
Учитель французского языка
– О! если б жива была ваша мама, – этот неоцененный друг мой, – каких редких и роскошных цветов прислал бы я ей из Шалабра! Когда я смотрел, с какой заботливостью и вниманием ухаживала она за кустом роз самого бедненького сорта, я вспоминал и грустил о моем розовом саде в Шалабре. А какие у меня оранжереи! Ах, мисс Фанни! – невеста, которая хочет иметь хорошенький венок на свадьбу, должна непременно приехать за ним в замок Шалабр.
Этими словами мосьё де-Шалабр намекал на помолвку моей сестры – на факт, очень хорошо известный ему, как преданному и верному другу нашего дома.
Папа наш воротился домой в самом веселом расположении духа. В тот же вечер он приступил к составлению плана относительно весенних посевов, чтоб при уборке хлеба выиграть несколько времени на поездку в замок Шалабр; что же касается до нас, то мы были убеждены, что нет никакой необходимости откладывать эту поездку далее осени текущего года.
Дня через два, мосьё де-Шалабр воротился, – немного опечаленный, как нам казалось, но мы не сочли за нужное говорить об этом нашему папа. Как бы то ни было, мосьё де-Шалабр объяснил нам это уныние, сказав, что нашел Лондон, против всякого ожидания, чрезвычайно многолюдным и деятельным; – что после деревни, в которой деревья начинали покрываться зеленью, он показался ему дымным, душным и скучным; и когда мы пристали к нему, чтобы он рассказал о приеме в отели Грильона, он начал смеяться над собой, объяснив, что совершенно забыл давнишнее расположение графа Прованского к тучности, и что он изумился, увидев дородную особу Людовика XVIII, которому стоило большего труда передвигаться с одного места на другое в приемном зале отеля.
– Но что же он сказал вам? спросила Фанни. – Как он вас принял, когда вы представились?
Чувство досады отразилось на его лице, и тотчас же исчезло.
– Да!.. его величество забыл мое имя. Впрочем, трудно было ожидать, чтоб он его вспомнил, несмотря на то, что наше имя стоит на ряду замечательнейших в Нормандии; – я, конечно…. впрочем, – это ничего не значит. Герцог Дюрас напомнил ему несколько обстоятельств, которые, как я надеялся, навсегда останутся в памяти его величества, – впрочем, и то сказать, продолжительное изгнание заставит забыть многое, – по этому, нет ничего удивительного, что он не мог припомнить меня. Он выразил надежду увидеть меня в Тюльери. Его надежда – для меня закон. Я отправляюсь приготовиться к отъезду. Если его величество не нуждается в моем мече, я обменяю этот меч на плуг и удалюсь в Шалабр. Ах, – мой друг! – я никогда не забуду тех наставлений по части сельского хозяйства, которые заимствовал от вас.
Драгоценный подарок не имел бы в глазах нашего папа такого значения, как эта последняя фраза. Он тотчас же начал осведомляться о качестве грунта и проч. таким серьёзным тоном, и с таким вниманием, что мосьё де-Шалабр, сознавая свое невежество по этой части, только слушал его, да пожимал плечами.
– Ничего! – не беспокойтесь! – говорил мой отец. – Рим ведь не в один день выстроен. Много прошло времени, прежде, чем я узнал все то, что знаю теперь. Я боялся, что нынешней осенью мне нельзя будет тронуться с места; но теперь я вижу, что вы встретите нужду в человеке, который бы посоветовал вам, как должно подготовить землю для весеннего посева.
Таким образом, мосьё де-Шалабр оставил наш округ, с полным убеждением, что в сентябре мы приедем к нему в его нормандский замок. От всех, кто только более или менее был добр к нему, – а к нему все были одинаково добры он взял обещание навестить его в определенные сроки. – Что касается до старого фермера, до бойкой жены его и веселой Сузанны, – их, как мы узнали, мосьё де-Шалабр вызвался перевезти в свои поместья без платы и пошлины, под тем предлогом, что французские коровницы не имеют вы малейшего понятия о чистоте, а тем более не имеют понятия о сельском хозяйстве французские фермеры; – ему решительно необходимо было взять кого-нибудь из Англии, чтоб привести в порядок дела замка Шалабр. Фермер Доброн и его жена не могли не согласиться с столь основательными доводами.
