Словно пробудившись от этого вопроса, от взывавшего к доверию звучного голоса, а еще более от взгляда, Пушкин опомнился и, переведя дыхание, спокойно ответил:
– Виноват – и жду наказания.
– Я не привык спешить с наказанием! – резко сказал Николай. – Если могу избежать этой крайности – бываю рад. Но я требую сердечного, полного подчинения моей воле. Я требую от тебя, чтобы ты не вынуждал меня быть строгим, чтобы ты мне помог быть снисходительным и милостивым. Ты не возразил на упрек во вражде к своему Государю – скажи же, почему ты враг ему?
– Простите, Ваше Величество, что, не ответив сразу на ваш вопрос, я дал вам повод неверно обо мне думать, – отозвался Пушкин, постепенно приходя в себя от удивления и растерянности. – Я никогда не был врагом своего Государя, но был врагом абсолютной монархии.
Николай усмехнулся и, подойдя к поэту, дружески похлопал его по плечу:
– Мечтанья итальянского карбонарства и немецких Тугендбундов! Республиканские химеры всех гимназистов, лицеистов, недоваренных мыслителей из университетских аудиторий! С виду они величавы и красивы – в существе своем жалки и вредны! Республика есть утопия, потому что она есть состояние переходное, ненормальное, в конечном счете всегда ведущее к диктатуре, а через нее – к абсолютной монархии. Не было в истории такой республики, которая в трудные минуты обошлась бы без самоуправства одного человека и которая избежала бы разгрома и гибели, когда в ней не оказалось дельного руководителя. Сила страны – в сосредоточенности власти; ибо где все правят – никто не правит; где всякий – законодатель, там нет ни твердого закона, ни единства политических целей, ни внутреннего лада. Каково следствие всего этого? Анархия!
Государь умолк, в задумчивости прошелся по кабинету, а затем вновь остановился перед Пушкиным и спросил, пристально глядя на него:
– Что ж ты на это скажешь, поэт?
Чувствуя желание Царя говорить начистоту и следуя собственному изначальному намерению, преобразившемуся за эти минуты из мальчишеского желания уязвить и встать в позу в стремление донести до монарха действительно важные для всей России истины, Пушкин решил отвечать откровенно, не пытаясь увиливать и скрывать свои настоящие мысли. Он почувствовал, что подобное поведение было бы недостойным и оскорбило бы Государя хуже горьких, но искренних слов.
– Ваше Величество, кроме республиканской формы правления, которой препятствует огромность России и разнородность населения, существует еще одна политическая форма: конституционная монархия…
– Она годится для государств окончательно установившихся, – перебил Николай, – а не для тех, которые находятся на пути развития и роста. Россия еще не вышла из периода борьбы за существование. Она еще не добилась тех условий, при которых возможно развитие внутренней жизни и культуры. Она еще не добыла своего политического предназначения. Она еще не оперлась на границы, необходимые для ее величия. Она еще не есть тело вполне установившееся, монолитное, ибо элементы, из которых она состоит, до сих пор друг с другом не согласованы. Их сближает и спаивает только Самодержавие – неограниченная, всемогущая воля монарха. Без этой воли не было бы ни развития, ни спайки, и малейшее сотрясение разрушило бы все строение государства.
Помолчав, он добавил, пытливо вглядываясь в лицо поэта:
– Неужели ты думаешь, что, будучи нетвердым монархом, я мог бы сокрушить главу революционной гидры, которую вы сами, сыны России, вскормили на гибель ей! Неужели ты думаешь, что обаяние самодержавной власти, врученной мне Богом, мало содействовало удержанию в повиновении остатков гвардии и обузданию уличной черни, всегда готовой к бесчинству, грабежу и насилию? Она не посмела подняться против меня! Не посмела! Потому что самодержавный Царь был для нее живым представителем Божеского могущества и наместником Бога на земле; потому что она знала, что я понимаю всю великую ответственность своего призвания и что я не человек без закала и воли, которого гнут бури и устрашают громы!
При этих словах глаза Императора засверкали. Сперва Пушкин принял это за признак гнева, но быстро угадал, что Государь не гневается, а мысленно вновь измеряет силу сопротивления, и борется с нею, и побеждает, и исполняется чувством собственного могущества. От этого его и без того высокая фигура показалась поэту почти гигантской.
Но, вот, глаза погасли, напряжение сошло со строгого лица. Император вновь прошелся по комнате, словно собираясь с мыслями.
То, что поэт не стал заискивать перед ним, просить милости, лгать и уклоняться от прямых ответов, Николаю понравилось. Он желал именно такого разговора – прямого и откровенного, как подобает между честными людьми. Он почувствовал также, что перед ним на сей раз отнюдь не враг. И хотя и не друг еще, но очень может стать таковым. И в этом была бы победа куда большая и радостная, нежели кара каких-то злодеев.
Николай присматривался к Пушкину, пытаясь понять, можно ли совершенно доверять этому человеку, и догадывался, что тот присматривается к нему с точно таким же чувством – надеясь и сомневаясь одновременно.
