
Путеводитель потерянных. Документальный роман
Мауд слово в слово пересказала текст, который я только что прилепила к анкете, и ненадолго умолкла.
– У тебя ведь тоже есть свои истории, а ты занимаешься чужими.
– Это проще.
– Где они в тебе умещаются?
Я указала на стеллаж с папками.
– А меня ты где хранишь?
– Видишь, «Дети Терезина», четвертый том?
– Да. А почему я в четвертом?
– Там те, кто выжил.
Вырезали и приклеили бабушку в молодости с двухэтажной прической, крепенького юного дедушку с воротничком под горлышко.
– Они жили на первом этаже, в самой большой и самой красивой квартире, а Густа с Йозефом занимали второй этаж. Я любила навещать бабушку. Она ничего от меня не требовала, никогда меня не ругала, одним словом, чистая радость.
Вырезали и приклеили любимую подругу Рут, писаную красавицу с волнистыми волосами, вырезали из сонма подруг каждую в отдельности, – не все, прямо скажем, красавицы, – но все убитые… Вырезали почетных граждан еврейской общины города, – Мауд помнила, кто в их синагоге на какой скамье сидел, соседей по дому, еще каких-то дальних родственников…
Поздним вечером на столе образовалась стопка высотой в полметра, а вокруг стола и под ним – ковер из обрезков. Ползая на четвереньках, Мауд подбирала неповрежденных, всех, даже тех, у кого отрезаны край шляпы или пара кудрей. Не может она выкинуть живых людей на помойку.
Зал именУтром мы поехали в Яд Вашем. В Зале имен было приемное окошко. «Вся память» в него не влезет, только по частям. Чтобы ускорить процесс, я позвала приятеля, научного сотрудника данного заведения. Мауд сдала ему на руки «всю память», спросила про место хранения.
– В принципе, каждому документу присваивается инвентарный номер, – объяснил ей мой приятель, – под этим номером он проходит сканирование, после чего помещается в базу данных. Оригиналы хранятся по шифру уложения.
– Я хочу видеть конкретное место.
– К сожалению, вход туда разрешен только сотрудникам.
– Но Лена ведь тоже здесь работает, – не отступала Мауд.
– Искусство – это другой департамент.
Пришлось звонить начальству. Позволило.
Мы попали в святая святых памяти. Полутемное помещение со стеллажами в десятки рядов, казалось, не имело ни конца ни края.
– Где будут лежать мои? – спросила Мауд.
– Здесь. Но не сразу. После обработки.
– Где производится обработка?
– В приемке.
– Где приемка?
– У окошка.
– Так зачем же мы отдали их вам?
– Чтобы я передал дежурному сотруднику.
– Где он?
– Это Катрин, девушка в окошке.
Мы вернулись к приемке с тыльной стороны.
Мизансцена со святая святых оказалась лишней, но Мауд была довольна – теперь она знает, где физически обитает память о каждом из шести миллионов. Катрин пересчитала анкеты. Их оказалось шестьдесят семь.
– Всего? – удивилась Мауд.
Катрин пересчитала снова, из уважения к пережившей Катастрофу. Шестьдесят семь.
– Ничего, что некоторые без фотографии, а некоторые с рисунком вместо фотографии? – спросила Мауд.
Разумеется, важна правдивая информация. Но это – не к Катрин. Ее дело – заполнить карту подателя и выдать квитанцию о приеме.
***Вышли из Зала памяти налегке. Куда там!
– Думала, сдам и все… Нет! Они все равно тут, – постучала Мауд пальцем в седой висок.
Мы поднялись в гору и сели на автобус. Трамваев в Иерусалиме тогда не то что не было, о них даже не помышляли. Сейчас от Яд Вашем до центральной автостанции мы бы добрались за семь минут, а тогда приходилось кружить вокруг города.
Всю дорогу Мауд нудила: «Забыли сдать твоего дядю, не заполнили анкету на Ханичку Эпштейн. Да, она была не совсем в своем уме, в одиннадцать лет писала в постель. Но ведь ее убили! Могли бы и о ней сказать. Конечно, не то что она была ненормальной и писала в постель… Еще была такая Бедржишка Мендик, из двадцать третьей комнаты. Темная, неряшливая, может, даже умственно отсталая, несчастный туповатый дьяволенок… Но ведь и ее сожгли… Я бессовестная, раз помню такие гадости. Хорошо, что нашлась Рене… Сколько стоил разговор? Точно не меньше пятидесяти шекелей. А твоя работа?»
