Фамилия Блиц становится опасной для жизни.
Рита прекрасно помнит вечер, когда они собрались в квартирке на Ромфорд-роуд – обсудить создавшееся положение. Пришли все, кроме уже сменившей фамилию Оттилии, – Эльза, Фред, Эрнест, Мабель. И конечно, она сама и мать. Приходилось шептать: Эмилия сдавала одну комнату электрику, тот выходил в ночную смену и отсыпался перед работой. Братьев и сестер очень беспокоил акцент матери – даже после двадцати пяти лет в стране он оставался недвусмысленно немецким. Умоляли Эмилию держать язык за зубами – по крайней мере, в тех случаях, когда вокруг англичане. Эльза объявила: теперь ее зовут Элси. Фред отказался. Никто не имеет права отнять у меня имя. Пусть меня лучше убьют, крикнул он страшным шепотом. Эмилия тут же с ним согласилась. Меня не испугать тупой антихристианской ненавистью, сказала она. Моя фамилия Блиц – и точка. Но Рита, Мабель, превратившаяся в Элси Эльза и Эрнест уже начали предлагать варианты. Проговаривали медленно и довольно громко, словно пробуя на вкус. Имена старых знакомых, приятелей по работе, даже листали старые газеты в поисках вдохновения. Фред разозлился и ушел. Позже Эмилия утверждала, что сам Господь подсказал им выход, но Рита помнила совершенно точно: не Господь, а Эрни. Эрнест вообще очень быстро соображал. Блисс, сказал он, и все как по команде вздохнули с облегчением. Элси Блисс, Эрнест Блисс, Мейбл Блисс. Тут даже не понадобилось менять написание имени, достаточно произнести Мабель на английский манер – Мейбл. И Рита Блисс. Прекрасные английские имена. И даже инициалы сохранены. Впрочем, Фред так и не согласился. И Эмилия сказала, что она слишком стара для подобных фокусов, но все остальные отказались от немецкой фамилии, чтобы наконец-то вкусить истинное блаженство британскости.
После четырех лет, трех месяцев и двух недель войны Британия недосчиталась миллиона убитых молодых мужчин. Плюс два миллиона изувеченных. Рита за это время окончила школу, из девочки преобразилась в девушку и пошла работать прислугой в богатую семью. Потом ей удалось устроиться ученицей в контору, а по вечерам ходила на курсы бухгалтерии и учета. Мейбл прошла почти тот же путь: прислуга – курсы – телефонистка на коммутаторе. В мрачном кинофильме жизни начали вспыхивать светлые кадры, но уже через несколько лет семью поджидала трагедия: шестидесяти двух лет от роду умерла Эмилия.
Дети собрали деньги на скромные похороны. Рита не хотела вспоминать эти дни, отталкивала любые мысли о смерти матери. Наследства, само собой, никакого не было, продать и поделить нечего; контракт на съем квартиры аннулировали. Вязаные шали, в которые куталась Эмилия, пытаясь унять ломоту в суставах, по-прежнему пахли ее мылом. Их сложили в бумажный пакет и отнесли в церковь – на благотворительность. Рита и Мейбл перевезли свой раздвижной диван в снятую квартирку в центре: однокомнатная, но чистая и, как написано в контракте, “с возможностью приготовления пищи”. Сестры так и спали вместе, как при жизни матери, будто она и не умерла вовсе – сидит тут же рядом и шьет, и при каждом стежке коротко и ярко вспыхивает полированная стальная игла.
После матери остался потертый до блеска деревянный ящик с множеством маленьких и чуть побольше выдвижных отделений. Там хранились подушка для иголок, не меньше сотни разнообразных пуговиц, образцы тканей, наперстки и сантиметровые ленты. В этих мелочах словно продолжалась жизнь Эмилии, ее наметанный взгляд, ее настойчивость и трудолюбие. Рита сохранила этот ящик. Применения ему не было, но он внушал ей даже больше почтения, чем гроб, в котором предали земле тело матери. Ящик всегда стоял на столе, когда Эмилия работала; свидетель бесконечных дней, утомленных мышц и уставших глаз, он впитывал всю ее сосредоточенность, ее неуклонную тщательность – день за днем, месяц за месяцем, год за годом. Вот это и есть истинное наследство: чувство долга, добросовестность и упорство. Не оставить после себя ни одного неровного стежка.
