У порога меня, –
напевал слуга, не смея торопить хозяина.
Степан замешкался, словно хотел что-то сказать Аксинье, но передумал. Запрыгнул на белого жеребца куда медленнее, чем Голуба, – мешала искалеченная рука.
Голуба помахал на прощание рукой, его хозяин не потрудился обернуться. Она стояла и глядела им вслед, словно не было иного дела. Поднялся ветер, он взметнул сухие листья, зашуршал в ветвях. Скоро воспоминание о гостях развеялось в погрустневшем лесу.
Аксинья поставила в печь второй противень с пирогами – Строганов съел все, приготовленное для дочки. Оставил лишь пару румяных корок: богатей, он не знал голода и бед, не клевал петух его в темечко. Ступал – словно царь по своим владениям: мужики – кланяйтесь, бабы – снедь выкладывайте да юбки задирайте. Она распаляла в себе злость, подкидывала дрова в печной зев.
Аксинья сгребла со стола гору огрызков, открыла было дверь – крикнуть пса. Пусть животина порадуется белому хлебу.
Передумала: привыкла за смутные годы беречь каждую крошку. Налила кваса, откусила, прожевала, опять откусила. На глазах выступили злые слезы.
Вечером Аксинья забрала дочь, поблагодарила Таисию, долго слушала журчавший ручеек Нютиных речей, накормила и успокоила небольшое свое хозяйство: кур-несушек и пса, – уложила непоседу-дочь.
– Тошке их кикимора подбросила? Таську и Гаврюшку? А, матушка?
Нютка требовала ответа, стучала пяткой по лавке, супила брови.
– Доченька, лапушка моя, ты о чем?
– Тошка сегодня как крикнет на Таисию, как стукнет кулаком! Мы с Гошкой испугались.
– Во всякой семье ссоры бывают.
– Он будто змей ненавидит. А Таська – гадюка, и он раздавить ее хочет.
– Нюта, не придумывай страстей на ночь. Опять будешь кричать во сне.
– Не змея, не змея, – шептала дочка и скоро затихла.
Мать над постелью ее просила Сусанну Соленскую о милости для неспокойного дитяти. Губы говорили одно, а внутри билось другое. И билось оно с такой настойчивой громкостью, что заглушило благодатные слова молитвы.
Девять лет назад закрыла дверь и позволила Строганову вытворять с ее плотью все, что пожелает сластолюбец. Девять лет назад ее муж Григорий наказал прелюбодея. И наказал себя.
Девять долгих лет Строганов не появлялся на ее пороге. В годину страшного голода он смилостивился – отправил своих слуг с мешками, полными снеди. С той поры приезд Голубы стал обычным делом: он привозил зерно, солонину, иногда мешочек с монетами.
Голуба не рассказывал про хозяина, Аксинья не задавала лишних вопросов. Хотя все эти годы не подозревала – знала, от кого яства, подмога, забота. Кто еще во всем огромном мире мог беспокоиться о знахарке и ее незаконном ребенке?
Строганов не дал дочери умереть. Чувствовала ли она благодарность к нему?
Гнала ее от себя, как лесную нечисть. Смотрела на Строганова, и память бурлила, словно котел с бельем на печи, и вспучивалась пена обид и недосказанного.
Помнился всесильным, богатым, ловким. Бабник. Словоблуд и рукоблуд.
Кости, сжатые в дрожащей левой руке. Шутки, граничившие с жалобой.
Тряпичная кукла.
Померещилось, как видения на болоте.
Аксинья придумала то, чего не было. И сама в россказни свои поверила.
3. Цветок лесной
Снег укутал еловское кладбище, словно заботливая мать, припорошил кусты рябины, повис белыми нашлепками на крестах, укрыл застывшую землю и бренные останки. Потемневшие кресты с вырезанными именами – единственное, что оставалось от суетного жизненного пути с рождения до смерти, со всеми тревогами, радостями, крестинами, свадьбами, болезнями, страстями и грехами. Аксинья склонилась над могилой и погрузилась в печальные воспоминания, ставшие привычными для нее.
Надпись «Василий Ворон» ровно, точно в церковной книге, нацарапана на еловом кресте. Сильный, умный человек, опытный гончар, верный муж, отец шестерых детей. Она любовно погладила темное дерево и прошептала: «Спи, батюшка, с миром».
Болью в сердце отозвалась надпись на следующем кресте «Федор Васильев Ворон». Он умер молодым, только начав пить взахлеб хмельной мед под названием «жизнь». Нелепая случайность. Или провидение Божье? Или наказанье ей, окаянной грешнице? Эти мысли навещали ее и днем, и ночью. И никто не мог дать ей ответа – ни Богоматерь, смотревшая с иконы светлым, отстраненным взором, ни александровский батюшка. Облик херувима, бесхитростная душа, исполненная любви и доброты… Аксинья возблагодарила Бога, что Федор ушел не бесследно, оставил сына Василия.