Я молчала. Мауд искала, к чему бы прицепиться, и в конце концов вцепилась зубами в носовой платок.
– Я тебя обманула, – процедила она сквозь зубы, прикрыла ладонью рот и умолкла до конечной остановки.
Автобус в Тель-Авив отправлялся через пять минут. Мауд пребывала в разобранном состоянии. Уговорить ее остаться? До вчерашнего дня все было просто и ясно. Совестливая душа, с этим непросто жить, но она справлялась… Поддаться, спросить про обман?
– Ты громко думаешь, – отозвалась Мауд. – Скажу одно – мы не сдали самого главного человека.
Я провела рукой по ее голове. Волосы как наждачная бумага.
– Позволь мне еще раз к тебе приехать. С чемоданом.
– Навсегда? – пошутила я неловко.
– На пару часов. Без ночевки.
ЧемоданЧерез неделю в семь часов утра я встречала Мауд на автостанции. После того как сестра одного погибшего художника назначила мне встречу в Беэр-Шеве в шесть утра, семь в Иерусалиме – это по-божески.
Мауд вышла из автобуса первой. В косынке и без чемодана.
– Он в багажнике, – объяснила Мауд. – Не хотела класть его туда, но водитель настоял. Наверное, я сумасшедшая, – хихикнула Мауд, когда багажник открылся и она увидела чемодан. – Куда он мог деться из автобуса? А я всю дорогу дрожала.
Чемодан и впрямь оказался нелегким.
– Возьмем такси. Нечего таскать на себе такую тяжесть. Хватит той, что внутри.
Дома мы водрузили чемодан на тот же стол, за которым неделю тому назад собирали в кучу память. Судя по всему, это было лишь увертюрой к опере.
За эту неделю я успела побывать во Франкфурте, подписать все бумаги, касающиеся транспортировки выставки из Иерусалима, огорчиться из‐за небольшой, относительно Яд Вашема, площади тамошнего еврейского музея и из‐за новой статьи для немецкого каталога, которую придется писать. Трудно возвращаться к пройденному. И только взявшись за статью, я поняла, что «пройденного» нет, любой материал – это тема с вариациями, а они бесконечны.
– Молнию заедает, аккуратней, пожалуйста!
Старый клетчатый чемодан поддался, и мы принялись выгружать на стол его содержимое. Сначала громоздкие предметы – бабушкину кастрюлю, она была с ней в Терезине, ее же ковш и железные кружки, раскладной деревянный стул – на нем все сидели по очереди, маленькая Ханичка очень его любила…
– А я больше всех на свете любила бабушку, но это ты и так знаешь. Вскоре после приезда в Терезин бабушка овдовела. Ей пришлось лицезреть все тяготы жизни, через которые прошла моя мама, ее единственная дочь, и мы, ее внучки. Как и все, она привыкла спать на голом полу в переполненном помещении, привыкла к голоду… Прежде дородная, она стала похожа на скелет в косынке. Кстати, это ее косынка, как увидела… Бабушка так боялась отправки на восток. Может, она умерла в поезде? Или она доехала, разделась и пошла туда… Говорят, в Треблинке их сначала заставляли бежать, они падали с ног…
Мауд обхватила голову руками.
– А вот и кукла Оленька, – сказала я, – и Мауд тотчас включилась в другую историю. Как ребенок.
На кукле была бирка с именем. С пошитой Мауд юбки сыпались обесцвеченные временем ромбики – крик терезинской моды. Я принесла микалентную бумагу – подарок реставраторов, – и запаковала куклу.
– Муж моей сестры запретил хранить Оленьку дома.
– Он тоже из ваших мест?
– Нет, из Марокко.
– Ему-то чем кукла мешает?
Мауд пожала плечами, пригладила седой бобрик.
– У меня про Оленьку есть короткий рассказ, кажется, я тебе посылала. Когда мы отправлялись в Терезин, семилетняя Карми несла в рюкзаке алюминиевый ночной горшок, фаянсовый не годился – тяжелый и легко бьется, – одежду, а главное, Оленьку. Через три года безоблачным жарким днем мы оказались вот с этим всем на пороге нашего дома. И тут Карми как завопит: «Оленькина рука опять оторвалась!» Мама нашла в рюкзаке иголку и нитку и, присев на порог, пришила руку на место.
– Надо отнести к реставратору. В Яд Вашеме большая коллекция кукол из концлагерей.
Мауд не отозвалась, она распаковывала вещи, завернутые в газету.
