Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Претерпевшие до конца. Том 2

<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 13 ... 22 >>
На страницу:
9 из 22
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Сын тотчас показался из комнаты, вопросительно глядя из-под круглых, смешных очков.

– Ты окрестности хорошо изучил, геолог? – спросил Алексей Васильевич.

– Не хуже тебя, – равнодушно пожал плечами Саня.

– Значит, несколько дней справишься почту развозить?

– Делов-то! – снова пожал плечами сын.

– Вот и ладно, – кивнул Надёжин. – Завтра утром схожу к Пантелею, навру что-нибудь, для чего мне так приспичило в Москву и скажу, что Санька пока за меня потрудится. А вы, Марочка, подумайте, что и кому нам нужно передать в Москве и окрест. Если с Сорокиным сразу сговорюсь, то завтра же и поеду.

– Я всё приготовлю к вашему отъезду, – кивнула Марочка. Она старалась говорить спокойно, но и в голосе, и в бледном лице её угадывалась неизъяснимая тревога. Алексей Васильевич ободряюще погладил её по руке:

– Не печальтесь, Марочка. Мы с вами калачи тёртые, разве нет? Ничего со мной не случится. Во всяком случае, на этот раз. Съезжу, узнаю всё и вернусь. Давайте лучше помолимся о братьях наших пленённых, а после ужина на ночь почитаем что-нибудь из страстных Евангелий. Ничего так не успокаивает душу, как такое чтение…

Глава 6. Бутырское сидение

Отчего звук открывающегося бесшумно волчка слышен всегда так пронзительно явственно? Оттого ли, что нервы напряжены до предела, и любой шорох кажется грохотом? И ещё этот слепящий днём и ночью глаза свет… И запах… Этот запах не спутаешь ни с одним другим и не забудешь никогда: кисло-душный запах прожаренных тряпок, давно немытых потных тел и приткнутой у окна параши… Вот, полез к ней кто-то, карабкаясь через переплетённые ноги сидящих или лежащих впритык друг к другу без возможности повернуться людей.

– Куда тебя понесло, мать твою? До оправки подождать не можешь, падло! – злобный рык, поддержанный дружным ворчанием вслед.

Миша поймал на себе затравленный взгляд молодого графа Путятина. Юноша на свою беду обладал больным желудком и болезненной стыдливостью. Для него, воспитанного в традициях девятнадцатого века, было дико и немыслимо справлять нужду на глазах у десятков людей. И уж совершенно убийственной пыткой становилось протиснуться сквозь толпу озлённых, измученных людей, слушая их брань и колкости в свой адрес. Однажды испытав это, он мучительно ждал теперь времени оправки.

– Полноте, граф, – тихо шепнул Миша. – Если нам не повезёт, то впереди у нас с вами большой путь. Надо привыкать к его обычаям.

– Нет, я не могу! – мотнул головой Путятин, борясь с подступающими к глазам слезами. – Лучше сразу смерть!

– Сразу смерть – по нынешним временам, роскошь. Её надо заслужить, – вздохнул Миша. – И всё же поверьте, оттого, что усталые люди отпустят по вашему адресу несколько непотребных слов, мир не рухнет. Слава Богу, дам здесь нет, а мы все сделаны из одного теста.

Из середины камеры раздались глухие стоны. Хрипел какой-то несчастный в бреду:

– Воздуху! Воздуху! Выпустите меня отсюда! Выпустите меня!

И уже ревели на него со стороны:

– Да умолкни же ты, сволочь!

– Надо пойти помочь, – легко взметнулся со своего места Андрюша Урусов, прелестный восемнадцатилетний юноша с лицом отрока Варфоломея.

– Оставьте, князь… Разве поможешь всем? – покачал головой Миша, пытаясь как-то размять затёкшую, одеревеневшую шею.

– Помочь каждому можно, – откликнулся Андрюша, с ловкостью эквилибриста просачиваясь сквозь нагромождение тел.