Мабель-Мейбл и Рита с детства держались вместе. Им очень недоставало матери. Потеря напоминала о себе, как шум подводной реки, едва различимый в суете будней, – шум, теряющийся в постоянной тревоге: хватит ли денег до следующей недели? Но как только город затихал, Рита то и дело вздрагивала и холодела, вспоминая невозвратимую потерю. Тоска погружалась все глубже на дно души, хотя заставить ее умолкнуть совсем она не могла.
Но факт остается фактом: после ухода Эмилии жизнь постепенно становилась лучше. Времена менялись. Эмилия не дожила совсем немного.
Рита устроилась счетоводом в один из многочисленных филиалов чайной фирмы Kearly & Tongues. Каждый день надевала белую, тщательно выглаженную и наглухо застегнутую блузку с простенькой, но изящной брошью. Надежды на будущее были столь велики, что она притворялась, будто их и вовсе нет. Работа ей нравилась. Нравились цифры, нравилась логика двойной бухгалтерии, как одно ведет к другому. Когда цифры сходились, испытывала почти физическое удовлетворение. Бухгалтер как-то похвалил: вижу, тебе нравятся система и порядок. Она согласилась, но не сказала, что еще больше ей нравятся перерывы на ланч. Девушки курят, пьют чай и сплетничают.
Тогда ей все нравилось. Нравилось просыпаться предрассветной ранью и вслушиваться, как ночная тишина переходит в хриплое и все более шумное дыхание города, в непрерывное шуршание автобусов, визг тормозов, взревы двигателей, скрип дрожек. Все это помогало преодолеть сон. Но сам город ей не нравился. Рыжие от угольной пыли дворы, дым из труб, от которого белые носовые платки через пять минут делались серыми.
Мейбл тоже вставала рано, но Рита еще раньше. Подогревала воду, умывалась и надевала чистую блузку. Блузок у нее было две, и каждый вечер она стирала одну, чтобы назавтра надеть чистую. Юбок, кстати, тоже две. Потом поднималась Мейбл, они складывали диван, пили крепкий чай с утренней сигаретой и ныряли в лондонский водоворот. Толпы людей, то и дело принимающийся дождь, мгновенно расцветающие зонты, как черные бутоны на замедленной съемке, постоянный угольный смог, вонь канализации и поросячьей крови – ее выливали прямо на мостовую и кое-как смывали водой из шлангов. Маленькие парки утопают в зелени и трелях дроздов, нахальные разносчики газет провожают девушек свистом, беззубые женщины продают цветы из цинковых ведер, в туманный от измороси воздух то и дело властно врываются оглушительные ароматы пирогов с тушеными почками. Чувство единения с нескончаемым потоком спешащих на работу женщин и мужчин, рано поднявшихся, рано выкуривших свои утренние сигареты, рано выпивших чай, рано покинувших темные квартиры, – такое чувство, казалось бы, должно радовать и опьянять. Но Риту не покидало ощущение погони. Умом она понимала: город похож на наркотик, это инъекция жизни, но Риту привлекал порядок, а какой может быть порядок в грязной, насквозь продуваемой, орущей и толкающейся подземке или в сальных шуточках парней, обнаруживших, что у нее нет обручального кольца?
Если Рита замкнутым и даже слегка угрюмым характером походила на мать, то Мейбл была вся в отца. Подвижная, веселая. Рита задумчива – Мейбл легкомысленна. Мейбл любила красивые безделушки, яркие бусы, цветы в простенькой вазе приводили ее в восторг. Притащила откуда-то кусок пестрой ткани и застелила диван, тот самый, который каждый вечер превращался в постель. Теперь, по прошествии многих лет, Рита поняла – это были лучшие годы в ее жизни. Все-таки они чего-то достигли, и она, и Мейбл, – после всего, через что им довелось пройти. Дети иммигрантов, изо всех сил старающиеся выбиться из нищеты, экономящие каждый пенни, они в конце концов выполнили самое заветное желание матери – стали заслуживающими уважения людьми. При этом их тоже коснулась послевоенная трагедия работающих женщин – на них смотрели как на воровок, крадущих рабочие места у кормильцев семей. Get married, have children, settle down[9 - Выходи замуж, рожай детей, утихомирься (англ.).] – это знали все, такова роль женщин в обществе. А они были не замужем, к тому же еще и работали. Но какой у них был выбор? Мужчин все равно не хватало.