Серая фетровая шляпа. Вполне сохранная…
– Шляпа самоубийцы переживет века, – вздохнула Мауд.
– Папина?
– Нет. Это доброе сердце моей бабушки. Она взяла под крыло одинокого беспомощного еврея из Германии. Транспорт стариков прибыл летом сорок второго, их расселили на переполненном чердаке. Однажды вечером подшефный пришел к бабушке и попросил сберечь его единственную ценную вещь – вот эту шляпу. Наутро его нашли на чердаке повешенным. А шляпу бабушка сберегла. Она умела держать слово.
Записная книжка с мизинец, дедушкина. Одни цифры. Давление и время приема лекарств…
– Не помогло. Умер в Терезине. Дураки мы с Шимоном, тоже все записываем… Он еще и будильник ставит, чтобы лекарство не проспать.
Вторая книжечка, чуть потолще, разлинована от руки. В ней – даты и часы проведения лекций, имена лекторов, в основном по иудаизму; отец организовывал культурные программы. Это необходимо отсканировать.

Макс и Штепанка Штайнер, 1907, дедушка и бабушка Мауд. Архив Е. Макаровой.
Часы. Большой циферблат с римскими цифрами. Те самые, которые важно было не потерять…
Общая тетрадь. Дневник Мауд. Карандашный рисунок центральной площади гетто с датой, 21 июня 1943 года, девочки-модницы в одежде с множеством карманов, наброски людей…
– Так ты здорово рисовала!
– Думаешь? Нет, это просто так.
– Прочти что-нибудь из дневника.
– Наугад?
– Давай наугад.
– «Не хочу оставаться в галуте; уеду в страну, о которой могу сказать одно – она наша. Я не упертая националистка, но отказываюсь жить за чужой счет». Ля-ля-ля… «В кибуцах будет жить рабочий класс, но это будут мыслящие люди, а не автоматы. Их цель – не богатство и пустое наслаждение, а образование, труд и служение добру. Жизнь улучшится, если сам человек станет лучше». Ля-ля-ля… «И не нужны будут рестораны, салоны красоты и прочие выкрутасы, с которыми в жизнь проникают ложь, легкомыслие, зависть и прочая дурь». Видимо, я предчувствовала, что выйду замуж за Шимона. Кстати, в рестораны он по сей день не ходит. «Представляю себе Эрец как новую страну, которая справится с теми ошибками, которые мы совершили, живя среди чужих народов. Как только наш народ объединится, объединится весь мир». Ля-ля-ля… Да, неспроста я за него вышла. В Терезине я верила в сионизм, но, попав в жару и мошкару, сникла. Тут-то и подвернулся Шимон. С его непоколебимой верой в Израиль. До сего дня. «Чтобы не жить в постоянной обороне, нам нужна Родина. Ее возрождение». Но и Родина не спасает. Сидим в противогазах. То есть сидели, три месяца тому назад. «Бог, искусство, красота, добро – сегодня все это так далеко от нас. Наверное, пройдут сотни или тысячи лет, пока эти понятия настолько в нас укоренятся, что мы будем думать о них так, как сегодня думаем о вещах насущных – заработке, пище и т. п. …Имеет ли жизнь смысл сама по себе? Не человек ли призван наполнить ее смыслом?» Тут я уже похожа сама на себя. Шимон абстрактных рассуждений не любит.
Мауд тянула резину. Не для обсуждения сионистских или даже общечеловеческих идей ехала она ко мне с чемоданом. Меж тем он пустел, на дне оставалось несколько газетных свертков. Мауд наверняка знала, что в них, но никак не могла подступиться.
– Это второй дневник, я писала его уже в детском доме, куда меня после всего устроил отец, чтобы я примкнула к коллективу.
Осталось задать вопрос, и подступ к сверткам будет открыт.
– Где первый дневник?
– Я его сожгла.
– В Терезине?
– В Израиле. После того как дала Шимону слово.
– А это почему не сожгла? – кивнула я на газетные свертки.
– Увидишь, – сказала Мауд, потупив очи долу.
Пакетики. «Незабудка», 30 мая 1942 года, «Лютик», 5 июня 1942 года, «Роза», 8 декабря 1941 года… Заглянула внутрь. Пожухлые лепестки прилипли к бумаге.
– Надо показать реставратору.
– Дарю, – Мауд раскраснелась. – И что ты будешь с ними делать?
– Помещу на выставке, между пуленепробиваемыми стеклами.
– Смеешься надо мной?
– Что ты! Если позволишь, я правда это сделаю. Обещаю.
