
Чернокнижники
– Попрекаити! – загундосила Уродушка.
Она быстро сжевала свой кусок хлеба и потянулась за другим.
– Руку убери, – рявкнул Петель, – а Звенислава что, пускай голодной остается?
– А мне есть неохота, – улыбнулась девушка, садясь за стол.
– Подкрепись, милая, а то смеха твоего не слышно стало и песен больше не поешь.
– Зато Притоптыш вчера под окошком распевал, женишок, – ухмыльнулась Уродушка, – да песни нехорошие. Надо Худобе сказать, пускай ему кости переломает.
– Не смей, – прикрикнул Петель и стукнул кулаком по столу, – Худоба парень горячий, еще сотворит чего с пылкого сердца. Одно дело на игрищах силой меряться, а другое – с дурачком связываться. Это его подучил кто-то. Притоптыш головой слаб, сам бы не додумался.
Щеки Уродушки залились краской.
– Ни у отца Хвата, ни у матери Сороки ума не взял, – вздохнула Кривда, выбирая остатки каши.
Когда горшок опустел, Петель опять полез на лежанку, Уродушка вернулась в уголок, Звенислава взяла веретено, рядом пристроилась Кривда.
– Вдвоем веселее, – сказала она.
Дверь распахнулась.
– Ох, и темень у вас, ничего с солнца не видно.
Звенислава подняла радостные глаза, – Худоба пришел.
Парень был высок и статен, чтобы войти, ему пришлось согнуться.
– У, кашей пахнет, – сказал он, стягивая шапку и причесывая пятерней густые светлые волосы.
– Припоздал, – сыто мурлыкнул Петель, – всю дочиста вылизали.
– А я и не хочу. Вот веришь, дед, встретили мы в лесу гостя дорогого, как твоя жена и обещала. Привели его в избу и вот уже седмицу ковригу из его котомки едим. Вроде нарежем куски, а коврига все не кончается. Как такое может быть?
– А у нас по-другому, – пожаловалась Кривда, – не успею ножа в руки взять, а хлеба уже нету.
Худоба сел на лавку рядом со Звениславой. Девушка опустила длинные ресницы, ее щеки покраснели.
– А я подарочек принес тебе, Звенислава.
– Какой?
– Вот, венец с камушками. Кузнецу воз дров отдал, он меня и отблагодарил. В помощники звал. С твоей силой, говорит, только в кузне работать.
Звенислава надела на русую головку венец. Ее чуть зеленоватые глаза блестели, на щеках появился румянец. Она встала, горделиво приподняв голову. Худоба любовался девушкой.
– Прямо княгиньюшка, – причмокнул Петель.
– Куда там, княгиньюшка, – плевалась Уродушка. – Девка крестьянская.
– Верно, – согласилась Кривда. – Чтобы стать княгиньюшкой, надо ею родиться.
– Так это я и есть! – Уродушка вышла из уголка. Была она согнутая, со всклоченными волосам, не заплетенными в косу. – Сама знаю, что заколдованная. Вот бы молодец какой меня от чар освободил! Как там в сказках говорится: поцеловал в уста сахарные, и колдовство рассеялось. – Уродушка выпуклыми глазами так уставилась на Худобу, что он от стеснения опустил голову. Уста у Уродушки были совсем не сахарные.
– Сидела б, Урода, в своем углу, – сказал Петель, – ты, конечно, не так чтобы красавица, но зато по злобе и ненависти тебе равных нет.
– Княгиньюшка уже давно родилась, ждет своего князя. А тебе, Худоба, одно могу сказать: не быть тому князем, кто станет боярином.
– Ох, тетка Кривда, – рассмеялся Худоба, – любишь ты сказки рассказывать. Слушать тебя любопытно, да за разговором не нужно о работе забывать. У Звениславы вон сколько напрядено, а ты и разочка нитью веретена не обвила.
– Ишь, приглядывать за мной вздумал, – от возмущения Кривда подпрыгнула на лавке, ее единственный глаз загорелся травяной зеленью. – Вот погоди, обовьет тебя Погибель по рукам и ногам, попробуй, вырвись. И запомни, зовут меня Правда.