Перепись населения 1921 года, когда Рите было двадцать два, показала, что дисбаланс полов в Великобритании почти катастрофический. Не хватает двух миллионов мужчин. Результаты ошеломили всех и вызвали бурные дебаты. И что нам делать со всеми этими женщинами? Появились карикатуры: толпы распаленных женщин в малопристойных позах подкарауливают пугливых, разбегающихся в панике холостяков. “Дэйли Мэйл” писала о “двух миллионах лишних женщин” и называла ситуацию “катастрофой для человечества”. “Дэйли Экспресс”: “Переизбыток женщин. Два миллиона не смогут найти мужей”. “Таймз”: “Два миллиона женщин – непредсказуемые последствия”. Риту, Мейбл и других девушек в их возрасте зачислили в the husband hunters[10 - Охотницы за мужьями (англ.).]. Еще их называли the surplus girls[11 - Лишние девушки (англ.).].
Дебаты продолжались из месяца в месяц – что с ними делать, с surplus girls? Создать рабочую армию? Завозить женихов из восточных стран? Эти предложения с удовольствием выкрикивали мальчишки – разносчики газет, а Рита и Мейбл по дороге на работу должны были выслушивать самые идиотские предложения, которые могли определить их будущее.
Годы шли, мужчин по-прежнему не хватало. На работу мужчин брали в первую очередь, женщинам удавалось устроиться, только если не было претендентов сильного пола. Женщины съезжались с женщинами, создавали предприятия, и никто не спрашивал, чем они занимаются в постели. Элси, сестра Риты, уже давно жившая со своей Мартой, внезапно перестала быть белой вороной – одна из многих. Но газеты об этом не писали. Ни о сексуальных потребностях, ни о разбитых мечтах, ни о выматывающем душу одиночестве. Нет, об этом ни слова. Вместо этого всерьез обсуждали депортацию одиноких женщин куда-нибудь в южные колонии. Вопрос решается легко: погрузить два миллиона незамужних женщин на корабли и отвезти, например, в Индию. Пусть там искупят свое неумение выйти замуж, так, что ли? Рита едва удержалась, чтобы не плюнуть на тротуар. Как будто это наша вина, что парни выжигали друг другу глаза горчичным газом или втыкали друг в друга штыки и с наслаждением выворачивали кишки…
Но для нее как раз все сложилось по-другому. Осенью ей исполнилось двадцать девять, и Мейбл уговорила ее пойти на танцы в Шеперд-Буш.
Вечер в Хаммерсмит-Пале выдался невыносимо скучным, в памяти от него остался только вкус теплого шенди[12 - Коктейль из пива, лимонада и гранатового сиропа.] и пересохших сигарет. Зал огромный, вмещает несколько сотен. Когда-то здесь был завод, под потолком поблескивали уже тронутые ржавчиной стальные рельсы. На цементный пол кое-как постелили шаткие доски, вдоль стен разместили маленькие столики и несколько барных стоек. Девушки при особо бурном повороте в танце выстреливали, как грибы-дождевики, белыми облачками: многие посыпали шею и подмышки тальком, чтобы не потеть. Мужчины об этом не заботились – их мало волновало, воняет от них потом и прокисшими носками или нет. Рита маялась, хотела поскорее уйти. И вдруг – представьте только! – увидела его. Он шел прямо к ней, не оглядываясь по сторонам. Кто бы мог подумать? Рита никогда не встречала подобных мужчин. Совершенно чужой, но ей показалось, что они знакомы уже много лет. И его имя… черное, как ночные тени в овраге, белое, как испанское солнце в предгорьях Кастилии. Есть ли в мире хоть одно слово, которое звучало бы так же красиво, как его имя?
Видаль Коэнка.
– Могу я обменяться с вами парой слов? – спросил он с удивившей ее робостью.
Направлялся к ней очень решительно и вдруг застеснялся. Но глаз не отводил. Голос ей понравился. Выяснилось, что ни он, ни она танцами особо не увлекаются, но что делать, если судьба свела их на танцплощадке?
Кожа слегка оливкового оттенка. Он представился и тут же сообщил, что имя его пишется через “д”, но англичане произносят “т”: Виталь. Рита пожала плечами:
– Ну, тут вы не одиноки. Мое имя пишется через “т”, а англичане произносят “Рида”. Что теперь сделаешь.
Оба засмеялись. Впервые они смеялись вместе. Рита то и дело поднимала на него взгляд – убедиться, что и он на нее смотрит. А он смотрел во все глаза.