Несколько времени мы не получали от нашего друга никаких известий. Почтовые сношения между Францией и Англией, по случаю возгоревшейся войны, сделались весьма неблагонадежными. По этому, мы принуждены были ждать и старались быть терпеливы мы. Осеннюю поездку во Францию мы отложили. Папа много говорил нам на счет расстроенного положения дел во Франции, и сильно журил нас за безрассудное ожидание получить так скоро письмо от мосьё де-Шалабра. Мы, однако ж, знали, что доводы, которые представлял папа в наше утешение, служили собственно к тому, чтоб успокоить его собственное нетерпение, – и что увещания потерпеть немного он делал для того, что считал их необходимыми для своей особы.
Наконец пришло и письмо. В нем проглядывала благородная попытка казаться веселым, но эта веселость вызывала слезы скорее, чем вызывали б их прямые горькие сетования на судьбу. Мосьё де-Шалабр надеялся получить патент на чин подпоручика гвардии, – патент, подписанный самим Людовиком XVI в 1791 году. На полк был переформирован или расформирован – право, не умею сказать; – для утешения нашего, мосьё де-Шалабр уверял нас, что не ему одному отказали в подобном домогательстве. Он пробовал определяться в другие полки, во нигде не было вакансии. «Не славная ли доля для Франции, иметь такое множество храбрых сынов, готовых проливать свою кровь за государя и отечество?» – Фанни отвечала на этот вопрос словами: какая жалость! – а папа, вздохнув несколько раз, утешил себя мыслью, высказанною вслух: тем лучше для мосьё де-Шалабра, ему больше будет времени присмотреть за расстроенным имением.
Наступившая зима была исполнена многих событий в нашем доме. Одно замечательное происшествие сменяло другое, как это часто случается после продолжительного застоя в домашних делах. Жених Фанни возвратился; они обвенчались, оставив нас одних – отца моего и меня. Корабль её мужа находился в Средиземном море. – Фанни должна была отправиться на Мальту и жить с новыми родными. Не знаю, разлука ли с дочерью так сильно подействовала на весь организм моего отца, или другие причины, только, вскоре после её отъезда, с ним сделался паралич; и потому интереснее всех известий и всех военных реляций были для меня известия и реляции о состоянии больного. Меня не занимали политические события, потрясавшие в то время всю Европу. Мои надежды, мои опасения сосредоточивались на моем милом, неоцененном, любимом нами и любившем нас отце. Я несколько дней сряду держала в кармане письмо мосьё де-Шалабра, не находя времени разобрать его французские иероглифы; наконец, я прочитала его моему бедному отцу, не столько из нетерпения узнать, что заключалось в нем, сколько из повиновения желанию отца. Известия от нашего друга были также печальны, как казалось печальным все другое в эту угрюмую зиму. Какой-то богатый фабрикант купил замок Шалабр, поступивший в число государственных имуществ, вследствие эмиграции владетеля. Этот фабрикант, мосьё де Фэ, принял присягу в верности Людовику XVIII, и купленное имение сделалось его законным достоянием. Мой отец сильно горевал об этой неудаче нашего бедного друга, – горевал, впрочем, только в тот день, когда ему напоминали о ней, а на другой день забывал обо всем. Возвращение Наполеона с острова Эльбы, быстрая последовательность важных событий, Ватерлосская битва, – ничто не занимало бедного отца; для него, в его втором младенчестве, важнее всех событий был пудинг или другое лакомое блюдо.