– Кому ты правду сказала, – смеялся Худоба.
Петель свесил лохматую голову с печи.
– Вот понимаешь, Худоба, как пакость ляпнет – непременно сбудется, а хорошему, хоть целый день про него долдонить станет – нипочем не исполниться.
– Лежал бы ты, Петель, не сердил добрых людей. У самого даже имени человеческого нет, а жене каждое слово поперек говорит.
– Все из-за вашего вражьего бабьего племени, – разгорячился дядька Петель, спрыгивая с печки. Он подтянул порты, шумно вытер нос рукавом.
– А ведь меня при рождении Удальцом назвали. Маменька хотела, чтобы я ух каким удалым парнем вырос. Была у нас старуха соседка, вреднющая, и всегда знала, что в каждом доме делается. Было мне от роду всего несколько годков, вышел я по осени из избы, глянул на небо, а там караван гусей летит и еле слышно курлычет. Тихо, все вокруг замерло, березки золотыми листочками усыпаны, воздух прохладный. И так мне стало грустно, тоскливо, лето ушло, зима на подходе.
– Улетели петель гуси-лебеди, – говорю. Всего-то «теперь» и «петель» перепутал.
А эта змеиш-ша услыхала, смех подняла, на всю деревню опозорила. Так и остался я Петелем. А был бы Удальцом, я б на тебе, Кривда, в жизни не женился бы.
– Пора мне, – сказа Худоба, – дядя Петель, тетка Кривда, приходите к нам сказы дедушки Данила послушать. Говорит он, будто реченька журчит, ни на одном слове не споткнется, а ты будто наяву все видишь.
– Что за гость у вас чудной, Худоба, вся деревня о нем языками полощет.
– Старец Данила сам все расскажет.
Худоба нагнул голову, чтобы пройти в низкую дверь, Звенислава отложила веретено, слетела с лавки.
– Подожди.
Она подошла к парню и тихонько проговорила.
– У меня тоже для тебя подарочек есть – колечко.
Девушка достала из кармана тонкий кружочек. Худоба начал натягивать его на палец.
– Маловато колечко. Но ничего, налезло.
Кольцо так плотно обхватило сустав, что снять его было нельзя.
– До самой смерти буду твой подарочек носить, Звениславушка.
До работы Кривда так и не дотронулась. Она сладко потянулась.
– Надо козочку завесть. Коровка теленочка скоро принесет, от козочки козлят бы дождались, что сами поели, что продали бы.
Глаз Кривды слабо тлел голубым огоньком, второй был перевязан чистой тряпицей.
– Как ты ее заведешь, – хихикнул Петель – из соломки скрутишь?
Уродушка хохотнула.
– Сейчас увидишь. Кис-кис, – позвала тетка старую кошку, с клоками свалявшейся шерсти. Та подошла, втягивая голову в плечи, но хозяйка неожиданно взяла кошку на колени и принялась гладить. Животное несколько раз дернулось, как от боли, но ласка была так приятна, что скоро послышалось громкое мурлыканье.
– А ну, пошла вон, – вдруг прикрикнула Кривда, сбрасывая кошку с колен. В ее руке осталась кошачья шерсть.
– Линяет, пакостница. – Дрым-дарым-дарым-дарым, – весело запела Кривда, пятерней прошлась по губам, подскочила к кудели, надергала шерсти, потом взяла старый половичок, вытянула из него красную нить, подобрала с пола несколько куриных перышек, отыскала под лавкой косточку, все замотала в клубок.
– Дрым-дарым-дарым-дарыра, – пела Кривда, – вот так клубочек, вот так красавец, за красную ниточку приведу я козочку славненькую.
Кривда опять «заиграла» на губах и прошлась кругом по избе. Ее юбка вздыбилась колоколом. Вихрем вырвало веретено из пальцев Звениславы, взлохматило космы Уродушки.
– Ой, мама, – расхохоталась Звенислава.
– Чего дерешься, обижаешь меня, несчастную, – заныла Уродушка.