ЗащелкаВ последнем свертке оказалась сумочка с металлической защелкой. Мауд нажала на защелку и оттуда выпорхнула фотография. Я поймала ее на лету.
Молодой мужчина с усиками и при галстуке внимательно, чуть исподлобья смотрел на меня. Точно как Мауд, изучающе-выжидательно.
– Знакомься, Герман Тандлер. Это его цветы.
Внизу рукой Мауд приписано: «Bx № 1449, 22 октября 1942, Треблинка».
– Об этом я узнала после войны. Его мать записали на транспорт, он поехал с ней, добровольно. А это наши с Германом транспортные номера. Я вышила, гладью.
Мауд погладила их рукой и положила на лицо Германа. Подумав, она приставила его фотографию к кастрюле, села на корточки и застыла.
С тех пор при слове любовь передо мной встает одна картина – Герман, приставленный к кастрюле, и Мауд, сидящая перед ним на корточках.
Оставив их наедине, я вышла на балкон. Облетела турецкая сирень. Светло-фиолетовые цветочки покрыли ковром серый бетон. Собрать и засушить?
Докурив сигарету, я вернулась в комнату. Мауд держала на ладони малюсенького фарфорового слоника.
– Герман подарил. И эту божью коровку тоже. А мышка куда-то задевалась. Он звал меня мышкой. Мауси. Вот я и задевалась. Кстати, вот и фотография, о которой я тебе говорила, с контурами на папиросной бумаге.

Герман Тандлер, 1940. Архив Е. Макаровой. Транспортные номера Мауд и Германа. Фрагмент афиши документального фильма «Встретимся», 1997. Фото Е. Макаровой.
Фото в саду. Лето 1941 года. В первом ряду – светленькая стройная мама Катерина обок с не очень веселым папой Фрицем, маленькая Карми верхом на детском велосипеде и грудастая Мауд с затаенной улыбкой. За спиной Мауд, склонившись к ней, сидит совсем другой Герман, веселый, с пышной шевелюрой, а за спиной Катерины – Дора, мать Германа. Счастливое семейство.
Бедная Мауд.
В сумочке лежал конверт. Терезинские письма Германа, на тонюсенькой бумаге.
– На просвет что-то видно, – Мауд поднесла письмо к окну, – да не очень… Не волнуйся, я их переписала, – Мауд достала из-под тряпочной чемоданной обивки листы в клетку. – Тогда мне удалось разобрать почти все. Теперь я бы не справилась. Но это дорого только мне. Для посторонних там нет ничего интересного… Он жил в мужской казарме, сотни мужчин, шум, крик… Потом он начал кашлять, заболел затяжным воспалением легких… А когда выздоровел, его мама получила повестку, и он отправился с ней. Но все же нам удавалось встречаться… И это было чистое, беспримесное счастье.
– Как вы познакомились?
– У нас дома. Герман с матерью и тетей бежали из Судет и оказались в Простеёве. Их подселили к нам. Мы считались богатыми и должны были потесниться. Ему было 24, мне не было и тринадцати. Все приходилось скрывать. Мы встречались тайно, в прихожей прятали записки в ботинок – где и когда свидание. Эх, все это детские глупости. Давай заполним анкету, ты еще хотела сделать копии, а мне нужно успеть сдать чемодан в сейф.

Дора и Герман Тандлер в верхнем ряду; Штекельмахер Катерина, Фриц, Мауд и Кармела на велосипеде. г. Простеёв, Садки, 9. Архив Е. Макаровой.
Штрихпунктирные встречи
Прошло пять лет. За это время я умудрилась побывать на разных континентах, переговорить с сотней людей, переживших концлагеря, собрать материал на несколько томов, пропутешествовать с выставкой «Культура и варварство» по скандинавским странам и поучаствовать в съемках трех документальных фильмов.
Штрихпунктирные встречи с Мауд продолжались. Оказываясь в центре Тель-Авива, я забегала выпить чайку и продемонстрировать успехи в иврите. В основном Шимону – он презирал репатриантов, которые устраивают в Израиле гетто. Я не устраивала, и Шимон проникся ко мне уважением.
– Нам это на руку, – сказала Мауд.
Что она имела в виду? Вроде бы мы все уже сделали. Меня беспокоили лишь засушенные цветы и кукла Оленька, надо показать их реставратору. Жаль, если пропадут.
– И с этим справимся.
Тон заговорщицкий. Что-то она опять затевает. Но спрашивать не стала. Пройдя школу Мауд, я научилась прикасаться к размозженным судьбам, научилась слушать и не спешить с наводящими вопросами. Я помнила про тайну в сейфе.
