– Ничего, товарищ командир! Пар костей не ломит!
И получился – портрет.
Капитан. Моряк. Мужик. Человек.
На плечах – небо качал. На ногах – качку сносил.
Выносил мир, как ребенка из-под бомбежки, из соленой штормовой боли – на руках.
Прижимался ребенок к бушлату.
Плыла палуба под ногами.
Погляди в бинокль, командир: не идет ли гроза?
Не торпедируют ли нас сейчас?
Через час?
Через минуту?
Коля закончил портрет – Гидулянов большим пальцем по сырому маслу мазнул, палец понюхал, глаза закрыл, взял художника руку – и крепко пожал, и – внезапно – к сердцу прижал.
Коля выдернул руку. Красная краска, краплак красный – лицо, и шея, и подбородок.
– Что вы, товарищ…
– Не стесняйся. Прошу. И я своих чувств не стесняюсь. ? Еще сильнее руку Крюкова сжал. ? Это память будет мне. И моим… если я…
Не договорил.
И еще крепче сжал Крюкова руку.
И понял Крюков все.
И пожатьем – ответил.
А ночью, когда все уснут, на койках захрапят, открывал Коля обшарпанный чемодан.
Чемодан этот Софья во Владивостоке ему подарила.
Так давно. В другой, сказочной жизни.
До войны.
Подарила и сказала: «Вози всюду с собой. Открой! Погляди, что там!»
Коля открыл – на дне чемодана лежали книги.
Пять книг.
Джек Лондон, «Маленькая хозяйка большого дома». «Идиот» Достоевского. Рассказы Мопассана. «Записки охотника» Ивана Тургенева. И – совсем уж запрещенная книжка: Евангелие. Старое, ветхое, черный кожаный переплет ножами изрезан. Углы страниц обожжены. Будто Евангелие – пытали.
И сказала тогда Софья, улыбаясь печально: «Коленька, ты книжки – всю жизнь – собирай. И этот чемодан твоей походной библиотекой будет. Не расставайся с ним никогда».
Будто себя – вместе с книгами – кружевным носовым платочком – в чемодан положила.
И нынче, чисто вымыв руки от краски и насухо вытерев старой дерюгой, улегся Коля на койку корабельную, к стенке корабля болтами привинченную, и открыл старое истрепанное Евангелие. Божественная книга! Чудо-чудеса! Все тут сказки, все придумки… а красиво все равно…
«Нет, все правда, ? гулко, далеко отзвучал странный густой голос внутри. ? Не богохульствуй. Правда все. Как правда и то, что ты живешь».
Строчки разбегались, оставляли на белой наволочке горячие, мелкие птичьи следы, глаза слипались. Он пересилил сон, взял над ним верх. Глаза шире раскрыл, чтобы они наполнились слезами и увлажнились. Кулаком потер. Теперь можно читать.
И он прочитал – сначала про себя, потом, для верности, повторил вслух:
– Он-то Идущий за мною, но который стал впереди меня; я недостоин развязать ремень у обуви Его.
Корабль качало на волне. Пьяное море валяло его из ладони в темную, влажную ладонь.
Храпели матросы.
Горел под потолком красный ночной свет.
В иллюминаторах плыла дикая медвежья ночь, и звенели рындами звезды, и буянило сердце, хмелело от мысли о женщине, что навеки оставил вдали, о девушке, что верила и ждала.
Открытка, посланная из Сан-Франциско, Соединенные Штаты Америки, в Москву, СССР
На открытке – белокурая и белозубая девушка в полосатом, сильно открытом платье, улыбается, выгнула руку, кокетливо отставила ногу. Надпись по-английски:
HAPPY BIRTHDAY!
На другой стороне открытки – текст письма:
«Здравствуй, моя милая Марэся!
Поздравляю тебя с днем твоего рождения!
Хочу, чтобы открыточка успела вовремя!
Сан-Франциско – прекрасный город, а теперь я хочу увидеть Рио-де-Жанейро, но это в Бразилии! Мы слушаем радио и в курсе, как идут бои. Наши сражаются под Севастополем. Мы душой с черноморскими моряками. Когда придем во Владивосток, я тебе напишу! Целую тебя, моя девочка-ромашка».
Штемпель: SAN FRANCISCO, USA, MAY 15 1942
Эшелон шел и летел, и поднимался над рельсами. За окнами, как умалишенные, неслись, падали в прошлое горы, увалы, степи, распадки, – рыжая и бурая тайга, голые ветви лиственниц, на косогорах – пламя жарков, по всей Сибири обжигающих влажную землю по весне. Эшелон шел по вечной мерзлоте, и земля плакала слезами вдов. Первый год войны. Сколько похоронок? Тысячи? Миллионы?
Николай глядел в окно тамбура. Курил.
После битвы за Москву у него прожелтели до косточек пальцы, а нутро жадно просило спирта – ну хоть рюмашечку, граммулечку. Перед атакой им наливали спирт – кому во что: в каски, в солдатские кружки, в медицинские мензурки, в пустые консервные банки. Кто-то столовую ложку тянул. Кто – бутыль из рук у начхоза выхватывал, губами припадал, а нахала били по локтям, по лопаткам: «Отдай! На нашу долю!»