– Избу снесешь, полоумная, – засипел Петель, но вдруг соскочил с печи, ударил голыми пятками по земляному полу, ловко прошелся шлепками по груди и коленям и начал выделывать такие коленца, что Звенислава не выдержала, встала, подняв голову, и пошла лебедушкой, мелко перебирая ногами.
– И-и-и, – распалилась Кривда, щеки ее рдели, глаз сверкал, вместе с Петелем она начала плясать вприсядку, потом Кривда завертелась на одном месте, а Петель на корточках, выбрасывая ноги, пошел вокруг стола. Кривда докружилась до зипуна, схватила его и вылетела на мороз. Дверь захлопнулась, Петель со Звениславой остановились.
– Ну, мать твоя, – ахнул отец, – кого хочешь плясать заставит. – А по молодости была прямо огонь. Потому я на ней и женился, даром что одноглазая.
Ноги Сороки спешили впереди своей хозяйки, и несколько раз впопыхах сворачивали загодя, отчего тело, укутанное в теплый платок, плюхалось в снег. Сорока охала, с трудом вставала, и продолжала свой путь.
– Вот я тебе покажу косточку, я те дам клубочек, – шипела Сорока. Она хлопнула себя руками по бокам, смахнула снежный сугробик с носа уточкой и припустила во весь дух.
Баба влетела в темную избу, ее ноги от волнения продолжали перебирать, и Сорока хорошенько стукнулась лбом об печку.
– Аж звон пошел, – крякнул Петель, – остановись, полоумная, печку свернешь.
– Бе-е-е-е, – подала голосок маленькая козочка.
– Что это? – с деланным удивлением спросила Сорока, потирая ушибленный лоб, – никак у вас корова козочку принесла, вот чудо, какого в деревне сроду не видывали.
Кривда презрительно оттопырила губу, но молчала, зная, что переспорить Сороку ей все равно не удастся. Тетка сидела на лавке и пряла толстую узловатую нить. Звенислава же ничего не замечала, широко раскрыв мечтательные глаза, она уставилась на черную от копоти стенку и улыбалась.
– Звенислава, – гаркнула гостья ей над ухом, – мой вчерась к вам заходил?
– Худоба заходил, но не вчера, а накануне, – безмятежно ответила девушка.
– А моего иль не видала?
– Не-а.
– А-а, вот отчего глазки-то ослепли. Сходи, Звенислава, к бабке Ненастье, пускай горького зелья тебе даст, от любовной пагубы вмиг очухаешься.
– Хворья, – повернулась Сорока к тетке Кривде, – что ж твоя козочка на мою похожа, вот тютя в тютю.
– Кис-кис, – послышалось из угла. Уродушка, не терпевшая кошку, тишком пинавшая ее, вдруг захотела погладить животное.
– Вот так да! – вытаращила глазенки Сорока, – о-хо-хо, шерсть того же цвету – непонятного.
– Змеиш-а-а, – донеслось с печки, – тебе, уроде, только на болоте под корягой прятаться.
– Матушка, – Уродушка выползла из своего угла, ногой отшвырнула кошку, – в длинных паучьих пальцах держала старенький половичок. – Что ты все на голой лавке сидишь, на, подстели, помягче будет.
Глаз Кривды едва не вылез из века.
– Ну-ка, Урода страхолюдная, давай сюда половик. А-а, – раскричалась Сорока, – ниточка красненькая, та самая. Что моему дураку сказала, на погибель сделано да? Вот сейчас я тебе этим половиком по шее, по шее.
– Иди, кикимора, – вскочила Кривда – я твоего уж сколько дней не видала.
– Говори, Урода, ты в этом гадючьем болоте одна честная душонка, приходил мой?
– Не-а, – закивала Уродушка.
– Змеиш-ш-а, – опять донеслось с печки, – вот как есть змеиш-ш-ш-а.
– Ах, ты! Значит, не отдашь козочку по-хорошему, ну погоди, я тебе еще покажу, – Сорока вылетела из избы и помчалась по тропинке восвояси.