Однажды, в воскресенье, в августе 1815 года, я отправилась в церковь. Много недель прошло с тех пор, когда я имела возможность отличиться от отца на такое долгое время. В ту минуту, когда я вышла из церкви, мне показалось, как будто юность моя отлетела, пронеслась мимо меня незамеченною, – не оставив по себе ни малейших следов. После обедни, я прошла по высокой траве к той части кладбища, где покоилась наша мама. На её могиле лежала свежая гирлянда из золотистых иммортелей. Это необычайное приношение изумило меня. Я знала, что обыкновение это существует преимущественно у французов. Приподняв гирлянду, я прочитала в ней, по листьям темной зелени, отделявшемся от иммортелей, слово: «Adieu.» В голове моей в тот же момент блеснула мысль, что мосьё де-Шалабр воротился в Англию. Кроме его, ни от кого нельзя было ожидать такого внимания к памяти мама. Но при этом меня удивляла другая мысль, что мы не только не видели его, но ничего о нем не слышали; – ничего не слышали с тех пор, как леди Ашбуртон сообщила нам, что её муж только раз встретил его в Бельгии, и вскоре после того умер от Ватерлосских ран. Припоминая все эти обстоятельства, я незаметным образом очутилась на тропинке, которая пролегала от нашего дома, через поле к фермеру Добсону. Я тотчас же решилась дойти до него и узнать что-нибудь относительно его прежнего постояльца. Вступив на саиовую дорожку, ведущую к дому, я увидела мосьё де-Шалабра: он задумчиво смотрел из окна той комнаты, которая некогда служила ему кабинетом. Через несколько секунд он выбежал ко мне на встречу. Если моя юность отлетела, то его молодость и зрелые лета совершенно в нем исчезли. В течение нескольких месяцев, с тех пор, как он оставил нас, он постарел, по крайней мере, лет на двадцать. Эту постарелость увеличивала в нем и перемена в платье. Бывало, прежде, он одевался замечательно щеголевато; но теперь в нем проглядывала небрежность, и даже неряшество. Он спросил о моей сестре и об отце таким тоном, который выражал глубокое и почтительное участие, мне показалось, что он спешил заменить один вопрос другим, как будто стараясь предупредить мои вопросы, которые я в свою очередь желала бы сделать.
– Я возвращаюсь сюда к моим обязанностям, к моим единственным обязанностям. Богу не угодно было назначить мне другие, более высшие. С этой поры я становлюсь настоящим учителем французского языка, прилежным, пунктуальным учителем, – ни больше, ни меньше. Я стану учить французскому языку, как должен учить благородный человек и христианин; – буду исполнять мой долг добросовестно. Отныне, грамматика и синтаксис будут моим достоянием, моим девизом.
Он говорил это с благородным смирением, не допускавшим никаких возражений. Я могла только переменить разговоре, убедительно попросив его навестить моего больного отца.
– Навещать больных – это мой долг и мое удовольствие. От общества – я отказываюсь. Это не согласуется теперь с моим положением, к которому я стану применяться по мере сил своих и возможности.
Когда он пришел провести час, другой с моим отцом, он принес с собою небольшую пачку печатных объявлений об условиях, на которых мосьё Шалабр (частичку де он отбросил теперь навсегда) желал обучать французскому языку; несколько строк в конце этих объявлений относились прямо к пансионам, к которым он обращался с просьбою оказать ему внимание. Теперь очевидно было, что все надежды бедного мосьё де-Шалабра исчезли навсегда. В прежнее время, он не хотел быть в зависимости от пансионов; он обучал нас скорее, как аматер, нежели с намерением посвятить свою жизнь этой профессии. Он почтительно попросил меня раздать эти объявления. Я говорю «почтительно» не без основания; это не была та милая услужливость, то предупредительное внимание, которые джентльмен оказывает леди, равной ему по происхождению и состоянию – нет! в этой почтительности была покорная просьба, с которою работник обращается к своему хозяину. Только в комнате моего отца он был прежним мосьё де-Шалабром. Казалось, он понимал, как напрасны были бы попытки исчислить и объяснить обстоятельства, которые принудили его занять более низкое положение в обществе. С моим отцом, до самого дня его смерти, мосьё де-Шалабр старался сохранить приятельские отношения; – принимал веселый вид, чего не делал во всяком другом месте, – выслушивал ребяческие рассказы моего отца с истинным и нежным сочувствием, за которое я всегда была признательна ему, хотя в отношении ко мне он продолжал сохранять почтительный вид и почтительный тон, которые служили для меня преградой к выражению чувств благодарности.
Его прежние уроки заслужили такое уважение со стороны тех, которые удостоились чести брать их, что в скором времени он подучил множество приглашений. Пансионы в двух главных городах нашего округа предложили выгодные условия и считали за особенную честь иметь его в числе своих наставников. Мосьё де-Шалабр был занят с утра до-вечера: если бы он движимый чувством благородной гордости, не отказался навсегда от общества, то и тогда он не мог бы уделить ему свободной минуты. Его единственные визиты ограничивались моим отцом, который ждал их с детским нетерпением. Однажды, к моему особенному удивлению, он попросил позволения поговорить со мной на-едине. Несколько минут он стоял перед мной, не сказав ни слова и только повертывая и приглаживая шляпу.