Что ж, этот мальчик, в самом деле, имел великий дар – помогать. В бутырской камере, вопреки всем возможным нормативам вместившей в себя триста душ, он сделался Ангелом-Хранителем, мирившим ссорящихся, утешавшим унывающих, укрощающим злых и защищающим слабых. На этого Божия отрока никто не смел поднять голоса, но даже самое очерствевшее сердце мягчело, тронутое им, и самый возмущённый дух смирялся его кротостью. Андрюша был воплощённой любовью ко всем, и любовь эта, столь щедро им расточаемая, освещала камеру.

Что-то бормотал, кусая губу, злосчастный графчик и, с жалостью глядя на него, Миша думал, что, в сущности, как раз его-то дела могут ещё и выправиться. Никаких серьёзных обвинений ему не предъявляли, никаких проступков, кроме происхождения, он не имел. Максимум – «минус шесть». Даже печалиться не о чем. То ли дело его, Миши, или юноши Урусова перспектива. Не случайные гости они в стенах Бутырки. Их дело с осени минувшего года катится, громыхая, по всей стране… По нему за последние месяцы были арестованы тысячи священнослужителей и мирян. Среди них – митрополит Иосиф и архиепископ Димитрий, владыки Алексий (Буй) и Максим (Жижиленко), отец Сергий Мечёв и Михаил Новосёлов…

Но много страшнее арестов, страшнее испытываемых и грядущих страданий была Ложь, пронзившая всё и вся. Ложью пытались замарать имена мучеников, твёрдо стоявших в Истине. Так, отец Александр Сидоров, служивший в Крестовоздвиженском, был замучен на «Медвежьей горе», где работал на лесозаготовках. Его авторитет среди ссыльных был столь высок, что люди относились к нему с благоговением. Рассказывали, что однажды в праздничный день он служил обедню на пне, и многие с трепетом увидели, как в чашу сошёл огонь. Накануне гибели к батюшке приезжала жена. Через неё он передал своим духовным чадам завет никогда не иметь общения с сергианской церковью. На другой день чекисты объявили, что ночью отец Александр повесился…

Но куда более страшно и изощрённо обошлась Ложь с прихожанами церкви Никола Большой Крест. После ареста двух священников в неё пришёл новый батюшка

. К тому времени лишь «Никола» и Сербское подворье придерживались «иосифлянского» направления, не признавая Страгородского. Отец Михаил сразу сумел расположить к себе осиротевших прихожан, и они сами попросили его о настоятельстве.

Батюшка отличался благообразной наружностью, совершенным знанием служб и большим даром слова. Его проповеди были ярки и проникновенны. В них он прямо и без обиняков обличал антихристову сущность власти и пагубные процессы внутри осоюзившейся с ней церкви. Вне службы отец Михаил ходил в светском платье, не считая нужным привлекать к себе внимание. Кое-кого это настораживало. Миша же проникся к батюшке глубоким доверием и много рассказывал о нём старику Кромиади. Тот, почти ослепший, не выходил из дома. К огорчению Миши Аристарх Платонович не разделил его восхищения отцом Михаилом, более того, предупредил:

– Слишком мягко стелет твой батюшка. Как бы не пришлось вам с того на жёстком спать лет этак пять или десять.

Списал тогда Миша предупреждение на старческую подозрительность профессора, а теперь вспоминал и с досадой теребил редкую бороду, удивляясь собственной слепоте. Добро ещё Андрюша, чистый отрок не от мира сего, в батюшке души не чаял, но Мише-то пора было лучше разбираться в людях! А он понял всё лишь в тот миг, когда на допросе следователь предъявил ему обвинение, в котором значилось до последней буквы всё, что говорилось им на исповеди отцу Михаилу…

Сестра Маруся сообщила при свидании, что «батюшку» якобы видели на улице в форме ОГПУ.