– Покажет, – передразнила ее Кривда, захлопывая дверь, – а мы и смотреть
Худоба и дед Данила отдыхали после тяжелой работы. Посыпал снег. Худоба поежился.
– Не замерз ты, дедушка?
– Не боюсь я ни холода, ни жары, ни голода. Только боль в сердце чувствую.
– Убил что ль кого? – ахнул Худоба.
– Может и убил, не знаю. Вот послушай, что со мной произошло много лет назад.
Проезжал я во главе княжеской дружины по селениям, собирал полюдье. В одном местечке увидели мы непорядок: собрались люди, кричат, волнуются. Присмотрелся – тащат мужики женщину, простоволосую, а на руках ее крохотная девочка красоты неописуемой, синеглазая, белолицая, и вся кутерьма ее вроде и не касается.
– Что такое случилось, – спросил я мужиков, – иль смуту против князя затеяли?
–Нет, боярин, – ответили мужики, – колдовку с ее дитем казнить хотим.
– Виновата женщина – накажите ее, но дитя не трогайте, я ее от вас увезу.
Так девочка оказалась у меня.
Поселил ее в своем тереме, все для нее одной старался, яства заморские покупал, украшения драгоценные дарил, а она отворачивалась и плакала. Зашла к нам однажды переночевать горбатая старуха да так и осталась. Девочка привязалась к ней, ожила, развеселилась. Время шло, расцветала девочка, росла, глаза такой синевой манили – сердце останавливалось. И не видел я, как старуха за моей спиной начала заправлять всеми делами в тереме. До того дошло, что отдам я слугам приказ, а они к старухе бежали, спрашивали, как исполнить.
Пришло время, исполнилось красавице семнадцать лет, и я на ней женился, не смог никому отдать. Мало радости я знал. Редко своими ласками одаривала меня молодая жена, все чаще издали позволяла собой любоваться, а тут вдруг подобрела, своими ручками белыми чару вина вечером подносила. Изопью его и бревном под скамью качусь. Рассказал мне верный слуга, что бывает у молодой жены по ночам страшный гость.
Не поверил я ему. К вечеру, как обычно, вошла женушка распрекрасная ко мне, так и ластится, похохатывает, чару вина подносит. Глаза синие, прозрачные как два чистых озера. Взял я чашу, сделал вид, что пью, а сам зелье тайком под стол плеснул. Потом завалился будто пьяный на лавку, захрапел – стены задрожали. Расхохоталась жена, ударила торжествующе в ладони, убежала на свою половину.
– Вот, смотри, – старик сбросил рубаху. Его спина была в синих шрамах, тянувшихся от плеч, до пояса. – Видишь, как меня враг бил, а я его без жалости рубил мечом.
Старик замолчал, переводя дух. На его груди сиял золотой крест, украшенный самоцветными камнями.
– Что это у тебя? – полюбопытствовал Худоба.
– Крест святой, моя защита и опора. Княгиня Марья Потаповна своими ручками в дар поднесла.
– Что ты с женой сделал? – осторожно спросил парень.
Старик натянул рубаху, накинул тужурку на плечи.
– Взмолилась она, просила не губить, на колени упала. Из глаз синих реки слез лились, сказала, что носит под сердцем моего ребенка. Сколько лет мы с ней прожили, ни разу она не понесла. А тут… Ушли мы из города, все бросили, служанка горбатая отправилась с нами в путь. Жили, где придется, подаяние просили, чужими кусками кормились. А куда шли – сами не знали. И рад был бы я остановиться, но не мог. Однажды, уже была осень, очутились в лесу. И я подумал, хорошо бы здесь срубить избу и жить вдали от людей. Жена остановилась, упала передо мной на колени, а в глазах – мука смертная.
– Время мое подошло, дитя скоро на свет появится.
– Что ж, говорю, коли мое дитя в чреве твоем – родится оно зарей ясной, коли твоего полюбовника – ночью глухой.