– Ты еще не все высказал, – сказал он, снова остановившись напротив поэта. – Ты еще не вполне очистил свою мысль от предрассудков и заблуждений. Может быть, у тебя на сердце лежит что-нибудь такое, что его тревожит и мучит? Признайся смело. Я хочу тебя выслушать и выслушаю.
– Ваше Величество, – откликнулся Пушкин взволнованно, – вы сокрушили главу революционной гидры. Вы совершили великое дело – кто станет спорить? Однако… есть и другая гидра, чудовище страшное и губительное, с которым вы должны бороться, которого должны уничтожить, потому что иначе оно вас уничтожит!
– Выражайся яснее! – перебил Николай, угадав, что настал ключевой момент разговора, и приготовившись ловить каждое слово.
– Эта гидра, это чудовище, – продолжал поэт звенящим от напряжения голосом, – самоуправство административных властей, развращенность чиновничества и подкупность судов. Россия стонет в тисках этой гидры поборов, насилия и грабежа, которая до сих пор издевается даже над вашей властью. На всем пространстве государства нет такого места, куда бы это чудовище не достигнуло! Нет сословия, которого оно не коснулось бы. Общественная безопасность ничем у нас не обеспечена! Справедливость – в руках самоуправцев! Над честью и спокойствием семейств издеваются негодяи! Никто не уверен в своем достатке, ни в свободе, ни в жизни! Судьба каждого висит на волоске, ибо судьбою каждого управляет не закон, а фантазия любого чиновника, любого доносчика, любого шпиона! Что ж удивительного, ваше величество, если нашлись люди, решившиеся свергнуть такое положение вещей? Что ж удивительного, если они, возмущенные зрелищем униженного и страдающего отечества, подняли знамя сопротивления, разожгли огонь мятежа, чтобы уничтожить то, что есть, и построить то, что должно быть: вместо притеснения – свободу, вместо насилия – безопасность, вместо продажности – нравственность, вместо произвола – покровительство закона, стоящего надо всеми и равного для всех! Вы, Ваше Величество, можете осудить развитие этой мысли, незаконность средств к ее осуществлению, излишнюю дерзость предпринятого, но не можете не признать в ней порыва благородного! Вы могли и имели право наказать виновных, в патриотическом безумии хотевших повалить трон Романовых, но я уверен, что, даже карая их, в глубине души вы не отказывали им ни в сочувствии, ни в уважении! Я уверен, что если Государь карал, то человек прощал!
Высказав все это, Пушкин замолчал, не без тревоги ожидая, что же ответит на это Царь. Тот к его удивлению нисколько не разгневался, а кивнул головой и отозвался спокойно, хотя и строго:
– Смелы твои слова! – и, прищурясь, вновь спросил в лоб: – Значит, ты одобряешь мятеж? Оправдываешь заговор против государства? Покушение на жизнь монарха?
– О нет, Ваше Величество! – в этом взволнованном вскрике было столько искренности, что у Николая разом отлегло от сердца. А Пушкин торопливо добавил: – Я оправдывал только цель замысла, а не средства! Ваше Величество умеет проникать в души – соблаговолите проникнуть в мою, и вы убедитесь, что все в ней чисто и ясно! В такой душе злой порыв не гнездится, преступление не скрывается!
– Хочу верить, что так, и верю! – сказал Николай смягчившимся голосом, благосклонно посмотрев на поэта, чувствуя, что достиг желаемой цели. – У тебя нет недостатка ни в благородных убеждениях, ни в чувствах, но тебе недостает рассудительности, опытности, основательности. Видя зло, ты возмущаешься, содрогаешься и легкомысленно обвиняешь власть за то, что она сразу же не уничтожила этого зла и на его развалинах не поспешила воздвигнуть здание всеобщего блага. Sacher que la critique est facile et que l»art est difficile. Для глубокой реформы, которой Россия требует, мало одной воли монарха, как бы он ни был тверд и силен. Ему нужно содействие людей и времени. Нужно соединение всех высших духовных сил государства в одной великой, передовой идее; нужно соединение всех усилий и рвений в одном похвальном стремлении к поднятию самоуважения в народе и чувства чести – в обществе. Пусть все благонамеренные и способные люди объединятся вокруг меня. Пусть в меня уверуют. Пусть самоотверженно и мирно идут туда, куда я поведу их – и гидра будет уничтожена! Гангрена, разъедающая Россию, исчезнет! Ибо только в общих усилиях – победа, в согласии благородных сердец – спасение! – сказав так, Император вновь опустил руку на плечо Пушкина и добавил внушительно: – Что же до тебя, Пушкин… ты свободен! Я забываю прошлое – даже уже забыл! Не вижу перед собой государственного преступника – вижу лишь человека с сердцем и талантом, вижу певца народной славы, на котором лежит высокое призвание – воспламенять души вечными добродетелями и ради великих подвигов! Теперь… можешь идти! Где бы ты ни поселился (ибо выбор зависит от тебя), помни, что я сказал и как с тобой поступил. Служи Родине мыслью, словом и пером. Пиши для современников и для потомства. Пиши со всей полнотой вдохновения и с совершенной свободой, ибо цензором твоим – буду я!