И не поверилось, и содрогнулась душа: чекист в рясе – может ли что страшнее быть? И холодело, сосало под ложечкой от мысли – сколько же уже есть таких «отцов»? А будет? И сколько жизней погубят они! И сколько душ!

Пронзительный крик вывел Мишу из окутавшего его сонного оцепенения. Кричал несчастный графчик, давно ставший объектом жестоких шуток маявшихся бездельем уголовников. На сей раз Васька-карманник незаметно всунул ему клочок бумаги между пальцев ноги и поджог его. Загоготали Васька с подельниками, наблюдая за испугом жертвы. И ещё потешнее стало им, когда несчастный, спотыкающийся и награждаемый тычками и бранью отдельных сокамерников, бросился к окну, у которого стоял чан с нечистотами.

Миша закусил губу. Хотелось схватить Ваську за сальный воротник и несколько раз хорошенько приложиться к его изрытой оспинами физиономии. Но не хватало только побоища в камере… Всё же сказал зубоскалящему вору:

– Ты вот что, Вася, оставь-ка человека в покое.

– А то что? – ухмыльнулся Васька.

– А то – узнаешь, – спокойно ответил Миша и прикрыл глаза, давая понять, что разговор окончен.

В сущности, что мог он сделать этим скотам в человеческом обличии? Ровным счётом, ничего. Благодарить Бога, что сам пока не стал объектом их развлечений, что душой и телом куда крепче графчика, что ареста и прочих лишений ждал все последние годы и был к ним готов, насколько вообще может быть готов человек к таким испытаниям.

Вернулся графчик, спотыкающийся о чужие ноги, краснеющий и извиняющийся перед всеми, занял своё место и замер, едва слышно всхлипывая. Миша подумал, что такому, как он, никогда и ни за что не выжить в лагере. Он ещё не испытал ничего, но уже сломлен. В лагере он неминуемо обратиться в жалкого доходягу, потерявшего человеческий облик, готового на всё ради куска пайки или недокуренной самокрутки, в куклу для битья и издевательств, в игрушку для шпаны и блатных, с которой можно сделать всё, что подскажет им их больная, жестокая, извращённая фантазия.

– Перестал бы ты ныть, парень, – разражено обратился к Путятину растрёпанный мужик в рваной рубахе. – Не одному тебе здесь тошно. Мне, к примеру, стократ тошнее твоего. Мне вышка светит, а это тебе не фунт изюму.

– В чём же вас обвиняют? – спросил Миша, выводя из-под удара мужицкой досады графчика.

– Мятежник я, вона как, – усмехнулся мужик. – Мятежник… При Николашке мне за мои подвиги год ссылки дали и гуляй, а тут вона…

– Так вы мятежник со стажем? – Миша любил послушать чужие истории и сразу обратился во внимание.

