Я нехотя приблизилась к ее белоснежной постели.
– Девочка моя родная, крошечка моя. Маленький мой человечек, – мама прижала меня вместе с котом к своей груди. Гладила мои волосы. Целовала лицо. И глаза моей мамы смотрели поверх меня. В зеркало. И на лице моей мамы по-прежнему отражалась трагедия очередной любви…
Когда маме надоело меня обнимать. И когда она почувствовала. Что долг материнской любви честно исполнен. Он выставила меня с котом за дверь. А сама осталась страдать в одиночку. На широкой белоснежной кровати.
Первое чувство, которое я испытала в жизни – это чувство равнодушия. Хотя, говорят, это вовсе и не чувство. Это – ничто. Это – когда уже нет никаких чувств. Говорят. Это когда не испытываешь ничего, после глубоких переживаний и бурных ощущений.
Я же. Никаких эмоций еще не пережив. Первым делом испытала равнодушие. Равнодушие к своей матери. С самого рождения. С того самого мгновения. Когда она силой оторвала меня от своей груди. Заявив на весь мир. Что грудное молоко портит фигуру. Фигура для моей материя являлось одним из смыслов (или продолжением смысла) жизни. И я. С отвращением глотнув «Малыша». Сразу же познала равнодушие.
Правда, несправедливо не упомянуть, что маму все-таки мучали угрызения совести. И она. Развалившись на широкой постели. И повернув голову к королевскому зеркалу. Просила Всевышнего простить все ее грехи. И Всевышний почему-то прощал. Почему он это делал – для меня долго оставалось загадкой. И лишь спустя многие годы я поняла, что моя мать была достойна. Не равнодушия. А скорее – жалости и сострадания. Может быть, открытого неприятия. И открытого отчуждения. Да чего угодно! Но только не равнодушия.
И лишь спустя многие годы я поняла, что эта женщина. Которой Бог дал и ум. И удачу. И красоту. И талант. Так никогда и не познала чувство любви. Чувство той любви. Которую он сама выдумала. Той любви, которой на свете вообще не бывает.
А на свете бывает совсем другая любовь. Но эта другая любовь маму совсем не устраивала. И только спустя многие годы я поняла. Что основное предназначение моей матери на земле – это быть горячо любимой. И горячо любить. Под южным солнцем. Под северным небом. Не все ли равно? В безжизненной пустыне. В огромном городе.
Не все ли равно?
Но Бог лишил ее этого. Или лишила себя этого она сама…
Но эти разумные мысли посетили меня спустя многие годы. А сегодня…
А сегодня я была просто равнодушна к своей матери. Я с нескрываемым равнодушием глядела на ее черные густые локоны волос. Которые она любила наматывать на палец, Чуть склонив глову. На ее голубые раскосые глаза. Которые она любила щурить. Наполняя то смехом, то слезами. На ее маску вечного страдания на лице. К которому чуть прикасался лебяжий пух в пудре.
И насколько я была равнодушна к своей матери. Настолько обожала своего отца.
Мой отец долго хохотал, разглядывая кота странного цвета. Он пожимал ему лапу и трепал загривок. Потом долго и внимательно изучал строение шерсти. Рассматривал ее под микроскопом. И вычислял пропорции цветовых гамм на компьютере. Право, мой отец был прекрасным из прекраснейших чудаков.
– А что сказала мама про этого кота. С такой необыкновенной расцветкой? – этот вопрос папа задал по прошествии долгого времени. Я – то уж понимала. Что он хотел спросить это сразу. Этот вопрос постоянно вертелся у него на языке. И он наверняка репетировал его про себя. Чтобы тот выглядел вполне непринуждено.
– Мама? Мама, по-моему, понятия не имеет. Что котов такого цвета. Ну, просто не существует в природе. Поэтому она нисколечки не удивилась. Она просто испугалась. Что он нас всех сожрет.
Я резко прервала свою речь. Отец выжидающе посмотрел на меня. Но я упорно продолжала молчать. Я отлично знала, как он ждет. Ждет, что я еще что-нибудь расскажу про маму. Или хотя бы просто упомяну ее имя. Только от упоминания ее имени отцу уже становилось тепло и приятно. И меня это раздражало. Насколько я обожала отца. Настолько мне доставляло наслаждение его мучить.
Но сегодня мне почему-то стало искренне его жаль.
– Мама очень устала, – выдавила я. – Она лежит на кровати. И смотрит в зеркало. А в зеркале – только круги под глазами. И впалые щеки. Бедная мамочка, – и я нарочито громко всхлипнула.
– Зачем ты так, Люся, – отец взял меня за руку. – Наша мама – замечательный человек. Ей нелегко, Люся. Она так много репетирует…
– Я не нуждаюсь в адвокатах, – прервал наш разговор хорошо поставленный мамин голос.
