Матвей бегал глазами по темному страшному лицу, щупал зрачками, обнимал душою впалые щеки, щетину костлявого подбородка.
– Скажи…
– Вор… вор… к лешему все эти кражи… все!.. кроме одной. Я же, бать, не человек вышел! А – перевертыш! Как я со Славкой… с мертвым… потом-то… после той выставки… ну, в той галерее… С мертвым – расправился… с мертвыми, бать, оказывается, можно расправляться не хуже, чем с живыми… Лысый устроил мне выставку, бать, в Кремле… нет, я не сплю… и я не брежу… в Кремле… поверь уж… первые лица государства… картинки мои… ну, то есть, Славкины… в толстых золоченых багетах, как в Эрмитаже… в Лувре… а ко мне, бать, подбегают девочки-мальчики… и в руках у них микрофоны трясутся, как… черные сардельки… и они сардельки те мне в рот суют… и тарахтят: ах, Марк!.. ах, какие сплетни вокруг вас!.. ах, черт возьми, какие слухи!.. да вас же грязью обливают!.. на вас же пальцем показывают и шипят вам в спину: вон, вон он идет!.. ну, который великого художника обокрал!.. обчистил!.. картины его присвоил!.. А скажите, пожалуйста, это правда или нет?.. нет, нет, мы, конечно, не верим!.. ни минуточки не верим!.. ничуточки!.. но, может, это все-таки – правда?..
Задохнулся. Глотал воздух короткими хриплыми глотками. Отец подсунул ему под голову подушку-думку, чтобы лег повыше. Дышал так же тяжело, как сын: вместе с ним, его повторяя.
– И что?..
– И то, батя… Я… свалил… свалил с больной головы на здоровую… я так захотел обелиться!.. И я в эти черные сардельки… стал бормотать: да я, да я… да он!.. вы знаете, что он – настоящий вор, а не я!.. Он все украл у великих!.. у гениев!.. одну картину – у Леонардо списал!.. а другую – у Врубеля!.. а третью один в один сдул у Курбэ! Он же вор, беззастенчивый воришка!.. все, что можно, у гениев слямзил!.. И – у меня!.. Да, у меня!.. Препоганейшая история, эй вы, люди, папарацци!.. прямо для вас историйка, жареная!.. жареный гусь!.. У меня, у меня одного он, гад, Славка, все картины списал! срисовал!.. тютелька в тютельку!.. уворовал!.. скопировал!.. Я орал это… орал им в лица… сардельки перед моей рожей тряслись… руки тряслись у них… диктофоны писали мой голос… а я врал… орал и врал.... врал и орал… я кричал: а все у меня украденные картины сгорели!.. Да, сгорели!.. весело в огне трещали!.. Я сам их сжег!.. Сам!.. Я… взломал мастерскую вора… и выволакивал холсты на снег… и жег их… жег… за сараями!.. Пламя до неба… ночь… костер… я жгу жизнь… мою?!.. не мою?!.. уже не знаю… но жгу!.. И сожгу все до пепла!.. до нитки!..
В груди у Марка клокотало. Кровь полилась изо рта. Матвей рванул из-под подушки измазанную кровью тряпку и прижал ко рту сына.
Марк руку отца – оттолкнул.
– Я… во имя себя… спасения своего… оболгал другого… мертвеца… несчастного… оклеветал!.. да что там оклеветал… нет, бать, это хуже дело… это… я не знаю, как это назвать, эту погань, то, что я сделал… но жжет мне это душу! Жжет! Жжет!.. жжет…
Пальцы Марка скрючились. Он по-зверьи царапал простыню. Из-под век у него выкатились две твердые стеклянные слезы.
Матвей обнял его запястья руками.
Запястья сына показались ему сухим хворостом. Где печь, чтобы сгорели?
– Сынок… Ты не печалься. Ведь все оно прошло. Прошло.
– Да… Прошло…
Стал кашлять и кашлял долго. Кровь изо рта по щеке и подбородку лилась на тряпку, на подушку. Матвей плакал и вытирал кровь. Кашель утих. Матвей все ждал с ужасом, когда Марк опять закричит от боли. Он не кричал.
– Может, уснешь, сынок… а?..
Капельница серебряно светилась во мраке.
Марк шевельнул ногами под одеялом. Из-под одеяла высунулись и горели во тьме тусклым, мертвенным синим светом голые ступни.