Правда26 ноября 1996 года я получила от Мауд увесистую бандероль. К внутреннему конверту была прикреплена записка.
«Лена, я не писала роман, я написала правду, то, что помню, так что прости за стиль, вернее, за его отсутствие. Я пишу об этом впервые. Хочу обратить твое внимание на некоторые моменты.
Скандалы с отцом: у него была своя логика; он просил Германа не возбуждать во мне эротических чувств, по его мнению, я была маленькой, и столь ранняя связь могла бы наложить тяжелый отпечаток на мое будущее.
Герман держался очень достойно, не просил больше того, что может ему дать девочка. У него были интимные связи с женщинами, он мне о них рассказывал. Он был нормальным молодым человеком и чувствовал то, что чувствовали все: жизнь стремительно сокращается.
Встреча с Германом повлияла на всю мою жизнь, на замужество с Шимоном и даже на наших детей. Да, конечно. Такова жизнь. Твоя Мауд».
Спрятав бандероль в рюкзак, я вышла из почты. Накрапывал дождь. Иерусалим жадно впитывал в себя влагу. В кафе «Нава», где обычно собирались «терезинские девушки», никого не было, я заказала себе вина и открыла внутренний конверт. Между страницами «романа», написанного по-английски, обнаружился еще один конверт с письмами Германа, к нему прилагалось следующее послание:
«Переписка разрешалась только по-немецки, это касалось и внутренней почты. Все эти письма, за исключением записки по-чешски, которую мне передал от Германа человек по прозвищу Окс, то есть бык, написаны на швабахе, это особый немецкий язык, который я подзабыла. Почему-то я перевела их не на английский, а на чешский. Неразборчивые слова пометила точками. Не перевела я лишь отдельные записочки, в которых объясняется, почему он не может прийти, из‐за болезни или из‐за „геттошпере“ и некоторые письма с описанием болезни, это совсем неинтересно. Выбери то, что тебе покажется важным».
Что сие означает? Мауд думает о публикации? А как же Шимон?
Читая, я выпила не один бокал вина.
Зарядил дождь.
Пожилая женщина у кассы родом из Польши, о которой мне было известно, что она всю войну пряталась в погребе, дала мне зонт – кто-то забыл, так что с возвратом, – и я побежала домой. Переводить то, что прочла, на русский, а уж потом думать о том, как совместить текст Мауд с письмами Германа. В результате вышло так.
Четырнадцать историй1. Как мы познакомились
Однажды весной 1941 года ехали мы с двоюродным братом Густой на велосипедах. А навстречу нам ехали на велосипедах молодые ребята-евреи. Мы слезли с велосипедов, и Густа познакомил меня с Германом.
Вскоре Густа сообщил мне новость: по приказу нацистов нас уплотняют, мы будем жить вместе с Германом, его мамой и тетей. Они вселились в наш дом на улице Садки, 9, а мы пока еще жили напротив – в Садки, 4.
Ровно в восемь вся наша семья собиралась за столом. Ужин. Без пяти восемь я пошла мыть руки, вымыла и, сжимая в руках полотенце, встала у окна. И увидела Германа. Он летел домой на своем гоночном велосипеде. Мама зовет: «Мауд, за стол», а я говорю: «Сейчас, сейчас, я мою руки…» По сей день запах душистого мыла и свежевыстиранного домотканого полотенца завораживает меня. Возвращает к тому дню, когда я стояла у окна, а он гнал домой на велосипеде.
2. Переезд и новые чувства
Летом того же года мы переехали в Садки, 9. На первом этаже жила старая госпожа Вольф, прежняя владелица дома. Внизу в двух комнатах – Герман с мамой и тетей. К нам наверх вела деревянная лестница, застланная ковром. Тогда Мари жила с нами – еще не вышел указ, запрещающий евреям держать домработниц. Ванная и прачечная были наверху, гостиная и кухня – внизу.
В день после переезда состоялась встреча жителей дома; на ней было решено, что дамы будут обращаться друг к другу на «вы», а мы с Германом – на «ты». Это мне понравилось.
Стояла чудесная летняя погода. Вечера мы проводили в саду. Младшая сестра меня особо не занимала. Я была детская душа в женском теле; я была взрослой не по годам, но с моей подружкой Рут мы могли еще смеяться до упаду.