И мы увидели ее. Прекрасное лицо исказило раздражение. Раскосые глаза метали черные молнии. Накрашенные пухлые губы кривились в ядовитой усмешке.
– В адвокатах я не нуждаюсь! Эта гадкая девчонка берется меня поучать! Вчера она без спроса посмела одеть мою юбку. Негодница! Эту – дорогущую вещь! Я сама. Только в редкие праздничные дни. Позволяю ее одевать! Или на телевидение… А она… Просто так… У нее все просто!
Отец успокаивающе провел ладонью по лицу матери.
– Я прошу тебя… Ну, Катенька. Я поговорю с ней. Катя, только успокойся. Если хочешь, я накажу ее… Почему ты без спроса взяла мамину юбку? – отец повернул голову ко мне. И попытался сердито нахмурить брови. Но из этого ничего не получилось. И я его в очередной раз пожалела.
Кот Жан дремал на тахте и, казалось, не обращал никакого внимания на семейную драму. Я взяла отца за руку.
– Пойдем, папа. Это удивительный кот. Он, по-моему, что-то знает.
– Люсенька, ты же видишь. В каком состоянии мама. Я не могу оставить ее одну. Она так расстроена. Она так много работает. Так много репетирует. А ты – иди. Конечно, иди. Если этот кот что-то знает, тебе непременно нужно быть с ним. Ты только… Ну, в общем… – и папа виновато посмотрел на меня.
Я взяла кота на руки. Крепко прижала к груди. И папа поспешно закрыл за нами дверь. Никому не было дела до нас с Жаном. Впрочем, дверь папа мог так плотно и усердно не закрывать. Я наизусть выучила сцены из семейной драмы. Мама будет долго и истерично заламывать руки. И кричать. Что она самая несчастная из всех несчастных женщин вместе взятых. И в конце-концов. Мать в очередной раз уедет от нас. Искать свое счастье. И в очередной раз. Когда ее счастье окажется обманчивым. Она вернется к отцу. И даже некоторое время будет считать свою прошлую жизнь – ошибкой.
– Доченька, – отец заглянул в мою комнату, – иди, простись с мамой.
– Уже? Так быстро?
Мама стояла, держа в руках большущий кожаный чемодан. И почему-то не хотела отдавать его папе. Наверно потому, что ей необходимо было в этот момент за что-нибудь зацепиться. Мама стояла в черном плаще. Туго обтянув ремнем невероятно тонкую талию. Стоимостью в грудное молоко. Лицо мамы блестело от слез. А, возможно, от крема. Она бросилась ко мне. Стала жадно меня целовать. Просить прощения. Повторять, что никогда не простит себе грудное молоко. И что вообще – она бестолковая и негодная мать. И Бог ее обязательно накажет. Но Бог почему-то ее так никогда и не наказывал. И только спустя много времени я поняла. Что он ее давно наказал.
Следующий на очереди стоял папа. И мама повисла у него на шее.
– Митенька, прости. Только ты. Только ты сможешь простить. И понять. Только ты… Береги ее… Кроме вас у меня никого… И вряд ли будет… Берегите себя… – моя мать истерически плакала. Но мне не было ее жаль. И даже спустя многие годы я так и не поняла: были ее слова искренними или нет? Но, по-моему, этого не знала она даже сама. Для нее вся жизнь была сценой. На которой приходилось играть разные роли. И надо ей отдать должное. Делала она это талантливо.
Маме предложили ангажимент за границей. В оперном театре. Более престижном. И он назывался Королевским. И мама тут же решила. Что королевы в нем нет и быть не может. Кроме нее. И умчалась в дальние страны. Бросив нас на произвол судьбы. Правда. Не забыв выпросить у нас прощения. Чтобы вольной птичкой с чистой совестью порхать и петь на сцене Королевского театра.
Мы стали жить втроем. Я. Мой обожаемый папа. И кот ненормального цвета морской волны.
… Мы с Жаном гуляли редко. Нас вполне устраивало сидеть дома. Особенно когда шел дождь. Или когда – холод. Пожалуй. Что и жара нас не не так уж радовала. Поэтому мы редко выбирались на улицу. Я забиралась с ногами в кресло. И кот прыгал ко мне на колени. И я. Обхватив руками толстенную книжку. Громко читала вслух. Я уверена. Что Жан понимал все. До последнего слова. Постепенно его кругозор расширялся. Постепенно он узнавал, что такое парижская коммуна. Летающие тарелки. Что такое времена великой депрессии. И что такое микроскоп. Что такое измена. Измена Родине. И супружеская измена. И в чем их отличие. Жан был очень способным и впечатлительным котом. И на каждую прочитанную книжку бурно реагировал.