– У вас кожа, как у персика, – неожиданно сообщил он. – Как у белого персика. А ваши глаза… как смотреть на небо в просветах апельсинового дерева.
Никто и никогда ничего похожего ей не говорил. Они не дотрагивались друг до друга, но она чувствовала его запах, смесь дыма и недешевого мыла. Этот запах исходил от него волнами, с каждым ударом сердца. Никогда не подозревала, что мужчина может так замечательно пахнуть.
И конечно, имя. Окружение переименовало их в Виталя и Риду, хотя на самом деле не так. Видаль и Рита. Эти неверные буквы, это забавное совпадение словно перебросило между ними мост веселья и открыло шлюзы их душ.
– Вы не хотите увидеться еще раз? – спросил он, и она ни на секунду не задумываясь ответила “да”. Рита и Видаль.
Неверные буквы сделались верными, все, что было сломано, вновь стало целым, а хаос преобразился в так любимый ею порядок.
Они сошлись, стараясь соблюдать тайну. Видаль раздел ее в той самой комнатке, что она снимала с сестрой, – неумело и быстро, словно уже очень долго стремился прикоснуться к ее обволакивающей, как он сказал, мягкости. Никто и никогда не называл ее красивой, ни разу за всю ее двадцатидевятилетнюю жизнь, – а теперь она внезапно осознала: это правда! Как же она не замечала! Ее глаза и вправду как небо, прикрытое танцующими веточками ресниц, а сама она преобразилась в сочный плод, которому выпала счастливая доля спасти жизнь погибающему в беспощадной пустыне жизни бедуину. Все происходящее казалось ей странным, почти невероятным, никогда и никем до нее не пережитым. Она не узнавала сама себя. Рита Гертруда Блисс, счетовод в филиале чайной фирмы, та самая, которая когда-то часами ревела на щелястом полу в обнимку с тряпичной куклой, а в комнате с утра до вечера стоял горячий туман от материнского утюга, – кому бы пришло в голову назвать ее сокровищем или белым персиком? Внезапно исчезла угольная пыль, замер уличный шум… уже не надо ломать голову, что они с сестрой могут себе позволить, а чего не могут. Видаль… о, этот серо-зеленый отсвет в его глазах, этот волшебный оттенок кожи, как у высушенного на солнце табака! Он помог ей представить саму себя как белую башню маяка в гавани – радость и облегченный выдох мореплавателя, – как раскаленный нож солнца, прорезающий щели в ставнях в часы сиесты.
Никто не знал про их встречи. Никому и не следовало знать.
Рита до сих пор краснеет, когда вспоминает, как Мейбл после очередной репетиции в театральном обществе явилась домой раньше обычного. И не смогла открыть – дверь была заперта изнутри. Как она лихорадочно натягивала пояс с резинками, как Видаль трясущимися руками неумело застегивал ей на спине лифчик, а Мейбл стучала все сильнее, начала злиться – даже представить не могла истинную причину задержки. И как они открыли в конце концов – красные от смущения, с растрепанными волосами, как врали… Мол, слушали музыку, танцевали и так увлеклись, что не слышали стука.
– Ты же сначала просто поскреблась, – объяснила, мучаясь от вранья, Рита.
Было такое… Потом Рите приходила в голову отвратительная мысль – лучше бы она вообще не встретила Видаля.
Если бы в тот осенний вечер все шло как обычно, как в любой другой осенний, зимний, весенний или летний вечер, ничего бы не случилось. Они бы не встретились. Видаль ни за что не пошел бы в Хаммерсмит-Пале. Ни за что бы, гонимый тревогой, не покинул дом непривычно большими шагами – и все бы осталось как было. Но события в семье выбили Видаля из накатанной колеи, его целеустремленность взяла паузу, решила передохнуть, позволить ему заполнить возникшую пустоту. Если бы кому-то вздумалось описать характер и жизнь Видаля, последнее, что пришло бы в голову, – этот парень любит ходить на танцы. И этому предполагаемому биографу даже сама мысль назвать Видаля Коэнку легкомысленным или несобранным показалась бы смешной и нелепой. Но в эти последние месяцы 1928 года привычное течение жизни будто споткнулось: отец лежал при смерти.