– Вы имеете право на мою откровенность, вы – моя первая ученица. В будущий вторник я женюсь на мисс Сузанне Добсон – на этой доброй и почтенной девице, счастью которой я намерен посвятить всю мою жизнь, или, по крайней мере, ту часть моей жизни, которая останется свободною от моих занятий.
Сказав это, он пристально посмотрел на меня, ожидая, быть может, моих поздравлений, но я стояла перед ним пораженная изумлением. Я не могла постичь, каким образом могла пленить его Сузанна, эта бойкая, веселая, краснорукая, краснощекая Сузанна, которая в минуты стыдливости становилась красною, как свекла, которая ни слова не знала по-французски, которая считала французов (кроме джентльмена, стоявшего передо мной) за людей, питающихся одними лягушками, – за непримиримых врагов Англии! Впоследствии, я думала, что, быть может, это самое неведение составляло одну из её прелестей. Ни одно слово, ни один намек, ни выразительное молчание, ни взгляды сожаления, не могли напоминать мосьё де-Шалабру горькое минувшее, которое он, очевидно, старался забыть. Не было ни малейшего сомнения, что мосьё де-Шалабр приобретал в Сюзанне самую преданную и любящую жену. Она немного боялась его, всегда оказывала ему покорность и почтительность, – а эта дань, я полагаю, должна нравиться всякому мужу. Мадам Шалабр, после своей свадьбы, приняла мой визит с серьёзным, несколько грубоватым, но счастливым достоинством, которого я никогда не подозревала в Сузанне Добсон. Они занимали небольшой коттедж у самой опушки леса; при коттедже находился маленький садик; корова, свиньи и куры бродили в ближайшем кустарнике. Простая деревенская женщина помогала Сузанне присматривать за всем этим хозяйством; – мосьё де-Шалабр посвящал все минуты своего досуга садику и пчелам. Сузанна, с заметной гордостью, водила меня по чистым и уютным комнаткам.
– Это все сделал мусью (так она называла своего мужа). – Это все мусью устроил. – Мусью, вероятно, когда то был богатым человеком.
В небольшом кабинете мосьё де-Шалабра висел карандашный рисунок весьма неизящной работы. – Он привлек к себе мое внимание, и я остановилась посмотреть его. Он изображал высокое, узкое здание, с четырьмя башенками по углам, на подобие перечницы, и на первом плане какую-то сухую, тяжелую аллею.
– Неужели это замок Шалабр? спросила я.
– Не знаю, – никогда не спрашивала, отвечала m-me Шалабр. – Мусью не нравится, когда его расспрашивают. Эта картинка представляет какое-то место, которое он очень любит, потому что не позволяет стирать пыль с картинки, боясь, что я ее запачкаю.
Женитьба мосьё де-Шалабра не уменьшила числа визитов его моему отцу. До самой смерти батюшки, он постоянно старался доставлять больному развлечения. Но с той минуты, когда он объявил намерение жениться, с минуты его разрыва с отечеством, его беседа перестала дышать чувством откровенности и дружбы. Несмотря на то, я продолжала навещать его жену. Я не могла забыть юношеских дней, ни прогулок по клеверному полю до опушки леса, ни ежедневных букетов, ни уважения, которое добрая наша мама оказывала эмигранту, на тысячи маленьких услуг, которые он оказывал моей сестре и мне. Он сам хранил эти воспоминания в глубине своего молчаливого сердца. По этому, я всеми силами старалась сделаться подругой его жены, и она научилась смотреть на меня, как на подругу. В комнате больного отца я занималась приготовлением белья для ожидаемого малютки Шалабра, мать которого хотела (так говорила она) просить меня быть восприемницей, но её муж довольно сурово напомнил ей, что им следует искать куму между людьми одного с ними положения в обществе. Несмотря на то, в душе, я считала маленькую Сузанну моей крестницей, и дала себе клятву постоянно принимать в ней живое участие. Не прошло двух месяцев после смерти моего отца, как маленькой Сузанне Бог дал маленькую сестрицу, и человеческое сердце в мосьё де-Шалабре поработило его гордость, – новорожденной предназначалось носить имя своей бабушки-француженки, хотя Франция не могла найти места для отца и изгнала его. Эта маленькая дочь была названа Ами.
