И она сошла вниз, чтобы поужинать в одиночестве.
Если бы она в то время знала, как найти человека, который так напугал ее на вечеринке у Лейлы, она бросилась бы к нему. Но она не знала.
Дороти убрала со стола второй прибор.
Моя новая жизнь, подумала она, и села за стол.
Часть 2
1942 год
1
– Дело обстоит проще некуда. Все, что от тебя требуется, – встретить меня в 7:38 на Юстонском вокзале.
Так сказал мистер Флеминг накануне вечером в междугороднем телефонном разговоре, позвонив неизвестно откуда. И вправду, если уж на то пошло, что может быть проще? В мире, охваченном войной, педантично перемалывающей обширные города до состояния чрезвычайно мелких; с оставшимися позади такими катастрофами, как Сингапур и Дюнкерк; с такими достижениями управления и духа, как «пятая колонна» во Франции или битва Королевских ВВС за Великобританию; с повсеместными перебросками мужчин, женщин и детей в более или менее опасные места согласно требованиям масштабной ситуации; со стремительными взлетами и падениями стоимости жизни, словно на взбесившейся фондовой бирже, – какая-то встреча поезда казалась почти бессмысленно простой. Миссис Флеминг надела через плечо сумку с противогазом, порылась в другой сумке в поисках фонарика и отправилась встречать поезд в 7:38.
В Холленд-Парке она поймала такси. Он, конечно, подразумевал, что она встретит его на машине, но даже представить себе не мог, что бензина, выданного по карточкам, даже близко не хватит на поездку из Кента и обратно. Это вызовет его недовольство, объяснения лишь усилят раздражение. Он бы, размышляла она, пожалуй, предпочел, чтобы машина взорвалась, но не заглохла из-за нехватки топлива. Худшим (и очень показательным) моментом в ее существовании в военное время была невозможность эффективно справиться даже с таким незначительным, но непредвиденным обстоятельством, как междугородний звонок мужа. Их дом в Тентердене в настоящее время вмещал Дейрдре, девочку, которую подселили к ним в войну, трех выздоравливающих морских офицеров, в том числе одного с сильной контузией, мать из разбомбленного дома и ее перепуганное и грязное семейство из трех человек и Дороти, с точки зрения которой даже вереница молодых поклонников-инвалидов не возмещала ужаса жизни в этой стране. Еще у них жила шикарная, угрюмая и в целом анекдотичная дружинница Женской земледельческой армии. Все эти несовместимые, в разной степени несчастные люди представляли собой непредвиденные обстоятельства того или иного рода, и, хотя принято было считать, что критические ситуации зачастую пробуждают лучшие качества во всех людях и в особенности, как постоянно утверждала британская пресса, – в британцах, обычно подразумевалось, что продолжительность таких ситуаций не превышает нескольких часов или, может быть, дней. Но война длилась уже немыслимо долго, она разверзлась и раскинулась перед миссис Флеминг так же безотрадно, как старость и смерть, и все у нее в доме (кроме разве что детей) давно уже не дотягивали до новообретенной национальной черты – блистать во время кризиса.
Миссис Флеминг полагала, что миссис Фосетт, возможно, и впрямь блистала в ту ночь, когда разбомбили ее дом; и в самом деле, бедняжка, хоть и была болтлива, демонстрировала присутствие духа, в котором все же ощущалась частица смелости, но теперь, когда она лишилась и дома, и врагов-соседей, чью репутацию ей оставалось чернить лишь в воспоминаниях, и мужа, который долгие годы служил главным источником вдохновения для ее нападок и презрения («еще несколько таких, как этот, в армии – и нипочем нам войну не выиграть, разве что против недоумков!»), улетучились все остатки ее славы: деревня уже исчерпала все запасы восхищения и зависти, слушая ее историю бомбежки, и миссис Фосетт напустилась (во всех возможных отношениях) на трех своих горемычных детей, чей страх перед матерью значительно превосходил испытанный при авианалете. Миссис Фосетт скандалила с Дороти и с дружинницей и лупила своих детей так умело и дико, что, каким бы богатым ни был их опыт, им едва удавалось избежать колотушек. Она отказывалась убирать отведенную ей часть дома и выменивала пайки своих детей на сигареты. Этот ордер на постой был для нее третьим, и «мне сказали, что жить тут придется, хоть пусть какие будут условия, а они, смотрю, так себе», – как она высказалась по прибытии.