– Со стажем, сынок, со стажем. Семья моя бедно жила. Помню, пашет, пашет родитель, как проклятый, а весной всё равно хоть побирайся иди. Малоземельные мы были, что ж… Когда я в возраст входить стал, так у нас в селе один умный человек случился. Из ваших, из городских. В партии социал-революционеров состоял. Знатно он этак про житьё наше говорил! И про то, что не так, и как так сделать, чтобы мужику хозяином на земле стать. В общем, примкнул я к его партии, стал агитацию в нашей губернии производить. Да недолго, правда, агитировал. Пришёл как-то с утреца исправник да и свёз меня в холодную – уму-разуму набираться. А там ссылка… После ссылки я обженился, кое-как хозяйство наладил, не до политики стало, сам понимаешь. Потом на войну ушёл, а оттуда – прямиком в Красную армию. Эх, сынки, я ведь за енту власть три года бился. Три ранения у меня, самолично товарищ Ворошилов мне руку жал. Вона! Тогда ероем себе казался… В родное село вернулся – работы непочатый край! Сперва я сам собой хозяйствовал, а затем создали мы с мужиками артель. Знатно наша артель работала, горя мы не знали. А тут велят нам распускать её и вступать в колхоз. А на чёрта мне, спрашивается, колхоз? Мы и так жили – ни в чём не нуждались. Так и сказали мы начальству, что не нужен нам ихний колхоз. А они нам говорят: будь по-вашему, только имена ваши мы запишем, чтобы врагов в лицо знать! Так прям и сказал мне этот их уполномоченный, щенок сопливый! Ну уж я на того щенка попёр: ты, говорю, мзгляк, ещё титьку мамкину теребил, когда я в царской ссылке за дело революции срок отбывал! Рубаху рванул, шрамы свои показываю. За что я их получал? Не за Советскую ли власть?! Какой же я враг?! Вот и пишись, смеётся, в колхоз, коли не враг. Не стал я тогда в колхоз записываться, а с того дня ночами покой потерял. Глаза закрываю и вижу войну. Нашу, гражданскую… Себя, «ероя», вижу… И всё понять пытаюсь, против кого иду? Против чёрных баронов? Против каких-то князей? В глаза я не видал ни баронов, ни князей. А штыком своим животы таких же мужиков, как сам я, распарывал. И зачем? Думал, власть свою защищаю, землю свою… Жизнь хорошую для себя и своих ребятишков! Вона она, жизнь! Своя власть! Пришла она ко мне ночью и мордой в снег швырнула, кулаком обозвала, врагом… Я им про Ворошилова, про заслуги свои, а они подпол мой выворачивают, жёнино бельё перетряхают. С уполномоченным тем ещё Нюрка-стерва пришла. Она у нас в комбеде главная. Гадюка кривая… Когда она со своим выродком полудурошным, неизвестно от кого прижитым голодала, так моя Настасья её подкармливала. А она явилась и стала татям этим показывать, где у нас что хранится. В детские постели и то полезла, курва. Глядел я на это, глядел, и мочи не стало. Схватил я обрез да попёр на них. Баба моя кричала, чтоб остановился, чтоб семьи не сиротил. А я уже не слышал… Я в царской ссылке и на фронте не для того мытарился, чтоб моя же власть меня по ветру пускала… Шмальнул я, короче, в щенка этого. Знатно шмальнул… Больше врагами никого не объявит. Теперь жалею, что Нюрка-стерва ноги унести успела. А то бы я и её… Думал, там же и кончат меня. А они, вона, дело нарисовали! Мол, целый мятеж был, а я его организатор… Тьфу! Мне-то всё равно – так и так вышка. А мужиков жаль… И бабу с ребятишками… А ещё, сынок, как на духу скажу тебе, один и тот же сон меня изводит. Вижу я, как в атаку иду. А супротив – детвора… Со штыками, с сабельками, а детвора! Кадетики да гимназисты… Щёк не брили ещё, баб не мяли… А я их… – мужик зажмурился и тряхнул головой. – Их горсточка против нас была, мы их тогда всех… До одного… И, вот, думаю я, здесь сидя, может это их кровушка моих-то ребятишков теперь губит? И страшно мне, и так тошно, что впору голову о стену расшибить…

Мужик умолк, уставившись куда-то невидящим взором.

Возвратившийся Андрюша стал едва слышно шептать что-то ободряющее графчику. В этом ангельском сердце никто и ничто не вызывало раздражения и гнева. А глубокую скорбь видел Миша на его челе лишь однажды – когда юный князь вернулся с первого допроса. На вопрос, что произошло, Андрюша с отчаянием ответил:

– Я Бога обманул!

– Каким образом?

– Они спросили, как я отношусь к поминовению властей, и я ответил: безразлично!

Сознание совершённого греха так тяжело подействовало на юношу, что он не находил себе места и не мог дождаться следующего допроса. Вызванный на него, он первым делом потребовал изменить одно слово в предыдущем протоколе, ответив на вопрос о поминовении: «Отношусь отрицательно». После этого к Андрюше вернулось его обычное светлое расположение духа.
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 13 ... 22 >>
На страницу:
9 из 22