Когда отец мой умор, Фанни и муж убедительно просили меня оставить Брукфильд и переехать к ним в Валетту. Поместье, по духовному завещанию, было оставлено нам; явился выгодный арендатор; мое здоровье, значительно пострадавшее во время продолжительного ухаживанья за больным отцом, поставило меня в необходимость отправиться куда-нибудь в более теплый климат. По этому, я поехала за границу, с намерением пробыть там не более года, но, по какому-то случаю, срок этот продлился до конца моей жизни. Мальта и Генуя сделались моим постоянным местопребыванием. Правда, от времени до времени я приезжала в Англию, но, прожив за границей лет тридцать, Перестала смотреть на нее, как на отчизну. Во время приездов, я видалась с Шалабрами. Мосьё де-Шалабр, больше, чем когда-нибудь, углубился в свое занятие; издал французскую грамматику по какому-то новому плану, и подарил мне экземпляр этого издания. Мадам Шалабр растолстела и благоденствовала; ферма, находившаяся под её управлением, расширилась; а что касается до её двух дочерей, то при английской застенчивости, они имели чрезвычайно много французской живости и остроумия. Я брала их с собой на прогулки и в разговорах с ними старалась привязать их к себе, старалась довести их до того, чтоб дружба наша была действительностью, а не простым, обыкновенным, наследственным чувством; с этой целью я предлагала им множество вопросов об отвлеченных предметах, но маленькие шалуньи в свою очередь экзаменовали меня и расспрашивали о Франции, которую они считали своим отечеством.
– От кого же вы узнали о французских обычаях и привычках? спросила я. – Верно мосьё де…., верно ваш папа часто беседует с вами о Франции?
– Не слишком часто, – когда мы бываем одни, – когда у нас нет никого из посторонних, отвечала Суэанна, старшая дочь, серьёзная, с благородным видом девушка, лет двадцати. – Мне мажется, папа потому не говорит о Франции при нашей мама, что боится огорчить ее.
– А мне кажется, сказала Ами: – что он никогда не заговорит о Франции, если может обойтись без этого; – он только тогда Начинает говорить о ней, когда его сердце переполнится воспоминаниями, и то потому, что многие чувства невозможно передать на английском языке.
– Из этого я заключаю, что вы превосходно владеете французским языком.
– О, да! Папа всегда говорит с нами по-французски… это наш родной язык.
Но при всей их преданности к отцу и к отечеству, они были преданными дочерями своей матери. Они были её подругами, её помощницами в приятных трудах по домашнему хозяйству; – они были практическими, полезными молодыми девицами. Но, оставаясь одни, они посвящали весь свой энтузиазм и всю романтичность натуры своему отцу. Они были поверенными душевных движений этого бедного изгнанника и любви его к Франции, жадными слушательницами всего, что он говорил о ранних днях своей жизни. Его слова внушили Сузанне решимость, в случае, если б она освободилась от домашних обязанностей и ответственности, сделаться, подобно Анне-Маргерите Шалабр, пратетушки её отца, Сестрой Милосердия и образцом женской непорочности. Что касается до Ами, – то она ни под каким видом не хотела бы оставить своего отца; в этом состояла вся перспектива её будущности.
Года три тому назад, я была в Париже. Одна из моих подруг, проживавшая там, – англичанка по происхождению, жена немецкого ученого, и француженка по манерам, – убедительно упрашивала меня приехать к ней на вечер. Я чувствовала себя не хорошо, и потому имела расположение остаться дома.
– Пожалуйста приезжай! – сказала подруга. Я на это имею свои причины, и причины весьма заманчивые. Быть может, сегодня в моем доме разыграется романическая сцена. Роман в действительности! – Неужели ты не приедешь?
– В чем же дело? – скажи мне прежде, – сказала я, зная привычку моей подруги видеть самые обыкновенные вещи в романическом свете.
– У нас будет молодая леди, – не первой молодости, это правда, но все же молодая и очень хорошенькая; дочь французского эмигранта, которого муж мой знавал в Бельгии, и который с тех пор живет в Англии.
– Извини пожалуйста, – но как ее зовут? прервала я, побуждаемая любопытством.
