня называли бездомным».
Через несколько дней Лаплас уехал из тех мест, где невозможно было спокойно заниматься, и перед самым отъездом его жена с ребенком на руках навестила в тюрьме арестованного Бальи; она стала было горячо говорить ему о возможности бегства. Бальи остался совершенно спокойным и переменил разговор; он начал говорить с госпожою Лаплас о воспитании детей и весело рассказывал анекдоты об избалованных детях.
Мы старались осветить личность Лапласа со всех сторон, пользуясь всеми известными нам фактами, которых, к сожалению, немного. Присматриваясь к материалам биографии великих людей, нельзя не заметить в этом отношении большого разнообразия; одни, независимо от своих заслуг, самою личностью своею привлекают внимание современников – слова их запоминаются, поступки производят впечатление, и после них находится много охотников писать их биографии; к числу таких людей, бесспорно, принадлежал Наполеон I, королева шведская Кристина и другие. Лапласу в этом отношении не посчастливилось; о нем, даже сравнительно с другими математиками, говорили и писали мало, несмотря на то, что громадность его заслуг не подлежала никакому сомнению. Ввиду этого для биографа имеют большую ценность воспоминания о Лапласе математика Бои, которые последний изложил в одной речи, сказанной им на заседании Академии наук 5 февраля 1850 года. Эта речь имеет большую ценность для нас не только в отношении Лапласа; она представляет интерес еще и потому, что рисует нам жизнь ученых со всеми их радостями и тревогами и ту органическую связь, которая существует между маститым ученым и начинающими. Мы приводим эти воспоминания целиком, опуская только малоинтересные для людей, незнакомых с математикой, подробности. Био, подобно большинству французских математиков, отличался живостью и литературностью изложения.
Глава III. Отзывы знаменитых современников
Биоо Лапласе. – Лаплас и Гаусс. – Мнение Наполеона I о Лапласе.
«Когда, – говорит Био, – человек, любящий порядок, решается предпринять долгое путешествие, он устраивает свои дела и стремится покончить со всеми своими долгами. Так и я на старости лет хочу рассказать вам, как полвека тому назад один из самых знаменитых наших ученых принял и ободрил молодого начинающего ученого, который принес ему показать свои первые труды. Этот молодой человек был не кто иной, как я сам. Воспоминания эти относятся ко времени первой французской республики. Через несколько месяцев после этого события я стал членом национального института, однако в то время меня никто не знал. Я был самым ничтожным преподавателем математики. Кончив курс в Политехнической школе, я отличался большим рвением, но запас моих знаний был весьма невелик. Впрочем, в то время от молодых людей требовалось только первое. Я питал настоящую страсть к геометрии, ко многим другим наукам, и тем, что не разбросался, следуя своим различным влечениям, обязан, скорее, случаю, чем рассудку. Я чувствовал себя связанным самыми нежными узами с семьей, меня усыновившей; был счастлив своим настоящим, спокойно думал о будущем и давал волю своей склонности к занятиям наукой. Я сгорал великим честолюбием проникнуть в ту сокровенную область математики, которая ведет к открытию законов, управляющих небом. Но сочинения, посвященные великим вопросам, были сокрыты в протоколах академии и доступны только избранным людям, потрудившимся над их открытием; идти по их следам было трудно: долго пришлось бы блуждать в потемках, прежде чем до них добраться. Мне было известно, что Лаплас предпринял труд собрать все новейшие исследования в одно целое, которому он дал вполне верное название „Небесная механика“. Первый том уже печатался, а другие, к моему огорчению, должны были следовать за ним с большими промежутками времени. Одна смелая выходка открыла мне, однако, вскоре доступ к этому сокровищу. Я решился обратиться прямо к знаменитому автору, прося его посылать мне корректуру его сочинения по мере того, как оно будет печататься. Лаплас ответил мне не только вежливо, но и почтительно, как настоящему ученому. Вместе со всем этим он не соглашался исполнить моей просьбы, чтобы не дать повод к ложному пониманию этого труда, который мог быть вполне понятен публике только во всем своем целом. Это, конечно, меня очень огорчило, и я не мог отказаться от своего желания.