Дежурство у постели умирающего стало ритуалом в семье Коэнка. Дежурила мать, ее сменяли братья и сестры, он сам – и в один прекрасный день почувствовал, что задыхается. Наверное, это и было главной причиной их маловероятной встречи. Если бы не обстановка в доме, ничто не могло бы погнать его на улицы, по которым он никогда не ходил, ничто не заставило бы его выбрать именно это время – только тревога и тоска, только растущая в душе пустыня, насквозь продуваемая мертвым ветром безнадежности.
Так и вышло, что он забрел на эти танцы, хотя танцевать не любил, да и умел-то едва-едва.
И в самом деле – бывают дни, когда человек, не зная почему, выбирает дорогу, хотя вполне мог бы выбрать другую. Что им движет – непонятно. Разочарование, тоска, ожидание неизбежного, пустота – кто знает? Да он и сам не мог бы сказать, какой душевный порыв заставил его переступить порог танцзала. Услышал звуки оркестра – и зашел. Рита все чаще думала, что именно из таких дней соткана жизнь – короткая, окаймленная вечным сном жизнь. Вот так все и происходит: у человека в душе дуют холодные ветры, он курит сигарету за сигаретой, пытается унять изматывающую тревогу, попадает на танцплощадку – и встречает Риту. А она-то зачем пошла на эти танцы? В ее возрасте полагалось бы сидеть дома, варить обед и нянчить детей, но судьба и война распорядились по-иному: она оказалась surplus girls, одной из двух миллионов девушек, предназначенных убитым на войне мужчинам.
И причудливая комбинация случайностей привела к тому, что в холодный ноябрьский вечер эти двое встретились. Он, тридцатидевятилетний, сбежавший от постели умирающего отца, и она, унылая двадцатидевятилетняя служащая чайной бухгалтерии, смирившаяся с безнадежностью жизни. Что нашли они друг в друге? Не зря же говорят – жизнь причудлива, ничего предсказать нельзя. И они сами не раз смеялись: конечно же, нас свела идиотская английская орфография. Надо же, так изуродовать наши имена!
Он рассказывал о своих путешествиях, про море, про город своего детства, про тенистые платановые аллеи, про вызревающие на солнце помидоры. Она – о своей работе, о соленых шуточках, которые отпускали девушки в курилке.
Как-то они сидели в чайной около ее конторы, держали под столом друг друга за руки, и он рассказал о необычном пассажире на поезде в Италии. Просто, но чисто одетый, собранный, с великолепным итальянским.
– Как он выглядел?
– Круглая голова. Небольшого роста, чуть больше метра шестидесяти. Но, должно быть, что-то в нем было, что сразу привлекло к нему внимание, несмотря на обычную, даже незначительную внешность. Люди начали перешептываться…
– Может, цвет глаз? – предположила Рита. – Знаешь, у некоторых южан бывают такие глаза – серо-зеленые. И кожа цвета высушенного табака.
Видаль внимательно посмотрел на нее, и она почему-то покраснела.
– Человек в итальянском поезде слышал, конечно, шепотки, не мог не заметить, как кондуктор, проверявший билеты, посмотрел на него – сначала удивленно, потом с восхищением, как отошел к напарнику и что-то прошептал ему на ухо. “Это он?” – спросил напарник довольно громко.
Рита и сейчас помнит искорки смеха в глазах Видаля. Глаза смеялись, и ей захотелось, чтобы они так и сидели, взявшись за руки под столом, и никогда их не расцепляли. Ни когда допьют чай, ни когда он закончит рассказ – никогда.
– Слух распространился, как огонь по бикфордову шнуру. Неужели это он? – спрашивали пассажиры друг друга и сами себе отвечали: да. Это он.
Рита вслушивалась в каждое слово.
– Любому понятно – конечно он, кто же еще? Кто забудет такой взгляд, эту чудовищную волю в каждом движении? – перешептывались пассажиры этого итальянского поезда. И конечно, проводники из штанов выпрыгивали, чтобы ему угодить.
– Когда это было?
– Когда? Много раз. Не так уж часто, но все же много раз. Его тут же проводили в особое, отделанное красным деревом и бархатом купе, где уже лежал ящичек дорогих сигар. Принесли эспрессо, хотя он ничего не заказывал. Старший кондуктор несколько раз бесшумно открывал дверь и спрашивал, не нуждается ли в чем-либо уважаемый пассажир. А машинист вдруг начал снижать скорость на крутых поворотах, чтобы поезд случайно не накренился.