– Де-Шалабр. Разве ты ее знаешь?
– Да; и принимаю в ней большое участие. Я с удовольствием приеду повидаться с ней. Давно ли она в Париже? Сузанна это или Ами?
– Нет, предоставь мне удовольствие не рассказывать моего романа. Потерпи немного, и ты получишь ответы на все твои вопросы.
Я откинулась к спинке моего кресла. Некоторые из моих подруг отличались способностью наводить скуку, так что, в ожидании, когда они начнут рассказывать, о чем их просят, непременно нужно было принимать покойное положение.
– За минуту перед этим я сказала тебе, что муж мой познакомился с мосьё де-Шалабром в Бельгии, в 1815 году. С тех пор они вели переписку, не слишком частую, это правда, потому что мосьё де-Шалабр был учителем в Англии, а мой муж профессором в Париже, – но все-таки раза два в год они извещали друг друга, как идут их дела. Со своей стороны, я ни разу не видела мосьё де-Шалабра.
– Я знаю его очень хорошо, сказала я. Я знаю его с самого детства.
– Год тому назад жена мосьё де-Шалабра скончалась (она была тоже англичанка), – скончалась после продолжительной и тяжкой болезни. – Старшая дочь её ухаживала за больной с терпением и нежностью ангела, как говорил отец, и я этому совершенно верю. Но, после кончины матери, ей, как говорится, опостыл свет, она привыкла к полуосвещению, к тихим голосам и к постоянной мысли о том, что при больных должен находиться кто-нибудь безотлучно; громкий говор и шум здоровых людей раздражал ее. По этому, она стала уговаривать отца дать ей позволение сделаться Сестрой Милосердия. Она говорила, что он, вероятно, с удовольствием отдал бы ее жениху, который бы явился к ним с предложением жениться на ней, и оторвать ее от дома, от отца и сестры; – неужели жь он не согласится разлучиться с ней, когда к этой разлуке ее призывал долг религии? – Он дал ей согласие, и написал к мужу моему письмо, в котором просил принять ее в свой дом, пока она не приищет монастыря, в который пожелает поступить. Вот уж два месяца, как она гостит у нас, и теперь я очарована ею. На будущей неделе она отправится домой, если только….
– Но извини пожалуйста, ведь ты кажется сказала, что она хотела сделаться Сестрой Милосердия?
– Это правда; но она слишком стара, чтоб поступить в этот орден. Ей двадцать восемь лет. Это разочарование, слишком для неё прискорбное, она перенесла терпеливо и кротко, но я вижу, как глубоко она тронута. Теперь приступим к моему роману. Лет десять тому назад мой муж имел ученика, какого-то мосьё дю-Фэ, умного и с обширными познаниями молодого человека, – одного из первоклассных купцов города Руана. Мосьё де-Фэ, приехав недавно в Париж по своим делам, пригласил мужа моего на обед, за которым история Сюзетты Шалабр была рассказана, вероятно, потому, что муж мой осведомлялся, каким бы образом и с кем отправить ее в Англию. История эта заинтересовала де-Фэя; он выпросил у мужа позволение явиться ко мне вечером, когда Сюзетта будет дома; – и вот, вечер этот назначен сегодня; мосьё дю-Фэ пожалует к нам с своим приятелем, который тоже обедал у него вместе с моим мужем. Неужели ты не приедешь?
Я поехала скорее с надеждой увидеть Сюзанну Шалабр и услышать что-нибудь новое о родине, о месте моей юности, чем выжидать какой-нибудь сантиментальной сцены. Сузанна Шалабр была серьёзная и скромная девица. Она была молчалива и печальна, – так долго лелеемый план её жизни разрушился. Она говорила со мной не много, тихо и дружелюбно отвечая на все мои вопросы; что касается до джентльменов, то её равнодушие и скромность не допускали никакой возможности вступить с ней в разговор, – словом, встреча наша была скучна и неудачна.
– О, мой роман! мои ожидания! Еще раньше половины вечера я готова была бы отдать все мои воздушные замки за десять минут приятного разговора. – Не смейся надо мной: сегодня я не могу переносить твой смех.
Так говорила моя подруга, прощаясь со мной. Я не видала ее два дня. На третий день она приехала ко мне вне себя от радости.