Когда в России делали революцию, она была еще малышка. Несмышленыш.
Дым смертного мороза за грязными окнами. Печь топи не топи, все холод. Дохнешь в комнате – пар изо рта, как у лошадей. У нее на руках – кроха-сестра, Леличка. Леличка умерла от голода в приюте. Анна сдала ее в приют, когда Аля заболела тифом. Аля умирала дома, а Леличка – в приюте. Когда Леличка еще жила дома, Аля привязывала ее за ногу к ножке кровати. Чтобы не мешала; чтобы не бегала везде и не разбила себе нос. Аля очень боялась, когда кровь из носа шла. Революция, кровь, красные флаги. Мама ходила на расстрел и осталась жива.
А сейчас в Гранд Опера расстреляли великого Хакимова; и он умер. Или жив, ранен?
От Гранд Опера, похожей на пышный разноцветный торт, они сломя голову добежали до метро. Нырнули под землю. Аля запыхалась. Игорь глядел на нее сверху вниз. Он был очень высокий, а она маленькая: не выросла, мама говорила, вырастет еще.
*
Игорь озирал дом, куда его привели. «Да, нищая квартирка. И так много людей! Голоса за стеной. Бедлам. Вавилон. Париж – Вавилон, а мы – вавилоняне; и грех на нас, и кара падет». Углом рта улыбался. Алино лицо потно, красно. Какая она вся мокрая под нарядным платьицем. Пот течет по шее, по лбу.
Ее мать им открыла, должно быть. Сухая. Надменная. Злая.
– Бон суар, господа. Аля! Познакомь с гостем.
Ни вопроса; ни гнева; ни любопытства. Будто бы масляную краску из тюбика, медленно выдавливает слова. Какие зеленые глаза! Чистая зелень. Ягоды крыжовника. Наглые, зеленые, соленые. Влажные, будто вот-вот взорвутся слезами.
– Мама… я… мы в Опере…
– Ты из Оперы кавалера привела?
Не голос – жесткий сухарь. Не разгрызешь.
– Мама, это не кавалер! Человек в беде! Я его…
– Ваша девочка меня спасла, – наклонил голову Игорь. В темных густых волосах давно пробежала белая искра. Он рано начал седеть. – В Гранд Опера прогремел выстрел. Стреляли в Хакимова. Кажется, попали. Мы убежали, я не знаю, что там произошло. Началась паника. У меня с собою револьвер, мадам. Меня могли арестовать. Клянусь, не я стрелял.
Улыбка опять искривила губы.
И рот этой мегеры покривился в улыбке: будто кривое зеркало отразило его лицо.
О да, чем-то они с грымзой похожи. Чуть с горбинкой носы. Седина в волосах. Жесткие черты красивых, породистых лиц.
Он стряхнул наважденье. Вся в морщинах баба. Не первой свежести осетрина. Еще чего, заглядываться на такую! Смех.
– Аля, переоденься, все платье испачкала. Анна.
Протянула сухую, твердую, как доска, руку. Пожал.
Ощутила тепло и власть. Насмешку. Осторожность: не раздавить бы хрупкие дамские косточки.
– Игорь. И опера, смею заметить, «Князь Игорь».
Сухо хохотнул. Зеленоглазая мымра сухо, натянуто улыбнулась бледными, лиловыми губами.
Аля уже хлопотала, нервно, услужливо собирала на стол. О, нищета! Стол-то газетами застелен. Вместо фарфоровых тарелок – жестяные миски. Хлеб девчонка режет – черный! На сдобу к чаю, уж верно, денег нет. Ба, тут и детская кроватка в уголку! Пустая. Где младенец? А, так тихо спит! Не проснулся от голосов, от света. Золотой ребенок!
– Садитесь, месье Игорь!
– Какой я месье!
Ему в тарелку каши наложили. Нос морщил, а ел: не обижать же хозяев! Анна, прищурясь, наблюдала, как Игорь ест. Изящно, отставив мизинец, все летает в руках: ложки, вилки. Хлеб красиво ломает в длинных, крепких смуглых пальцах. Стало тревожно, горько. Отчего? Не понимала.
Раздался стук в дверь. Анна глянула на часы с маятником, Лидия их из Москвы привезла, фирмы «Павелъ Буре»: о, уже двенадцатый час! Вечер поздний.
Она процокала каблучками к двери, Игорь одобрительно покосился на ее сухие, легкие ноги. «Дома ходит на каблучках, не в тапочках. Хвалю. Есть, есть в ней грация».
– Супруг прибыл, – мрачно бросила, вернувшись в гостиную. – Работает допоздна.
Правду сказать, она не знала, где он пропадал вечерами. Семен успокаивал ее, целуя в руку, в острое плечо: «В русском клубе, Анночка, такие дискуссии! Все спорят: кому мир достанется – Евразии или Америке?»
Игорь сжался, подобрался, как зверь перед прыжком. Спину выпрямил, выгнул. Глазами стрелял. Ложку в руке зажал. Каша, селедка. Репчатый лук Аля кольцами нарезала. Угощенье на славу. О, где ты, жареное на вертеле мясо аргентинских притонов, приморских таверн.
Семен вошел, опахивая всех сыростью, запахом тополиных почек – шел дождь.
– Так мокро, господа! Прямо питерская погодка! – Увидел за столом гостя, осекся, вспыхнул, как юноша. – Здравствуйте, с кем имею честь?
Игорь встал, поклонился. Даже каблуками щелкнул, по-военному.
– Игорь Конев.
– Семен Гордон.
Аля видела, как закусила губу мать. Отец ее никогда не ревновал, ни к одному ее мужчине. У нее в России, в Берлине и в Праге были романы, и, как Анна ни скрывала их от дочери, дочь – догадывалась. Владимир Иртеньев и князь Волконский в Москве. Михаил Волобуев в Коктебеле. Николай Крюковский в Петербурге. Андрей Быковский в Берлине. Гиацинт Бачурин и Берт Блюм в Праге. А поэт Эрих Мария Рейнеке, восторженный немец? А Глеб Погосян? А Розовский? А Букман? Юноши и старики. Князья и мужики. Стихоплеты и офицеры. Аля закрыла глаза. Стыд не дым, глаза не выест. Мама, мама, да ведь ты поэт, а поэт – он что? Он – свободен! Ветер!
И в любви – свободен.
Отец всегда это понимал. Все прощал. «Я бы не стерпела», – подумала Аля.
– Что тут у вас? – Семен потер ладони, шумно сел к столу. – О, селедочка! Аничка, неужели у нас нету выпить, ну хоть по чуть-чуть!
– Ничего, – отрезала Анна. – Если б было, я бы подала.
– А где Чекрыгины?
– Спят. Поздно уже.
– Мама, вы в Москве в это время никогда не спали! Вы всегда в двенадцать ночи или стихи писали, или гостей встречали!
Аля тут же пожалела, что сказала это. Лицо Анны сделалось жестким, бешеным, белым.
– Александра. Пошла вон.
– Мама, простите! – Аля уже плакала. – Куда я пойду? Чекрыгиных разбужу! Разве только на балкон! Он обвалится, он же такой маленький! А на улице – ливень!
Дождь хлестал по крыше. В комнате стоял шум, будто бы они все куда-то ехали в огромной, старой, тряской машине по булыжной мостовой.
Семен сжал руки над тарелкой овсянки и нервно хрустнул пальцами.