В жизни Дороти господствовал Гитлер, чему способствовал радиоприемник. По ее мнению, правительство в Англии отсутствовало как таковое: все было так скверно организовано, и виноват в этом лично Гитлер. Затемнение, продуктовые карточки, нехватку мыла, бензина, топлива для бойлера, пряжи для вязания – словом, все с дьявольской изобретательностью подстроил не кто иной, как Гитлер. Дороти была глубоко убеждена, что лишь его убийство положит конец войне, и, поскольку в ее представлениях он спал в пуленепробиваемой пижаме на глубине не меньше сорока футов под землей, посещаемый только приспешниками, которых опаивали, чтобы они поддерживали его, в размышлениях Дороти насчет его возможного убийства царил вечный мрак. Как полагала миссис Флеминг, порой Дороти даже начинала сомневаться в том, что Гитлер смертен. Непрестанно слушая приемник, она заявляла о полном неверии во все, что он ей сообщал. Работала она с утра до ночи и обожала морских офицеров и детей, между которыми не делала никаких различий. Все они были неопрятны, все беспечны, все обожали шоколадную манную кашу, которую она готовила им с ревностным усердием. К дружиннице миссис Флеминг относилась с настороженностью горожанки, считая, что близость этой девушки к природе способна привести лишь к естественным для той же природы, но сомнительным (для миссис Флеминг) последствиям. Она излучала секс, все свободное время дома посвящала своей внешности и уделяла внимание исключительно мужчинам – с целеустремленной прямотой, внушающей ужас слабым выздоравливающим. Единственным, в чем сходились Дороти и миссис Фосетт, была неприязнь к Тельме. Хоть ей и приходилось вставать в шесть утра, чтобы добраться на велосипеде до своей фермы, она зачастую где-то пропадала всю ночь. Другие дружинницы недолюбливали ее. Миссис Флеминг было невероятно трудно испытывать приязнь к настолько невосприимчивому и безответственному человеку. Она вздохнула. Покинув дом даже на один вечер, она переполнилась опасениями, подкрепленными опытом. Отъезд стал подобен оттаиванию скованного морозом разума до такой степени, когда начинаешь понимать, насколько глубоко он парализован – и возвращаешься в состояние заморозки.
В темноте Юстонский вокзал оказывал воздействие почти исключительно запахами: рыбы, дыма, уборных, угольной пыли, пота, мазута, свеженапечатанной газеты, дешевых духов (гвоздики или фиалки), живности, дезинфекции и мебельной политуры. Непосредственный эффект возник, едва миссис Флеминг вышла из такси, и был настолько силен, что казался почти материальным, словно завеса тумана, и ей казалось, что стоит протянуть руку, и она коснется ее, а если внезапная вспышка фонарика осветит ее руку, окажется, что в нее таинственным образом глубоко въелась копоть.
Таксист отказался ждать, и она отправилась на поиски поезда, на котором приехал муж. В здании вокзала она заметила, насколько вокруг шумно: обширное скопление резких и негармоничных звуков – оркестровка необратимости, отбытия (так как поначалу она не сумела выявить никаких признаков прибытия); хлопали двери, взвивались свистки, слышались крики, створки выхода на перрон лязгнули, открываясь и пропуская багажный грузовичок, и снова лязгнули, закрывшись; бесконечный поезд бесконечно убегал из мутного приглушенного света в темноту, оставляя за собой бесплотный пригородный голос, объявляющий место его назначения в неисправный микрофон.
Она разыскала табло со сведениями о прибытии и обнаружила, что поезд ее мужа все еще довольно далеко от Лондона и опаздывает уже на сорок минут. Таксист ни за что не согласился бы простаивать так долго. Она отправилась на поиски кофе.
Буфет был переполнен. Стоя у прилавка с мраморной крышкой, блестящей от бесчисленных влажных и липких кругов там, где ставили мокрые стаканы, она ждала кофе, зная, что пить его будет невозможно. Рядом с ней была выставлена под стеклянным колпаком серебряная трехъярусная ваза-подставка. Ее спросили, не желает ли она что-нибудь из еды. Сэндвичи со свеклой и фигурная выпечка в виде бомбочек (корнуолльские пирожки) были выставлены на очаровательных бумажных салфеточках с кружевными каемками. Свекла между толстыми кусками хлеба поблескивала с глухим раздражением аллигаторовых глаз. Съесть ей ничего не захотелось.