Я был не в силах безмолвно покориться своей участи и тотчас же еще раз написал Лапласу, причем я высказал ему откровенно, что честь, оказанная мне, выше моих заслуг и превосходит мои желания, так как я не принадлежу к той читающей публике, которая способна судить, а представляю просто читателя, желающего учиться. Ко всему этому я прибавил, что, произведя вычисления во всех подробностях, я могу открыть и поправить вкравшиеся в них опечатки. Моя настойчивость, не переступавшая пределов вежливости и уважения, обезоружила Лапласа. Он прислал мне все, что было напечатано, и написал очень милое письмо, не заключавшее в себе никаких комплиментов, но полное тем живым сочувствием, которое так возбуждает энергию начинающего. Мне нечего говорить, с каким нетерпением я ждал заветных листов и с какою страстью пожирал эти сокровища. С тех пор всякий раз, отправляясь в Париж, я брал с собой исправленные корректурные листки и лично передавал их Лапласу. Он с удовольствием принимал эту работу, просматривал ее и говорил о ней, что давало мне повод высказывать возникавшие сомнения и затруднения. Он терпеливо разъяснял все, что казалось мне темным, непонятным. Но последнее требовало иногда большого внимания и долгих усилий от него самого. Это относилось большею частью к тем местам сочинения, где автор, избегая подробностей изложения, прибегал к общеупотребительному легко усмотреть. Все это действительно в его глазах казалось таким в первый момент. Но после нескольких минут размышления дело принимало нередко другой оборот. Тогда Лаплас начинал терпеливо искать объяснение, в котором я чувствовал необходимость; он шел различными путями, принимая во внимание и свои, и мои требования, и это придавало его объяснениям поучительный характер. Как-то при мне он провел целый час, стараясь установить непрерывную нить рассуждений, которые были скрыты под таинственными словами „легко усмотреть“. Это, конечно, не умаляет достоинство его труда, потому что если бы он изложил свой предмет со всеми необходимыми объяснениями, то должен был бы дать не пять томов, а восемь или десять, и, может быть, всей его жизни не хватило бы на такой труд. Всякому понятно, какую большую цену имело для молодого человека тесное общение с таким могучим и всеобъемлющим гением. Трудно себе даже представить, до какой степени доходила его отеческая доброта и нежная заботливость. Для того, чтобы дать о ней понятие, расскажу следующий случай.
Вскоре после первого моего знакомства с Лапласом я имел счастие сделать удачный, как мне казалось, шаг в новой области математики. Я нашел в Петербургских комментариях ряд замечательных во многих отношениях геометрических задач, которыми занимался великий математик Эйлер, дав частное и косвенное решение многих из них. Мне удалось отыскать прямое и общее решение тех же вопросов. Отправляясь в Париж, я захватил с собой свою работу и показал ее Лапласу. Он выслушал меня с большим вниманием; к последнему примешивалось, однако, некоторое удивление. Он задал мне несколько вопросов относительно общего метода, коснувшись подробностей решения. Расспросив меня обо всем этом, он сказал: „Мне кажется, все это имеет значение; приходите ко мне завтра утром с вашим мемуаром; я с удовольствием с ним познакомлюсь“. Разумеется, я с большой радостью явился в назначенный час. Лаплас с большим вниманием прочитал всю мою рукопись и затем сказал мне: „Это очень почтенный труд; вы напали на истинный путь, ведущий к прямому решению всех вопросов этого рода. Но заключение, к которому вы приходите в конце, слишком далеко от найденных вами результатов. Вы встретите непредвиденные трудности, может быть, превосходящие средства анализа при том состоянии, в котором он находится теперь“. Я довольно храбро защищал некоторое время „свой конец“, нисколько не стесняясь, возражал Лапласу, но, разумеется, вскоре сдался, уступив не авторитету, а силе его доказательств, и зачеркнул свое заключительное слово. „Ну вот так-то лучше, – сказал Лаплас, – все остальное в порядке; представьте завтра ваш мемуар в академию, а после заседания зайдите ко мне обедать; теперь же пойдемте со мной позавтракать“.
Домашняя обстановка Лапласа отличалась такой же простотой, как и его обращение; это известно всем молодым людям, имевшим счастие находиться с ним в близких сношениях. Около Лапласа было много молодых людей – усыновленных мыслью и чувством; он имел обыкновение беседовать с ними во время отдыха после утренних занятий и перед завтраком. Завтрак был у него чисто пифагорейский; он состоял из молока, кофе и фруктов. Его подавали всегда в помещении госпожи Лаплас, которая принимала нас, как родная мать; в то время она была очень хороша собой, а по летам могла быть нам только сестрою. Мы нисколько не стесняясь проводили с Лапласом целые часы в беседах, говоря о самих предметах нашего изучения, об успешности и значении начатых нами работ и составляя планы относительно будущих трудов. Лаплас весьма часто входил в подробности нашего положения и так заботился о нашей будущности, что мы смело могли отложить о ней всякое попечение. Взамен того он требовал только усердия, усилий и страсти к труду. Все это может повторить каждый из нас относительно Лапласа. Но черта его характера, о которой я сейчас расскажу вам, лучше всего покажет, чем именно был он в то время для нас – молодых ученых.
