Просто я старался всего этого не видеть.
Я делал вид, будто я слепой; будто все это так и надо.
У жены была своя жизнь. У меня – своя.
Я наливал горячую ванну ее грязным, только из горячего заводского цеха, друзьям и подругам; выслушивал их веселые матюги; кипятил и заваривал им крепкий чай; мыл за ними полы, убирал со стола пепельницы и пустые консервные банки, набитые окурками, когда они наутро выкатывались из дома. «Борька, ты у меня кто? Святой, что ли?!» – хохотала Верочка, с сигаретой в углу рта, и ее белоснежные кукольные зубки, с безобразной черной дырой сбоку, сверкали в меня зимней, ночной метелью.
Я работал, и она пыталась тоже работать, но ее отовсюду выгоняли. Не терпели пьянства.
Сестры повыходили замуж, и мы жили вчетвером в материнской квартире: Верочка, дочка, я и мать.
Жили, как многие живут. Как – все живут.
Но я-то, я-то был уже по-иному на свет рожденный; я видел, чувствовал Свет, я хотел в Свет, как хотят вернуться в брошенный дом.
Но я еще не знал, не понимал, как это сделать. Куда идти.
А потом заболела дочка.
А потом она умерла.
Рассказ о жизни: Николай-Дай-Водки
А что они меня все так кличут: Дай-Водки! Дай-Водки! Дай-дай-дай…
Дак ведь и верно кличут. Дай мне водки, ну дай, дай! Бесплатно дай! Ты богатый, а я бедный и поддатый. Мне надоть кирнуть – и на печечке уснуть!.. Что, складно говорю? Дак я ж таковский! Я – умею. Я стих сложу и не чихну! Я – вензеля языком плету! Меня слышно за версту! Меня раньше на свадьбы все брали. Кликали: эй, Николай, иди-иди, поиграй-погуди, нас повесели! Песню мне заказывали, и я на заказ пел. К примеру, вопят мне: давай про разбойника Галаню! – и я тут же завожу:
– Эй, э-э-э-эй, разбойник ты Галаня!
В темну ночь родила тебя маманя.
Ты на стругах да на расшивах плывал,
На купцов ты жирных нападал!
В сердце ты из лука им стрелял!
Ах, попала в сердце то Галанина стрела —
А то не купчик, а то дочь ево была!
Ах ты девка красна, што ж я совершил —
Я ж тебя, красавица, да до смерти убил…
А вокруг струга моево Волга-матушка шумит,
А по тебе, красавка,
сердце-то мое разбойничье болит!
Обниму тебя, холодну, и вдвоем
Мы на дно любимой Волги-матушки… пойдем!
Все плачут и хлопают в ладоши после песни. Удивляются: как это ты, Николай, так складно и красиво поешь?! Черт поючий у тебя под ребром сидит, это верно! И наливают мне, и по полненькой, и по рюмочке, и еще по единой, и по стаканчику, и по фужерчику! Свадьбы те меня и сгубили. Упивался я на них всласть. А потом без водки смертно тосковал. Хоть волком вой, как тосковал!
Дай водки! Ну слушай, друг, у тебя ж в кармане звенит, я же слышу! Слышу, слышу! Звон монет… Раскошелься! Не ври, что денег нет! А я тебе песенку спою! Хорошую. Я – умею! Это кто-то за меня поет, когда я пою… кто-то губами моими – двигает… а я только рот разеваю да голоса поддаю…
Про что тебе спеть? Давай про себя спою? Про то, как у меня жену на кладбище васильском четверо снасильничали? А она потом – там же, прямо на могиле – и удавилась… рубаху на себе на лоскуты разодрала – петлю на крест накинула – и удавилась… Или лучше про то, как я крышу оцинкованным металлом клал соседу, зверю-Охлопкову – и с крыши навернулся, и ногу сломал, и с горя напился не водки, нет, денег не было у меня, – тормозную жидкость с водой намешал, и – дерябнул… И – ослеп… Ну, не совсем ослеп, а так, помучился малость, в воротынской больничке, спасибо, выходили… отошел… А может, про то, как ко мне в избу грабители залезли, а брать-то у меня совсем нечего, ну вот совсем нечего, совсем… они и обозлились, остервенели, и со зла меня в бок живой ножницами натыкали, на кровищу мою жадно глядели рыбьими зенками, а потом утюг включили – и к голым пяткам мне приставляли… Я вонь эту, горелым, до смерти не забуду… И вой свой, во-о-о-о-ой… Ах вы разбойники, далеко до вас Галане… А я – молюсь, молюсь за ваши черные души, молюсь по пьяни…
Слышь, ты! Ну ведь душа у тебя есть! Дай мне водки. Дай-водки-дай-водки-дай-водки-дай-водки! Щас спою-у-у-у-у…
Остров Телячий. Настя
Было такое раннее утро. Раннее, раннее…
Звезды только что начали таять. Небо еще синело по-ночному, лишь с края, где восход, слабо так розовело. И легкие облачка, такие легкие!.. – ну просто как цыплячий пушок, куриные перышки…
Я сладко спала, но что-то меня будто толкнуло в бок. И я открыла глаза.
Окно в спаленке было распахнуто, я всегда летом сплю с открытым окном, иначе в избе у нас задохнуться можно, как жарко! Прямо в сад открыто. Мамка когда умерла, тятька плакал и причитал: на кого сад ты мне оставила, женка, на кого?!.. вот вырублю, вырублю!.. Не вырубил. Сохранил. Мы вместе с тятькой за деревьями ухаживали. Я по весне секатором ветки сухие срезала, кусты малины подвязывала. Тятя спиливал старые яблони, мастерил подпорки для слив, а сливы-то у нас – эх, какие крупные! Сорт такой особый, «Русский персик» называется. А сладкие! Персик просто отдыхает. Сине-розовые, вот как рассветное небо… с пережабинкой…
Открыла я глаза. Почувствовала что-то.
За окном вовсю пели птицы. Утро! Лето!
И свистнула громче всех одна птица. И еще свистнула. И еще. И еще.
Чистый такой свист. Вроде бы… и не птичий…
Я вскочила, в ночной рубахе, подошла, шатаясь со сна, к окошку.
Свежие, ярко-зеленые листья яблонь, бархатные, серебряные с исподу, зашелестели под ветром навстречу мне.
– Кто тут? – тихо сказала я в шелест яблонь, в нежный свет.
Звезды таяли. Последняя, наверное, да, самая последняя мерцала прощально над крышей баньки.
– Настя! Настя! – послышалось снизу, под окном.
И замерло все во мне. Голос-то… голос!.. не пацаний…
Я узнала сразу этот голос.
И все рухнуло во мне, полетело сначала вниз, как в пропасть, а потом – внезапно – вверх, в сияющее, ждущее солнца небо.
– Отец… Серафим! – сказала я очень тихо, чтобы не разбудить тятю – он спал в летней комнате, через тонкую дощатую стенку, услышать мог.
Я услышала тихий, радостный смех.
Он смехом – сердце мое обнимал. Так мне казалось.
Сердце, маленькая птичка…
Все громче, все неистовее и радостнее пел в ветвях яблонь и вишен хор птиц.
– Отец Серафим, – сказала я и сгребла в кулак рубаху на груди, жесткие капроновые кружева, – что это вы тут делаете, у нас в саду? Что так… рано?.. В избу – не приглашаю… тятя спит еще…
Тятя вставал обычно в пять утра, будильник гремел на всю избу, значит, пяти еще не было.
– Настюша, я за тобой! – Он это тихо сказал, а мне показалось – крикнул. – Одевайся, доченька!