Так или иначе, размышляла она, дом в Кенте обеспечил вполне надежное пристанище для Дейрдре и Джулиана на время каникул. Ее муж хотел отправить их в Америку или Канаду и даже все уже уладил, а затем вместе с ней встретился с детьми, и она, стыдясь своей потребности в обществе детей, чуть не поддалась ему, чтобы они были в безопасности, как следует накормлены, окружены заботой и вдобавок повидали мир. Но за неделю до того ей представился случай сопровождать подругу, которая провожала своих детей в Канаду, и этот опыт стал мучительным и незабываемым, обрывками возвращаясь к ней всякий раз, едва она оказывалась на вокзале… Родителям пришлось уговаривать детей войти в вагон, один маленький мальчик все спрашивал:
– А это надолго?
– Нет-нет, совсем ненадолго.
– До Рождества?
– Там видно будет, но это точно ненадолго.
– Тебе понравится, – уверял отец мальчика, и ребенок вдруг понял, что родители лгут, что время никак не зависит от них троих: он не расплакался, но молча смотрел на них с беспомощным горем и обидой, пока поезд не тронулся.
Одну малышку сопровождающей пришлось силой отрывать от ее матери и уносить в вагон рыдающую от горького открытия тоски по дому.
– Она же говорила, что довольна. Говорила, что хочет уехать, – твердила ее мать. Ее уверяли, что ребенок забудет, что успокоится прежде, чем они успеют доехать до Ливерпуля, а тем временем девочка все кричала и кричала, что хочет домой – она не хотела, не хотела…
Когда поезд скрылся из виду, мать девочки наклонилась, держась за багажный грузовичок, и ее бурно вырвало.
Были и те, кто ожесточился и приобрел стойкость, кому говорили, что нельзя бояться школы и темноты, нельзя плакать. Они прощались и заходили в вагон, как вымуштрованные солдатики, незаметно нащупывающие в кармане носовые платки или крепко прижимающие к себе своих мишек и кукол. И конечно, многим происходящее казалось веселым и захватывающим. Это их родители потом падали в обморок или уходили, повторяя друг другу ту же ложь, которой другие родители пичкали детей. Это ненадолго. В сущности, так будет гораздо лучше…
Как бы там ни было, Дейрдре осталась с ней. И Джулиан продолжил учебу в подготовительной школе, которую окончил к Рождеству. Каникулы он провел с ней. Упорядоченность, которую привносили школьные семестры и каникулы, как ни странно, служила ей утешением в нынешней жизни. Она помогала оправдывать однообразие повседневных мелочных забот (что же нам, скажите на милость, съесть на обед? Почему комитет по ГСМ вообще не отвечает на письма? и т. п.), утешала в состоянии постепенной потери упорядоченности иного рода – зыбких, но непростых отношений, которые установились в Лондоне между ней и мужем, а теперь заметно ослабевали. Она все реже и реже виделась с ним, поэтому во время кратких нерегулярных встреч вроде той, которой она ждала сейчас, он казался и чужим, и знакомым в совершенно неверной пропорции. О своей работе он говорить отказывался, но она явно была на редкость изнурительной и постоянно вынуждала мотаться его по всей стране. Миссис Флеминг имела смутное представление о том, что он перемещается на бомбардировщиках и всевозможных морских судах, но не знала, почему, а он не считал нужным объяснять ей. Изредка он звонил ей, чтобы сказать, что возвращается или что с ним все в порядке, то есть просто подтверждал ее опасения, не уточняя их. То, чем он занимался, полностью поглощало его мысли, и даже в тех редких случаях, когда он приезжал в Кент, он был либо чем-то озабочен, либо откровенно скучал. Но главное, дети, в особенности Дейрдре, давали ей возможность (по крайней мере, иногда) считать собственную жизнь унылой, но не лишенной смысла: эгоистичная и скрытая паника, которая порой накатывала на нее при мысли, что ей уже недолго осталось до сорока, слегка отступала, когда она смотрела, как растет и взрослеет Дейрдре. В конце концов, что полагается делать с собственной жизнью в возрасте тридцати пяти лет? В самом деле, чем бы она занималась, если бы не война? Здесь, посреди Юстонского вокзала, в окружении самой разной военной формы цвета хаки, вообразить это было выше ее сил: оказалось, что даже вспомнить, какой была ее собственная жизнь в 1939 году, так же трудно, как переодеть всех посетителей буфета из военной одежды в штатскую. Эта довоенная жизнь самим своим названием теперь казалась пустой и неуместной мечтой, в которой досуг и удовольствие были естественным явлением. Она перестала притворяться, будто собирается пить кофе, и решила предаться ностальгии, если сумеет найти где-нибудь место, чтобы присесть.