Ветер рвал листья с деревьев, натягивал тучи на небо, стало зябко, служанка укрыла свою любимицу платком, а она стонала, кричала. Старуха расплела ей косы, сняла с шеи ожерелье из самоцветных камней, с пальцев перстни, завязала все в узелок. Ночью началась гроза, мы сидели под дубом, дождь хлестал, перуновы стрелы бело-синим освещали лес. И вдруг, в одно мгновение все стихло. Замолк дождь, улегся ветер, казалось, все звуки в мире исчезли. Жена моя ненаглядная разорвала тишину истошным криком и родила дочь – Ночь Глухую.
Я глянул на дитя и ахнул. Довелось мне видеть новорожденных младенцев, красных, с приплюснутыми носами и распухшими лицами, а девочка, еще и дня не прожившая, уже была красива. Черные ресницы ложились до середины нежных белых щечек, соболями тянулись к вискам ровные брови, пухлые губы алели лепестками мака. Как зачарованный смотрел я на дитя, не мог отвести взгляда.
Лицо жены осунулось, посерело, как дымка, укутавшая лес, потеряло прежнюю колдовскую привлекательность.
– Отдала я дочери свою красоту, – прохрипела жена, – пускай растет на слезы парням молодым, на позор старикам, а мужам достойным несет горе.
– Ну, нет, – крикнул я, – будет Ночь Глухая уродлива как сердце ее матери.
– Ах ты, косматый, – заругалась старуха, – чтоб ты словом своим подавился, чтоб оно тебе поперек горла костью встало, чтоб тебя, удавленника, леший за бороду таскал.
И вдруг дивное личико ребенка скукожилось, сморщилось и стало таким отвратительным, будто это было отродье оборотня.
– Проклятый, – лязгнула зубами та, которую я называл любимой, – жаль я верной мамки не слушала, давно надо было тебя отравить и в сырой погреб сбросить.
Лицо ее вытянулось, как у лошади, кожа стала темная и сморщенная, глаза уже не светились бездонной синью неба, а двумя темными омутами обещали погибель.
Поднял я меч свой, охнула от страха неверная женушка, да и застыла, уставилась на меня пустыми глазами.
– Что ж ты, подлый, жену до смерти напугал?– разохалась старая служанка.
– Все племя ваше колдовское извести надо, и ты к последней минуточке готовься, о делах своих мерзкий подумай.
И вдруг старуха расхохоталась, ее подбородок колыхался. Она выпрямилась и уставилась на меня, не мигая, за ее спиной что-то шуршало, поскрипывало, и развернулись черные блестящие крылья. С мерзкой усмешкой служанка смотрела на меня, и было видно, что наслаждается моим страхом. Когтистой лапой старуха подхватила узелок и новорожденную девочку и взлетела. Я выхватил меч и рубанул по одному крылу, оно хрупнуло, но ворон, заваливаясь на бок, скрылся за дальними елями. Кажется мне, Худоба, что это тот самый лес, и деревушка ваша на пригорке. Здесь я был много лет назад. Круг замкнулся. Может быть, живет где-то здесь старая горбатая женщина с молодой девушкой?
– Нет, старик Данила, я про таких не слыхивал.
Настала пора сева. Худоба вспахал свое поле, помог Петелю. Хват, ставший добрым и услужливым, дал парню в долг зерна. По деревне опять прошел слух, что в лесу видели лешачиху, а с ней молодого лешака. Мужики, наткнувшиеся на них, говорили, что лешачиха очень похожа на бабу, носит обтрепанное платье, косы у нее длинные, на голове платок. Женщина на лицо приятная, но кричит громко визгливым голосом, от которого закладывает уши, хочется бежать и больше никогда в лес не возвращаться. Лешачонок – высоконький и худой, волосы у него до пояса, как мочало, лицо покрыто рыбьей чешуей. Он не визжит, а бегает быстрей зайца.
– К чему бы это? – гадали в деревне. В былые годы, когда лешачонок был маленьким, редко-редко лешачиха показывалась людям на глаза, а теперь они не прячутся, будто хотят выйти, но боятся.
– Не к добру, – решили деревенские, – надо ждать беды.
Дождь сыпал и сыпал, затягивая лес и деревеньку серой дымкой.