Однажды вечером в саду я приникла к Герману и стала гладить и расчесывать пальцами его волнистые каштановые волосы. И вдруг меня как током ударило. Это была эротика, чистая эротика. Я потеряла голову. Ждала Германа у окна, пока он не придет с работы, а завидев, бежала открывать ему дверь. Входя, он целовал мне руку, это было так приятно… Мы дарили друг другу маленькие подарки. Как-то зимой он принес мне розу. Что делать? Вдруг родители увидят и все поймут? Я ее засушила в книге, она жива по сей день.

Рут Вайль, подруга Мауд, 1937. Архив Е. Макаровой.
Утром, перед работой, Герман разминался в гостиной. Я на цыпочках сбегала по ступенькам, и мы делали друг другу – тсс! – чтобы никто нас не услышал. Я научилась выкручиваться, лгать, чтобы только быть с ним.
Днем родителей и Карми не было дома. Как-то Герман вышел из ванной, я стояла у двери, и он поцеловал меня в губы. Я чуть не потеряла сознание. Бросилась наверх к зеркалу – посмотреть, как я выгляжу, вдруг родители что-нибудь заметят. Однажды мама нашла записку, которую я спрятала под ковриком в прихожей, и это был скандал. Я дала слово не встречаться с Германом, хотя бы на время.
3. Как я научилась изворачиваться
Как-то раз мы занимались с учителем в доме у Рут. Я не могла сосредоточиться. Наконец, урок закончился, я вышла на улицу и увидела Германа в пассаже. Он шел мне навстречу. Конец всем моим обещаниям. Помню коричневые кафельные плитки на стене пассажа. В 1995 году я была в Простеёве, зашла в пассаж, увидела те же плитки, и душа обмерла.
Однажды я отпросилась у бабушки с дедушкой, наврала, что иду к Рут заниматься, а сама уехала с Германом в Плюмов. Домработница Мари пообещала в случае чего меня выгородить. Иногда Герман навещал своих друзей, Отика или Давида, и я увязывалась с ним. Мы уходили далеко, как можно дальше, но в пределах отмеренного нам, евреям, пространства. Я не хотела, чтобы кто-то знал про нашу любовь. Даже от Рут скрывала.
Как-то раз Герман ждал меня около дома маминой двоюродной сестры Лици, где я занималась английским. Лици решила, что я пришла на «конверсейшн» и что мы вместе пойдем гулять. Сославшись на обилие уроков, я отказалась остаться на ужин. И тут Лици увидела в окно Германа! Поняв, что все это неспроста, она сообщила родителям. Те устроили мне скандал, я рыдала до изнеможения.
Жизнь моя была заполнена; учеба на дому в группе из пяти-шести человек была очень интенсивной, нам много задавали. Герман из‐за немцев не успел получить диплом; без пяти минут инженер помогал мне с алгеброй и геометрией. Мы на полном серьезе говорили о женитьбе, мне нужно было лишь немного подрасти. Наших будущих детей мы называли «циглечки» (кирпичики), чтобы никто не понял.
Мы встречались тайком; дома я сказала, что иду к зубному врачу доктору Леви, а после врача к Рут, заниматься. Рут я сказала, что иду к зубному врачу. У зубного врача я была, а после этого мы отправились с Германом в долгую прогулку, туда – по Урчицкой улице, обратно – по Брненской. И тут нас настиг сильный дождь. Я видела, как струится вода по лицу Германа, это было такое счастье – просто быть вместе. Мы шли, держась за руки, и тут нас засек приятель Хермины, прислуги в доме Рут. Он настучал на нас Рут и ее отцу, достопочтенному господину Вайсу. Пришлось изворачиваться.
4. Невинные игры
Я вспомнила еще одну вещь, которую сначала постеснялась написать, она показалась мне уж очень интимной. Это было летом 1942 года, незадолго до Терезина. В то время немцы закрыли игровую площадку Маккаби, детям некуда было деваться, негде играть и негде встречаться. К дому на Садки, 9, примыкал большой сад в форме буквы L. Одна его часть была видна из дома и со двора, а другая нет. В один прекрасный день к нам пришли Эва Мейтнер и Зузка Грюнхут, их пригласила госпожа Вольф, чтобы они поиграли на свежем воздухе. Мы все играли в прятки, Герман тоже был в саду. Я спряталась за рябину. Он подошел ко мне, и я вовлекла его в другую игру, которую сама придумала. Мы ели с ним вместе ягоды рябины, одну – он, другую – я, и так до последней, ее мы ели вместе. Попробуйте съесть с кем-нибудь вместе ягоду… К счастью, рябины было много.