За пределами буфета холод пробирал до костей, и ее вдруг стала страшить встреча с мужем; отсутствие ждущего такси; натянутый и ущербный разговор в ожидании его; возвращение в запустелый полузапертый дом. Теперь она уже почти жалела, что отклонила предложение Ричарда сопровождать ее, хотя причины этого отказа до сих пор казались ей вескими. Ее мужа раздражали выздоравливающие раненые en bloc[10 - В целом (фр.).], и он, словно образец женской логики, пропускал мимо ушей ее довод, что альтернатива им – новые миссис Фосетт.
Она отошла взглянуть на табло и обнаружила, что с него начисто исчез поезд, который она ждала. Дряхлый тип, судя по виду, страдающий несварением, работой которого было менять сведения на табло, на все ее расспросы отвечал сардонической ухмылкой, чем лишь приводил ее в бешенство, ведь было очевидно, что он слышит, о чем она спрашивает, и знает ответ. Наконец столь же дряхлый тучный носильщик сжалился над ней и сообщил, что искомый поезд прибыл несколько минут назад. «Платформа 18, вы должны еще застать его там» – подразумевалось, что ей очень повезет, если в самом деле застанет. Она бросилась к поезду, унося на себе злобный взгляд старикашки, обслуживающего табло.
Когда она подоспела, муж уже был у выхода с платформы. Он отдал свой билет и застыл неподвижно, одетый в черное пальто с бархатным воротником, в котором всегда выглядел так, словно оно ему велико, крепко вцепившийся в чемоданчик – как ей было известно, невероятно тяжелый. Похоже, он не видел, как она приблизилась, и, когда она окликнула его по имени, вскинулся и заморгал.
– А-а, – сказал он.
Едва начав объяснять про табло, она поняла, что эти объяснения ни к чему, что они выглядят глупо и бессмысленно. И она оборвала себя, сказав, что это неважно, вдруг осознав, что ей предстоит еще сказать ему, что она не на машине.
Они все еще стояли там, где встретились, а тем временем остатки толпы с поезда просачивались через выход с платформы и растворялись в темноте. Она сказала:
– Извини, привести машину я не смогла. Придется нам постараться поймать такси.
– Нет, если придется слишком стараться. Я вызову машину.
Она в удивлении обернулась к нему и увидела, что он ищет в карманах мелочь. Достал пачку пятифунтовых банкнот, и она поняла, что загадочным образом у него, как всегда, нет других денег.
– У меня есть, – сказала она, молясь, чтобы мелочь и вправду нашлась – слишком многое в их жизни удалось бы сгладить обнаружившимся у нее двухпенсовиком.
Он взял ее за руку и повел к телефонным будкам.
Два пенса у нее и вправду были, и он забрал их и вошел в будку, оставив чемодан при ней.
– Через десять минут, – объявил он, когда вышел. – Что с едой?
– Дома есть ужин.
– А какое-нибудь мясо?
– Бекон. И яйца.
– Мне нужно мясо, – высказался он. – Прихватим по дороге.
Вместе с ним она покинула вокзал, ощущая необъяснимую подавленность. Чувство страха, которое мучило ее перед встречей с мужем, не исчезло, а наоборот, усилилось. Уже три раза она проявила себя непредусмотрительной и нехозяйственной, хотя, казалось бы, в ее возрасте могла бы этого избежать.
Наконец приехала машина, про которую он сказал, что это за ними, и оказался прав. Он усадил ее, сказал что-то водителю, и тот накрыл ей колени пледом, который казался замызганным даже в темноте. Машина тронулась.
– Где же ты собираешься достать мясо? – спросила она, но получила от него резкий тычок через плед, и его укоризненные бледно-голубые глаза заблестели притворно-заговорщицки.
– Рассказывай, как у тебя дела, – заговорил он минуту спустя.
– Все в точности так, как прежде, и, пожалуй, это даже хорошо. А у тебя?
– Все в точности иначе.