На другой день, следуя совету Лапласа, я весьма рано отправился в академию и с позволения президента принялся чертить на доске и писать формулы, которые намеревался объяснить на заседании. Монж, явившийся одним из первых, подошел ко мне и заговорил со мной о моей работе. Ясно, что Лаплас предупредил его. В Политехнической школе я принадлежал к числу учеников, наиболее любимых Монжем, и хорошо знал, какое удовольствие могли доставить ему мои успехи. О, какое счастье учиться у таких наставников!
Когда мне разрешено было начать говорить, все геометры, согласно обычаю, разместились около доски. Генерал Бонапарт, только что возвратившийся из Египта, в тот день присутствовал на заседании в качестве члена механической секции. Он пришел то ли вместе с другими, то ли по собственному желанию, считая себя завзятым математиком, то ли по приглашению Монжа, который желал познакомить его с работой бывшего ученика своей любимой Политехнической школы. Генерал Бонапарт заметил: „Мне знакомы эти чертежи“. Я подумал про себя: „Это удивительно; их видел один только Лаплас“. Я был так занят в то время своим делом, что мало думал о военных подвигах Наполеона и нисколько не стеснялся его присутствием. Все мое внимание поглощено было Лагранжем: я бы очень боялся его, если бы не полагался на похвалы и поддержку Лапласа. Благодаря последнему я излагал свободно и, как мне казалось, очень ясно, указывая сущность, цель и результаты своих исследований. Последние обратили общее внимание своей оригинальностью. Все меня поздравляли. Оппонентами моими были граждане Лаплас, Бонапарт и Лакруа. По окончании заседания я пошел с Лапласом к нему обедать. Когда мы пришли, едва я успел раскланяться с госпожой Лаплас, он сказал мне: „Пойдемте-ка на минуту в мой кабинет; мне нужно вам кое-что показать“. В кабинете он вынул ключ из своего кармана, отворил им маленькую конторку, стоявшую налево от камина, и вынул из нее пожелтевшую от времени тетрадь; я взял ее и увидел, что в ней заключаются все задачи Эйлера, решенные мною и притом тем самым способом, который я считал известным одному только мне. Оказалось, что Лаплас давно уже открыл этот способ, но встретился с затруднениями, которые он мне и указал. Великий геометр надеялся преодолеть их когда-нибудь со временем и никому не говорил о своем открытии, ничего не сказал и мне, когда я принес ему свою работу, приняв ее как нечто для него новое.
Трудно выразить, что я пережил и перечувствовал в те минуты; это была живая радость, что я сошелся с ним в своих мыслях, и грусть, что не мне первому принадлежит честь открытия; но все же сердце мое было переполнено чувством живейшей признательности за такую трогательную заботливость обо мне. Лаплас всецело отказался от своего первенства в мою пользу. Разумеется, для него оно было не важно, сущий пустяк сравнительно с другими великими открытиями, которыми он обогатил математику и астрономию. Но ученые обыкновенно нелегко отказываются от своих исследований, как бы незначительны они ни были. Он сообщил мне о своем открытии, дав мне прежде насладиться своими успехами. Если бы это мне было известно до начала заседания, я не мог бы говорить о своем открытии с энтузиазмом. Нравственная деликатность и тонкое благородство великого ученого относились не к науке, не к математику, а к человеку. В награду за это он, вероятно, испытал большое удовольствие при виде моего полного счастья. Так отнесся он ко мне и не иначе относился к другим начинающим математикам. Не знаю, поступил ли бы он так великодушно с равным себе, со своим соперником, но я говорю об отношениях его ко мне.
Влияние Лапласа на успехи физических и математических наук было громадно. Целые полвека все черпали свое знание в его трудах, основывались на них. Но немного осталось в живых из тех, кто знал его лично, кого он вдохновлял своим чарующим умом и направлял своими советами, кто на себе испытал проявления его доброты и привязанности. Нам остается в память его делать другим то, что он делал для нас, и подражать, сколько хватит сил наших, его благородству, которое так отчетливо проявилось в отношении ко мне.
