Не дай Бог до этого дожить.
У нас не будет горбов. Мы избегнем их. Мы не верблюды.
Мы не верблюды, мы не слоны!.. Мы маленькие лисята на балу!.. У нас шейки в бантиках. В рюшечках. Господин живописец, нарисуйте меня такой, какая я есть!.. Ничего не придумывайте!..
Горбун аккуратно сложил кисти на угол большой, изгвазданной кучками красок палитры, кряхтя, приподнял зад от скамьи, подошел к красивой, богато одетой паре. Это заказ; они богачи; не надо упускать. Сегодня ты поживишься еще, парень. Ты сделаешь не только свои наброски, но и выдоишь монеты из этих хлыщей. Девка отличная. Писать с нее обнаженку – лучшая участь. Такой натуры он не видал даже в Алжире, а алжирки – роскошные павы, гораздо великолепнее, чем девушки Эроп. А еще лучше островитянки. Мальдивки… Он плавал на Мальдивы на корабле. Писал там, как пьяный, как бешеный. Много холстов сгорело при пожаре корабля, на котором он возвращался. Матросы вопили, выбрасывались в горящих одеждах за борт. Он обмотался холстами, какими смог, и тоже сиганул в ледяную воду. Берег был близко, рифы. Он хороший пловец. Его спас Бог. Его выбросило там, где не было острых скал, и он не пропорол себе грудь.
Эта девушка пропарывает его грудь взглядом. Туго приходится ее парню. Хоть он и богач. Такую ревновать – все равно что каждое утро надевать грязную рубашку: все равно испачкается, лучше не стирать.
– Что угодно, госпожа?
– Я не госпожа! – Хохот Мадлен повис нитью колокольчиков между украшенными цветными фонарями платанов. – Я ночная бабочка. А это мой сутенер. Он заставляет меня ловить живой товар. Я устала. Хочу развлечься. Напишите меня быстро! Моментально! Мой сутенер заплатит вам от души. Все деньги, что я заработала ему сегодня!
Ее глаза, блестя, сыпля синими искрами, смеялись не переставая.
– Мадлен, ты озорница. Господин художник, не обижайтесь. Она у меня такая. Ненормальная. Я лечу ее в клинике Тарар. Иногда на нее находит просветление. А так она у меня тронутая. Не в себе. Вот я и думаю: вдруг помрет? А портрета на память у меня и не останется. Позируй, Мадлен, дура!.. Художник согласился. Он напишет твою морду. Ох я и поплачу над этюдом, когда ты…
Мадлен ударила графа веером по руке.
Художник безмолвно, жестом пригласил ее сесть под платан. Ярко-розовый фонарь искоса освещал ее прелестное широкоскулое лицо, иззолота-смуглое, загоревшее на пляжах Зеленоглазой. Золотые кольца волос падали на щеку. Она отодвигала их пальцем – они лезли в глаза, мешали целовать глазами яркий мир. Ее яркий чувственный рот, намазанный вызывающей, бульварной турмалиновой помадой, слегка приоткрылся в изумлении – она следила, как быстро бегала по туго натянутому холсту кисть живописца, как кусал он губы и счищал мастихином поганый мазок, как сверкала под его выщипанными временем усами беззубая улыбка, если ему удавалось то, что он хотел.
– Так быстро? – глупо спросила она, когда горбун вскочил, сорвал с мольберта холст и показал заказчикам.
Граф остолбенел.
Это была не просто Мадлен. Не просто живая Мадлен, похожая Мадлен, нарисованная Мадлен; это была та Мадлен, какой она сама будет когда-то; это была другая Мадлен, это была царица Мадлен, вступающая в зал своего царствования на свою коронацию торжественно и свято; это была любящая Мадлен, и любящая не его, а другого – того, кого она будет любить однажды в жизни и за гробом; это была мертвая Мадлен – с лицом, задранным к звездам, лежащая на снегу в зимнем парке; художник, идиот, намалевал зиму и снег вокруг лица Мадлен – фоном, вместо зеленых шуршащих под теплым ветром листьев и колышащихся соцветий флоксов и георгинов.
Бред. Чепуха. На груди нарисованной Мадлен, нагой, с торчащими дерзко сосками, сволочь художник изобразил две раны. Одно, другое – кровавые пятна расползались, алые потоки стекали на кружево нижней юбки, терялись в фоне зимней колючей ночи.
– Ты что, спятил? – пересохшими губами шевельнул граф. Он готов был ударить художника. – Ты думаешь, тебе заплатят за эту мазню?…
Мадлен, расширив глаза, глядела на маленький холст. Протянула художнику руку.
Тот взял ее в свою, перепачканную краской. Не поцеловал. Пожал крепко, как мужик пожимает руку собрату-мужику, одолевшему тяжкое дело.
– Деньги-то у меня, – подмигнула Мадлен живописцу. – Он думает, что купил меня навек. Я что хочу, то и делаю. Мне нравится твоя работа, мастер. Вот, возьми.
Она порылась в сумочке, висящей на цепочке у пояса, и сунула художнику купюру.
– Ты знаешь, где тут можно продолжить веселье?
– Знаю, мадмуазель. В Красной Мельнице. Там варьете. Канкан. Вы бывали на канкане?
– Никогда.