Третий крест, третья могила. «Матушка, нашла ли ты покой там, за небесными вратами? Здесь, на земле покоя не найти». И слезы, сдерживаемые Аксиньей, пролились на четвертую могилу, на крест, не успевший потемнеть. Здесь даже мысли ее немели, не чаяла она обратиться к Матвейке с искренним и душевным словом. «Совсем я одна осталась. Те, кто любил меня и кого я любила, сейчас в раю. И не суждено мне встретиться с вами. Мне уготована иная участь».
Она положила скудные гостинцы своим родным, поклонилась могилам. Близился закат, все еловчане уже выполнили свой долг – почтили могилы родичей на Дмитриевскую субботу[37 - Дмитриевская суббота – день поминовения усопших, 26 октября.], и Аксинья, к радости своей, не встретила никого из деревенских.
Сгустились тучи, и вновь повалил снег. Аксинья шла все быстрее, терла озябшие руки, дорога до дома казалась бесконечной, словно зима.
Распахнутые ворота наполнили ее тревогой. Дочь осталась дома одна – брать с собой в мороз восьмилетку побоялась. Распахнув дверь, выдохнула с облегчением. Настюха, Никашкина жена, баюкала сына, а он, не замолкая, пищал, точно голодный котенок. Нюта, как подобает хозяйке, налила гостье отвар, а сама испуганно глядела на младенца, словно у мальчонки выросли рога и копыта.
– Аксинья, худо ему. – Ребенок выпростал из одеяла худые ручонки. Покрытые язвами, коростами, они сочились гноем и сукровицей. – Ночами совсем не спит, криком заливается.
Аксинья стащила платок и телогрею, заглянула в печь – все ли прогорело. Зев ее дышал теплом и покоем.
– Ты посиди чуток, Настя.
Сын Никашки Молодцова и Настасьи, дочери старосты Якова Петуха, родился прошлой весной. Он стал первым еловским каганькой, крещенным в новой церкви. Нарекли болезненного Никашкиного сына Евтихием. Отец Сергий, посмотрев на худосочного мальчонку, сказал: «Евтихий[38 - Святитель Евтихий, архиепископ Константинопольский.], святитель, строгий и мудрый, силу ему придаст и стойкость. Благое имя». Точно чуял, что жизнь у малого отпрыска Никашки будет несладкой, стойкости и мужества ему, крохотному человеку, понадобится в избытке.
Настюха улыбалась первенцу. Он достался ей, словно подарок Божий. Не счесть, сколько раз она чувствовала в себе перемены, прибегала, счастливая, к Аксинье, чтобы та подтвердила ее подозрения. И каждый раз теряла дитя: вместе с кровью и радостью покидало оно черствую утробу. Осенью 1613 года Настюха чуть не умерла, произведя на свет мертвого ребенка. Аксинья закутала его в лен и запретила родичам смотреть. Знахарка потом долго, засыпая, видела обезображенное лицо с провалом вместо носа, заросшими пленкой глазами, костяным выступом на лбу.
Судьба безжалостно играла с Настей: выстраданный, долгожданный ребенок болел беспрестанно.
– Никашка дома не спит, лютует, на меня ором благим кричит. Осенью на сеновал уходил, от Тишки-сына подальше, а сейчас к дружкам повадился уезжать, дни и ночи пропадает где-то…
– Мужику трудно смириться с детским криком, да без привычки. Второй, третий ребенок народится – будет сговорчивее.
И сердце Аксиньи обожгла жалость, так и хотелось прижать к себе Настюху по-матерински, гладить русую голову, повторять: «Ты цветок лесной, радость для сердца, а муж твой – пакость и тлен».
Аксинья за последние месяцы перепробовала все снадобья, все зелья, даже самые хитроумные, что хранились в ее голове и Глафириной книге. Тишка кричал все громче, опровергая мирное имя свое. Корки, покрывавшие его беззащитное тельце, разрастались, как и отчаяние Насти.
– Раздевай Тишку.
Настюха послушно скинула с сына покрывальце, теплую рубаху и протянула вопящего сына Аксинье.
– Кто у нас кричит, как медвежонок? Ар-р-ры-ы-ы, – зарычала она в лицо мальчику. Тот изумленно замолк, хлопая короткими густыми ресницами.
Аксинья положила его на деревянную лопату, точно каравай.
– В печь садить будешь? Не обожжется? – допытывалась Настя.