Отдавая должное памяти Лапласа, я поступаю против его желания. Он строго запретил мне говорить о том, чем я обязан был ему в своей молодости. Печатая свой труд, я, по его настоянию, должен был умолчать о его открытии. В отчетах академии он не обмолвился об этом ни одним словом. Но с тех пор прошло столько времени, что мы можем отрешиться от всех временных личных обязательств, и вы меня не осудите за то, что я нарушаю теперь данное мною честное слово для того, чтобы заплатить единственный долг, для которого не существует давности, – это долг благодарности».
Познакомив читателя с воспоминаниями Био о Лапласе, мы постараемся сопоставить их с тем, что нам уже известно о великом астрономе. Во-первых, бросается в глаза знакомая уже читателю черта Лапласа выступать перед читающей публикой не иначе, как с таким законченным изложением мыслей, которое совершенно исключало бы возможность быть непонятым; мы видим, с каким трудом он согласился предоставить в распоряжение Био корректуру своей «Небесной механики». Великодушие и тонкая деликатность Лапласа в отношении к Био не представляет никакого противоречия с тем, что нам уже о нем известно. Лаплас не был злым, недоброжелательным человеком и, несомненно, глубоко любил науку; ко всякому талантливому начинающему ученому он и не мог отнестись иначе. Однако у самого Био, как мы видели, возникал вопрос – поступил ли бы Лаплас с таким же великодушием с равным себе ученым. Очень может быть, что нет. Великий геометр лишен был в своей юности влияния воспитания; отсюда неизбежное противоречие в его поступках. Из правдивого рассказа Араго мы видим, какую зависть возбуждал в Лапласе Лагранж; между тем, из биографии величайшего германского математика Гаусса нам известно, что перед этим гением творец бессмертной «Небесной механики» глубоко преклонялся. Существуют данные, заставляющие нас предполагать, что Лаплас принимал живейшее участие в мельчайших подробностях жизни Гаусса и заботился о его материальном положении, которое нередко бывало очень плохим. Во время вторжения французов в пределы Германии Наполеону были известны заслуги, оказанные астрономии Гауссом. И мы видим, что Наполеон, взяв огромную контрибуцию с обнищавшей Германии, намеревался пожаловать Гауссу 2000 франков. Гаусс в то время был только что назначен директором обсерватории в Геттингене, но жалованья своего еще не получал. Несмотря на это, он, ни на минуту не задумываясь, отказался от подарка врага своего отечества, не желая пользоваться награбленным имуществом своих же сограждан. Узнав об этом, Лаплас написал Гауссу письмо, в котором старался доказать, что деньги, посланные ему Наполеоном, чисто французского происхождения. Может быть, всякого другого Лаплас убедил бы в этом, только не Гаусса, провести которого было невозможно; Гаусс остался при своем. Но все же такое сближение двух великих современников во время жестокой вражды французов и немцев представляет отрадное зрелище; нам приятно видеть, что патриотизм не помешал Лапласу заботиться о Гауссе, и еще приятнее сознавать, что патриотизм воспрепятствовал Гауссу воспользоваться этой заботливостью.
Нам остается сказать несколько слов об отношении к Лапласу Наполеона I. Из всех математиков того времени Лаплас способен был внушить самое большое уважение Наполеону. Нам известно, что Монж был искренне предан Наполеону, но это был человек искренний и наивный. Наполеон говорил: «Монж любит меня, как любовница», – и всегда кокетничал с Монжем. Другое дело сдержанный, осторожный, хитроумный Лаплас. Холодный, расчетливый, стальной ум Лапласа нравился Наполеону. Он находил в нем нечто общее с собою и, как мы видели, при первой возможности сделал Лапласа министром внутренних дел, но затем быстро в нем разочаровался. В области наук Лаплас обнаруживал, как мы сказали, все свойства мудрого правителя, а в практической деятельности ему мудрости не хватало. Наполеон очень скоро заметил это, отнял у него министерство и передал брату своему Люсьену. В своих мемуарах, написанных на острове Св. Елены, вспоминая о Лапласе, Наполеон писал: «Великий астроном грешил тем, что рассматривал жизнь с точки зрения бесконечно малых». Для нас в высшей степени важно и интересно выяснить смысл этих слов Наполеона, отличавшегося, как известно, большою меткостью в суждениях. Наполеон был основательно знаком с высшею математикой, имел вполне точное понятие о бесконечно малых, поэтому приведенные нами слова в его устах не были пустым звуком.