– Тять, чего ты меня Худобой назвал. Был бы я Умныш, или Надежа, а то Удалец, куда как хорошо. Скажут ребята Худоба, мне и обидно.
– Сынок, это ты сейчас еле в избушке помещаешься. А родился, чисто холодянка, думал – оборотень. Рот от одного уха до другого, ручки, ножки как паучьи лапки, тронуть страшно, а голосок-то, к уху ладонь приложишь и то не услышишь. Мать твоя, Красава, все богатырей рожала, крепких, краснощеких, крикливых, а они и году, бывало, не проживут. Надорвала она, бедняжечка, свою душеньку, по каждому сколько слез пролила. А тебя родила, глянула и сомлела. Что ж худ, говорит, Худоба, да и только, мышь громче пищит, видать и он не жилец. Но старая повитуха сказала другое слово:
– Худоба твой, хоть с виду квелый, а дух в нем богатырский чуется, смотри, за жизнь как своими лягушачьими лапками цепляется. Будет он сильный и крепкий. Долгие года твоему Худобе предназначены. Вот так сынок. Ты глянь в окошко, торопится твоя красавица.
По тропке с кувшином в руках бежала тоненькая девушка. Она вошла в избушку, зеленоватые глаза радостно сияли, щеки пылали.
–Вот молочка парного вам принесла.
Девушка поставила кувшин на стол, села на лавку рядом с Худобой.
– Что Кривда-Правда поделывает? – спросил Докука.
– Позевывает, да с тятей поругивается. Дядя Докука, а ты знаешь, почему мамку Кривдой-Правдой зовут.
– Бабку твою, Звенислава, звали Правдой. Что она скажет, то и будет. Бывало, соберусь в лес за грибами, возьму большую корзину. Встретиться она мне, ужака, на пути.
– Куда навострился? – запоет ласково, а у самой глаза прямо зеленым огнем полыхают. – Зачем тебе большая корзина, взял бы лучше маленькое лукошко.
И верно, только на лукошко и соберу грибов. Жене моей Красаве, когда та по умершим детям плакала, говорила:
– Седьмой у тебя куда как хорош будет. Так и исполнилось.
Рассказывала бабка, что дар ей достался от вещей птицы.
– Знаю я поляну в лесу, куда прилетает вещая птица, где гнездо вьет. Родится у меня дочка, отнесу ее на полянку, будет она всем будущее предсказывать, к ней народ со всех городов и весей потянется. Но вышло по-другому. Не угадала Правда своей судьбы. Было у нее трое сыновей, но им передать свой дар она не могла. Наконец, родилась дочка, а Правдушка померла при родах. Но мужу успела шепнуть, куда дитя надобно отнести. Если дед твой покойный врал, то и я, Звенислава, обманываю. Помню было у него зелено вино, крепкое, слезу вышибало, пока мы его допили, дед твой все тайны поведал. Сравнялся твоей матери годик, завернул ее отец в пеленки, положил в корзину и пошел через болото в самую глухую чащу. Страху натерпелся, пока с кочки на кочку перепрыгивал, думал, сгинет с дитем в черной воде. Но переправился благополучно, нашел кривую сосну, о которой Правда ему говорила, положил дочку под нее, рядом рассыпал хлебные крошки, что брал с собой и стал ждать. Наступили сумерки, вдруг на землю опустилась птица.От нее разливалось зарево как от пожара, казалось, деревья вокруг загорятся. Птица увидала хлебные крошки и начала жадно клевать. Насытившись, она довольно, словно горлица заворковала и, подойдя к ребенку, принялась нежно клювиком трогать носик, щечки. Эх, быть бы твоей матери, Звенислава, вещуньей, но и во младенческую пору характер у нее был скверным. Выпростала ручонку из пеленок да как ухватит птицу за перышки на груди. Птица всполошилась, закричала, хотела было вырваться, но куда там, мать не смотри, что маленькая, вцепилась крепко, птица и клюнула ее прямо в глазик. Как поднялся крик на весь лес! Дед подхватил ребенка, бросил в корзинку, по болоту шлеп, шлеп, да домой. Так и осталась твоя мать на один глаз кривой. Вот и зовут ее с тех пор Кривда – Правда. И когда она кривду, а когда правду говорит, сроду не разберешь.