Пушкин покидал кабинет Государя потрясенным, с трудом веря в возможность подобной беседы и поворота дел. На лестнице он почувствовал, что озноб его прошел, и даже сделалось жарко, и почти с ужасом вспомнил, что собирался прочесть «тирану» под конец беседы строфу из «Пророка»:
Восстань, восстань, пророк России,
В позорны ризы облекись,
Иди, и с вервием на выи
К убийце гнусному явись.
Теперь уже сама строфа эта показалась поэту гнусной, и он решил тотчас по возвращении вымарать ее. И совсем другие строки рождались в голове, вытесняя без следа недавние злые эпиграммы:
В надежде славы и добра
Гляжу вперед я без боязни…
ПОБЕДНЫЕ ЛИТАВРЫ
Пролог
Ночной Париж никогда невозможно назвать спящим городом. Париж любит ночь, как любят ее поэтическое вдохновение и порок, и предается им обоим с одинаковой страстью, соединяя их.
Но сейчас Аврора не видела ни влюбленных пар, ни подвыпивших гуляк, ни ярких огней Монмартра, ибо шторы кареты, в коей везли ее, прочно отгораживали весь этот не спящий мир.
Когда после обычного выступления перед салонной публикой мамаша Терсо привела в ее комнату мужчину и сказала, что нужно поехать с ним, Аврора нисколько не удивилась – клиенты частенько предпочитали увозить ее куда-нибудь, нежели оставаться в апартаментах заведения Терсо. Наскоро приведя в порядок туалет, она с готовностью села в карету вместе с незнакомцем, но вскоре ей сделалось не по себе.
Ее спутник не говорил ни слова и даже не смотрел на нее. Его суровое, смуглое лицо, обрамленное жгуче-черной бородой оставалось совершенно бесстрастным. Да еще эти плотно зашторенные окна!
– Куда мы едем, сударь? – спросила Аврора через полчаса пути. – Скажите, далеко ли?
Ответом ей было ледяное молчание. Отчего-то сразу вспомнилась история несчастной малышки Лили, ставшей жертвой жестокой оргии и задушенной каким-то сумасшедшим негодяем. Может быть, и этот черный человек такой же?..
Поборов дрожь, Аврора попыталась заигрывать с ним:
– Вы так холодны, что мне становится обидно… Не желает ли мой господин немножко ласки? И не скажет ли, как называть его?
Незнакомец холодно отстранил ее и так и не проронил ни слова. Аврора готова была выскочить из кареты на полном ходу, но дверь была заперта. Тогда она предприняла отчаянную попытку вызвать жалость:
– Сударь, будьте великодушны! Я выступала весь вечер и теперь чувствую, что от долгого пути меня укачало! Мне дурно! Велите кучеру остановиться и позвольте мне выйти на воздух!
Увы, эта попытка провалилась, как и все предыдущие. Черный человек молчал, карета мчалась дальше, и Авроре оставалось лишь зажмуриться и с ужасом ожидать своей участи…
Но, вот, экипаж остановился. Дверь отворилась, и кучер помог ей сойти на землю. Дом, в который ввели ее, находился, по-видимому, в одном из предместий Парижа, и здесь было непривычно тихо. Черный человек, так и не нарушивший молчания, проводил ее в небольшую комнату, где Аврора с удивлением обнаружила приготовленную ванну, гардероб, трюмо с привлекательными для любой женщины баночками и флакончиками, и двух горничных, которые, также не произнося ни слова, принялись проворно раздевать ее, едва лишь за незнакомцем затворилась дверь.
– Да что здесь происходит, черт побери?! – закричала вконец выведенная из себя пыткой молчания Аврора, пытаясь вырваться из рук горничных. Но те хорошо знали свое дело, и через несколько минут она уже сидела в ванной, натираемая ароматным бальзамом.
Такие приготовления окончательно убедили Аврору в том, что ей уготована судьба Лили, и она мысленно прокляла самыми страшными проклятиями папашу, обрюхатившего и бросившего мать… Мать, спившуюся и не нашедшую в себе сил защитить дочь… Деда, проклявшего мать из верности моисееву закону, а того больше от истинно ростовщической жадности… Того старого борова, что сделал из нее, тринадцатилетней голодной девчонки, проститутку… Мамашу Терсо, торговавшей ею все минувшие с той поры годы… И всех… Всех… Черного человека… Кучера… Горничных…
Пока Аврора вспоминала всю свою горькую и мерзкую жизнь, ее, омытую и аккуратно причесанную, облачили в дорогое и очень красивое, ничуть не вульгарное платье. Увидев свое отражение в зеркале, пленница ненадолго забыла о мрачных мыслях: на нее смотрела не куртизанка из салона мамаши Терсо, а… знатная дама! Какие обычно сидят в лучших ложах театра! Жемчужное ожерелье и серьги довершили сходство.