– Хм. Странно. А я бы подумал, что вы не только бывали в Мельнице, но и танцевали там канкан. Мне ваше лицо сильно знакомо.
Милый горбун. Бедный горбун. Как пронзительно он смотрит на меня. Он художник. Он и должен так смотреть. Он раздевает меня взглядом. А граф? Что граф? Берегись, матадор, когда играет бык. Он играет в один рог, затем в другой. Трубит зорю. Отбой. Спать, офицеры! Сегодня мы идем плясать канкан.
– Откуда ты все знаешь, горбун?…
– Я живу в публичном доме.
Мадлен расхохоталась.
– Тогда тебя надо переселить к…
Осеклась под бешеным взглядом графа.
Горбатый художник быстро, резко сложил в котомку палитру со счищенными и сброшенными на землю красками, кисти, мастихин, переносной мольберт. Вскинул котомку за спину. Калика перехожий. Откуда она знает эти чужие, древние слова?… Калика… калека… они идут по дорогам, слепые, играют на лирах и гудят в дудки… поют заунывные песни…
– Я живу у шлюх, они меня кормят. Я аристократ. Мы обеднели. Разорились вчистую. Мать покончила жизнь самоубийством. Я родился видите какой. Отец погиб на войне в Алжире. У меня в Алжире есть брат. От последней жены отца, алжирки. У него совсем темная, шоколадная кожа. Я его писал маслом, когда был на похоронах отца. Мы ездили в Ливию. Карфаген… он всегда должен быть разрушен. А у шлюх тепло. И сытно. Они топят камины – будь здоров! Мне нравится, что они всегда голые. Я пишу их без перерыва. И голых, и одетых. Какие тела!.. И в телах есть души. Вы не сомневаетесь, что в телах есть души?… Я долго сомневался. Потом понял: есть.
Мадлен глядела на художника во все глаза.
Он глядел на нее.
Вот натура так натура. Интересно ее раздеть. Даст ли ее ему для позирования этот хмырь, кого она усердно именует сутенером? На ловца проституток он мало похож. Какие холеные пальцы. Он, наследственный аристократ, потомок герцогов Гизов, заканчивающий свою жизнь на задворках великого Пари, знает цену этим выхоленным пальцам, этим лощеным, выбритым фирменными лезвиями щекам и скулам, этим рубахам с именными вензелями, этим платочкам, казалось бы, наивно высовывающимся из отглаженных карманов вместе с цепями брелоков. Граф. Или герцог. Или барон. Или, на худой конец, очень богатый рантье.
– Я предлагаю вам поспешить, – сказал горбун сухо и зашагал вглубь парка. – Варьете сейчас начнется.
– Мой сутенер, за мной! – хулигански крикнула Мадлен и схватила графа за руку. – Я еще не видела канкан. Что такое канкан? Может, это когда танцуют с куском пирога во рту?… Или с попугаем на плече?…
– С павлиньим пером в заднице, – зло бросил граф, резкими широкими шагами направляясь за ней.
Они почти бежали. Успели. Красная Мельница, ресторанчик с дешевым ночным варьете, была полна народу. Народу было как сельдей в бочке. Горбун, Мадлен и граф протолкались поближе к проходу. Сесть было негде.
– Так и будем стоять? – прошипел граф, озираясь затравленно, как собачонка. Пахло вонючим потом, сладкой жвачкой изо ртов, дурацкими в нос шибающими духами, коими обильно были политы груди, плечи и виски женщин; чужие полуголые тела толкали его; острые локти впивались в ребра, как копья. Куда она привела его? Плебейка. Ей это нравится. Будь проклят художник с его мазней. Он уйдет отсюда. Он уведет ее.
– Эй! Пойдем! Тебе пора спать.
Он нехорошо усмехнулся.
– Я никуда не пойду. Я буду глядеть канкан.
– Ты отправишься домой сейчас же! Я приказываю тебе!
Мадлен распахнула синие глаза и медленно повернула голову к графу. Он попятился, зажатый со всех сторон телами – так горяча была синяя лава презрения и гнева, выплеснутая на него из взгляда его девки.
– Ты не можешь мне приказывать. Хочу, и все.
– Я купил тебя! – завизжал он на весь зал.
На него оглядывались. Зашикали. Смеялись, показывая пальцем. Вырваться и убежать он не мог – толпа, жаждущая поглядеть канкан, напирала и кучковалась. Мадлен обернулась к маленькому художнику и обняла его за горб, нюхая запах масляной краски и лака, доносившийся из котомки.
– Сутенер-то у меня придурошный, – беззлобно бросила она, искоса, кокетливо взглядывая на графа. – Меня по больницам затаскал, а на самом деле сам втихаря пилюли жрет. Успокоительные. Чтобы не беситься. А я-то его люблю. Знаешь, как люблю?… Так люблю, что иногда даже просто подумаю о нем – и…
В толпе засмеялись. Толпа Пари любила острословов, не боящихся крепкого соленого словца. Мадлен была здесь своя. Ее окидывали оценивающими взглядами. Одобрительно прицокивали языком. Парни поднимали большие пальцы и показывали ей. Густо намалеванные девки кричали: «Давай!.. Давай!.. Наддай ему!.. Не сдавайся!.. Забодай его!..»