– Враки это, – сказал Худоба.
– Может и враки, – согласился дед Докука, – петух у них был задиристый, на всех кидался, он Кривде глаз и выклевал.
– Ой, закончился дождик, – крикнула Звенислава, – радуга-дуга над речкой изогнулась. Водицу пьет, значит, будут еще дожди.
– Как распогодится, будем косить около леса. Трава хорошая, густая, – сказал Худоба.
Звенислава попрощалась с дедом Докукой и резво побежала по тропинке, за ней торопился Худоба. Девушка обернулась, расхохоталась и припустила вниз по склону.
– Звенислава-а-а! – кричал Худоба ей вслед.
– Худоба-а-а! – вторила ему девушка.
Молодые люди остановились и разгоряченные, краснощекие смотрели друг на друга.
Худоба протянул руку и погладил Звениславу по щеке, заправил выбившуюся прядь волос под платок.
– Уродушка идет, – вздрогнула Звенислава и отошла от парня, – видать по мне соскучилась.
– И мгновеньица побыть вдвоем не даст, – нахмурился Худоба, резко повернулся и зашагал к дому.
Звенислава подбежала к сестре.
– Пойдем домой, Уродушка.
Худоба со стариком Данилой пришли на берег речки Еловой. Утренний туман поднимался над медленной водой.
– Готов ли ты, парень? – спросил старик
– Не знаю, боязно мне в твою веру переходить, я ж тогда один против всей деревни окажусь.
– Один? Да за тобой целое войско встанет, никакой неприятель не страшен.
Худоба поднялся.
– Вон лес темнеет дремучий, живут в нем дикие звери, птицы всякие, но их не надо бояться, а страшно повстречаться с лешим, он напугает до беспамятства и заведет в глухую чащу. Речка Еловая тоже с тайнами. В лунный вечер к ней и не приходи – русалки защекочут, они знамо при луне на камнях сидят, греются, волосы у них длинные, шелковистые с водой сливаются. А то водяной ухватит, на дно затянет. В поле пойдешь – полудницы бойся, в полдень, когда солнце над головой работать нельзя, рассердится она и накажет. Куда ни кинь взор – везде духи живут, каждому по-своему надо кланяться, а не угодишь – со свету сживут, иль напугают до полусмерти, иль в убыток введут.
Старик мудро усмехнулся.
– Еще раз спрашиваю – готов ли ты, Худоба?
– Готов, дедушка, готов, желаю быть в православной вере.
Старик завел парня в реку, обрызгал водой, произнес нужные слова и перекрестил своим нательным крестом.
– Имя тебе будет Иван, что значит «помилованный Богом».
– Что ж я теперь Худобой не буду?
– Будешь ты Иван Худоба. Вот тебе крестик на шею, никогда его не снимай. А теперь посмотри по сторонам, что видишь Иван Худоба?
С удивлением Худоба обвел взглядом окрестности.
– Божий мир вижу, радость в нем разливается, вот речка блестит, лес, утренним солнцем озаренный, все сверкает и новому дню радуется. И духи мне больше не страшны. Чего же бояться, дед Данила?
– Бога бойся и своих грехов.
– Грехов бойся, – передразнила Уродушка, наблюдавшая за стариком и парнем из-за кустов. Ее сердце давно тосковало по Худобе. Она вздрагивала каждый раз, когда он входил в их избу, не могла оторвать от него взгляда. Худоба был солнцем, а она головкой подсолнечника. Уродушка видела, что Худоба любуется Звениславой и от безответной любви исходила злобой и ненавистью. Ей хотелось погубить сестрицу, заманить к старому болоту и толкнуть в тухлую стоячую воду, завести в чащу леса и бросить. Каких только казней не выдумывала Уродушка. И вместе с тем боялась что-то совершить. Не будет Звениславы, кто станет кормить ее, горемычную?