Любимой героиней Жана стала Жанна Д«Арк. После подробного изучения Столетней войны, а так же биографии народной героини Франции. Кот, завидев блики огня, становился на задние лапы, передние скрещивал перед собой и прислонялся спиной к стене. И жмурил глаза. И на его морде проступала мука всех времен и народов. Впоследствии, он, по-моему, и впрямь внушил себе. Что он никто иной, как Жанна Д«Арк. И стал зазнаваться. Но эту спесь я из него быстро выбила. Посадив однажды на горячую батарею. И тогда Жан, ощутив на себе, что такое огонь, больше не пожелал ни гореть на костре. Ни принимать на себя муки человечества. Его вполне устраивало жить домашним ленивым толстым котом по имени Жан.
– Жан, мой любимый дорогой Жан. Как ты думаешь, зачем нужна мать? Разве без нее нельзя прожить? Очень даже можно. А, возможно, и нужно. Знаешь, как полезна ранняя самостоятельность? Ага! А я знаю. Представляешь, первое слово, которое заставляют детей писать – мама. И на уроке музыки заставляют петь песни про мам. А на уроке живописи все только и делают, что, высунув языки, пытаются изобразить лицо своей матери. Ну, скажи, мой горячо любимый котище по имени Жан. Зачем?
Кот тяжело вздыхал. Чесал лапой за ухом. Открывал рот, желая высказать что-то важное. Но не говорил. Потому что его никто не научил разговаривать.
Папа по-прежнему много работал. Он занимался моллекулярной физикой. И мы с мамой понятия не имели. Что это такое.
– Жаль, Люська, что ты ничерта не понимаешь в физике, – вздыхал папа. – Поверь, это самая лучшая профессия.
Я верила. Потому что меньше всего в жизни мне нравилось искусство. Особенно люди, которые его делают. Но понять физику было выше моих сил.
Папа иногда присоединился к нашей компании с Жаном. И пытался объяснять нам вслух свои новые открытия из области молекулярной физики. Кот Жан демонстративно зевал. И сладко засыпал у меня на коленях. А я. Старательно изображая на лице заинтересованность. Широко раскрыв глаза. Смотрела на папу. И в конце-концов, тоже сладко засыпала. И папа уже сам себе что-то долго объяснял.
Мы со страхом продолжали ждать возвращения матери. Мы не могли предположить. Предугадать. Какое настроение у нее будет в этот приезд. И боялись.
На сей раз мама приехала ни злой. Ни счастливой. Ни уставшей от страстей. Ни желающей свести счеты с жизнью. Ни раскаивающейся грешницей. Она просто приехала. Чтобы успеть схватить меня за руку и выпалить на одном дыхании:
– Люська, собирайся! Мы едем на море. Ты же любишь море? Я угадала? Хотя никогда не поймешь, что ты любишь. И что – нет. Меня ужасно раздражает, что ты сама толком не знешь, чего… Хотя… Ладненько. Где твои вещи? У тебя вообще есть вещи? На море ты загоришь. Поправишься. А то я действительно. Что-то слишком мало уделяю тебе внимания…
Я только было попыталась успокоить маму, что она вполне достаточно уделяет мне внимания. Даже более того… Но мама. Так и не дав мне раскрыть рот, сгребла в кучу мои вещи вместе со мной и потащила вон из комнаты. Успев крикнуть на ходу растерянному, но уже ничему не удивляющемуся папе:
– Ей нужны воздух. Солнце. И вода. Жаль, Митенька, что мы не поедем вместе, – вздохнула на ходу мама. Но почему мы не поедем вместе, она так и не сумела объяснить.
В то время мне уже стукнуло шестнадцать. Для моих ровесниц наступила самая жаркая. Самая счастливая пора – пора любви. Но меня эта жаркая счастливая пора меньше всего волновала. Вернее – не волновала совсем. Мои ровесницы уже вовсю красили ресницы и губы. И носили черные капроновые колготки с розочками на косточке ступни. На переменках они заговорщецки перемигивались. И заглядывали в соседние классы. А я. Еле передвигалась по коридорам школы. И мой бессмысленный взгляд лениво бродил по стенам школы. И мои выгоревшие ресницы от скуки опускались вниз. И из моего «хвоста» в черной резинке так же лениво и скучно выбивались светлые волосы. И мои шерстяные колготки собирались «гармошкой» на острых коленках. И мое школьное платье всегда было длиннее спереди. Наверно, от дурацкой походки. А на моем носу вызывающе сидели кругленькие очки. Хотя я не такой уж была близорукой. Короче, о вопросах пола я не задумывалась. По-видимому, в нашей семье вопросы пола решала за всех моя мама.