– Не хочу спать. У меня все внутри… как ножами режут! Режет меня мое вранье. Мое воровство! Я не брошку тут чужую своровал. Не иконку в церкви. Я – жизнь чужую… своровал! Котик сливочки слизал… и… и на Машеньку – сказал… Я оклеветал мертвого человека! Даже не живого – мертвого! Вымазал его грязью! Прилюдно! С ног до головы! Назвал его, честного – подлецом и вором! Его – собой – назвал! Да ведь я же его сам и убил! Скажешь, не хотел?! Выходит, хотел! Я все всегда делал, что хотел! Я – играл с людьми! В свою игру играл! Батя! Кто я на земле был такой, а?! Ну вот кто, кто?! А… не знаешь, что сказать… Назвать боишься меня. А я, я – знаю, кто я! Я – подлец, вор! Убийца я…
Стал мотать головой по подушке. Бешено, исступленно. Глаза таращил.
– Нет! Ты не убийца! Сынок! Нет!
– Да!
– Нет!
– Да! Я вор и убийца! Оборотень! Оборотень! И я с этим – умираю! И худо мне, дико мне, томно… тошно мне… гадко, жутко, батя! Жутко! Страшно!
Бросил мотать головой. Застыло, мертво, подземно горящими глазами глядел на отца. Глаза выкатились из орбит, белки отсвечивали то желтым, то голубым, их расчерчивали тонкие красные прожилки, и само глазное яблоко вдруг почудилось Матвею землей – той землей, что всю обогнул его несчастный последний сын, вернувшийся будто с войны, а на самом деле – из преисподней, а может, с того света, ведь там, где он побывал, никому больше не побывать никогда. Земля медленно вращалась, тяжело оборачивалась вокруг своей оси, выкатывалась из-под облаков и ураганов, вздрагивала, ее океаны лились слезой, разъедали солью камни и пески. Земля, она тоже была человек, грешное существо, и она плакала слепым глазом по себе, по тебе. По всех, кто стекал, умирая, последней слезой по ее старой, корявой, бедной щеке. Нет, не слепая! Она – нас – видит! Видит – всех! Каждого…
Гляди… мы – голые… в тебя – кто как ложится: кто голый, кто одетый…
– Сынок! Не надо так! Не мучь ты себя! Грех на тебе…
Перед Матвеем вдруг будто молния ударила, и половицы подожгла, и огонь заполыхал и заметался.
Он понял: тяжело с грехом – умирать.
"И ведь не верит он ни в какого Бога… и никогда не верил… а вот бы покаяться… да ведь и я тоже!.. не верю… а кто у нас веру-то украл?.. кто?.."
Крючья больных пальцев царапали, царапали простыню.
Простыня сползла и обнажила бледный гобелен.
Все так же выкатывались и горели ночные безумные глаза. Все так же медленно, важно ходили тощие черные кошки из комнаты в комнату.
– Батя! Горит душа! Горит… а ну как там что-то и правда есть?!
Матвей прижал обе руки ко рту.
– Бать! Что молчишь! Ведь есть!
Матвей нашел в себе силы кивнуть. Рук от лица не отнял.
– Бать, а я, правда, свою прожил жизнь?.. свою?!.. а может, чужую?.. Воровал, воровал… и доворовался… Да разве она была – моя?.. Нет!.. не моя. Нет! Я все время только и думал… как бы стибрить удачно… то… что плохо, плохо… плохо…
– Тебе плохо?!
Матвей вскочил, схватил Марка за плечи. Тряс.
– Сынок! Сынок! – Плакал в голос, всхлипывал. – Скажи мне! Скажи! Что у тебя сейчас болит! Лучше я свою руку сломаю! Ногу! Пусть у меня болит! А не у тебя! У меня! У меня!
Рыдал неудержно.
Марк выдавил из окровавленного рта длинный хрип:
– Плохо… лежит…
***
Однажды в дверь постучали. Звонок у Матвея не работал.
Матвей медленно прошаркал к двери. Открыл. На пороге стояла соседка Людочка.
Матвей попытался распрямить согнутую спину.
– Здравствуйте, Людочка, – тихо сказал он, – чем могу служить?
Людочка смотрела Матвею прямо в лицо. Джинсы у нее на коленях вздувались. Воротник мужской рубашки шевелил сквозняк. Круглые, как у совы, спокойные глаза. Мудрая, должно быть, подумал Матвей, уж точно умнее меня.